В Popcorn Books вышел русский перевод нового романа одного из ведущих американских писателей современности Андре Асимана. С разрешения издательства «Горький» публикует отрывок из этой истории одной короткой любви, озаглавленной «Восемь белых ночей».

Андре Асиман. Восемь белых ночей. М.: Popcorn Books, 2020. Перевод с английского Александры Глебовской

Я, однако, почувствовал, что такой подход в ее мире тоже не годится: все эти разговоры про «скучаю о том, что ненавижу, ненавижу тех, кого любила, хочу того, что с ходу отвергла» — лишь вымученные перекосы и крашеные задники сцены, которые приведут к тому, что она блекло кивнет на прощание.

Я — Клара. Какая есть.

— А на чем он строился?

— Диплом?

— Да.

— На этом столе, конечно, на чем еще?

Она вернула мне свое расположение. Спасибо.

— Нет, серьезно, — сказал я.

— В смысле, шла ли в нем речь о диалогическом подходе к маргинализированным женщинам, живущим в гегемонно-моноязыковом мире, колонизированном фаллократическими институциями?

Очень смешно.

— Не об этом, — добавила она.

Краткая пауза.

— Я должен еще раз спросить?

— Тебя никто не просил ничего спрашивать. Но если серьезно — да, ты должен спросить еще раз.

На миг мне показалось, что я ее утратил. Я улыбнулся в ответ.

— Так о чем был твой диплом?

— Тебе правда интересно?

— Нет, я спрашиваю лишь потому, что должен спросить, как ты помнишь.

— О фолии. Такой музыкальный жанр. Ничего интересного.

— Фолия? А человек вроде меня ее когда-нибудь слышал?

— «Человек вроде тебя...» — Она повторила мою фразу так, будто пробовала странный фрукт, с необычным вкусом, который сразу не оценишь, поэтому она и произнесла: — Какие мы умные и проницательные. Я что, уже должна была догадаться, какой ты именно человек?

Прямо в точку. Она распознала уловку в моем вопросе раньше меня самого — попытку сблизить нас, заставить ее как-то высказаться про меня.

Я — Клара. Попытка засчитана.

— Ты наверняка слышал фолии — возможно, сам того не зная.

И внезапно опять — ее голос взмыл над гулом толпы, зазвучали торжественные первые такты знаменитой сарабанды Генделя. Я, никогда не понимавший, почему мужчинам нравится, когда женщины им поют, сразу понял, что прозрел навеки.

— Опознал?

Да, но не ответил. Вместо этого выдавил: «Мне нравится твой голос» — и замешкался: сказать ли что-то еще или, если получится, взять слова обратно. Я вновь брел нагим от полы рубашки и ниже, восхищаясь собственной дерзостью.

— Стандартная мелодия, построенная на стандартной последовательности аккордов, очень похоже на пассакалью. Хочешь пунша? — вставила она, погасив тем самым и мой комплимент, и зачаточную близость, подступавшую из-за кулис. Эти слова она произнесла так отрывисто, что я снова почувствовал: ей хочется, чтобы я понимал, что она намеренно прыгает с темы на тему, но, чтобы это заметить, я должен уловить ее плохо скрытое отвращение к комплиментам.

Маневр вызвал у меня улыбку. Она ее перехватила. А перехватив, улыбнулась в ответ, на грани самоуничижения, чувствуя, что если хоть чем-то даст понять, что ей ясно: я разгадал смысл ее притворной резкости, — то тем самым признает, что мое прочтение ее притворства ближе к истине, чем ей бы хотелось. Поэтому улыбнулась она одновременно и чтобы признать, что ее подловили, и чтобы показать, что игра ей по вкусу: какие мы тут оба умные, какие проницательные, а?

А может быть, улыбкой она показала, что и сама не промах: да, я ее подловил, но она в свою очередь нашла и во мне что-то смешное — а именно то стыдливое удовольствие, которое доставляли мне приливы и отливы недосказанности. Может, в наших недоговорках и вовсе ничего не было, и, наверное, мы оба это знали и просто совершали общепринятый ритуал — контакт через обмен бессмысленными сигналами. И все же — я даже и не пытался это скрывать — лично я улыбался от уха до уха, на грани со смехом.

И этот маневр она тоже разгадала? Ясно ли ей, что я и рассчитывал, что разгадает?

Между нами повисла нервная пауза, затрепетала колкость, которую она хотела было сказать, но тут же отринула. Неужели она действительно уцепится за эту мою улыбку и заставит выложить все мои соображения по ее поводу — возможно, совершенно превратные? Кто ты такая, Клара?

На миг — возможно, чтобы прокрутить в уме самые худшие варианты и сразу же их отринуть, — я отвлекся, чтобы рассмотреть эту женщину в алой блузке с распахнутым воротом с расстояния грядущих лет — я словно бы махал ей от неправильного конца подзорной трубы. Словно она уже утрачена. Словно я познакомился с ней на некой давней вечеринке, никогда больше не видел и вскорости позабыл. Словно бы ради нее я мог изменить всю свою жизнь. А она могла настолько кардинально поменять курс этой самой жизни, что потребовались бы годы, возможно, все мне отпущенные, или даже поколения, чтобы вернуть все на место. Этот взгляд на нее с временно́го расстояния явил мне прообраз пустых вечеров в январские выходные и целых воскресений без нее. Часть моей души рванулась вперед и вот уже возвращается с новостями о том, что произошло долгое время спустя после ее утраты: прогулки к ее дому и обратно — притом что я понятия не имел, где он находится; вид из ее окна — я отдал бы все, чтобы увидеть его снова, но окно выходило на места, которых я, возможно не видел никогда; урчание ее кофемолки по утрам; запах кошачьего туалета в ее доме, скрип двери черного хода, когда поздно вечером выносишь мусор и слышишь звяканье ключа в тройном соседском замке, запах ее простыней и полотенец — целый мир, уплывающий прочь еще до того, как я успел к нему прикоснуться.

Тут я внезапно оборвал себя, зная в силу обратной логики, знакомой суеверным людям, что само по себе предвкусие будущих бед содержит в себе определенную дозу предшествующих им радостей — и, вне всякого сомнения, встанет на пути тех самых радостей, о которых я не хочу и помышлять из страха их лишиться. Я чувствовал себя Робинзоном на необитаемом острове, который, увидев с возвышенности парус, решает не разводить костер, потому что слишком уже много перевидал этих проходивших судов и не хочет опять терзаться разбитой надеждой. Но потом все-таки заставляет себя развести огонь и вдруг вспоминает, что на борту полно чужаков, которые могут оказаться куда опаснее питонов и варанов, с обществом которых он уже свыкся. Вечерами по будням все будет не так страшно. Пустые воскресенья тоже не беда. Ничего из этого не выйдет, твердил я себе. Кроме того, мысль, что я ее уже утратил, возможно, снимет повисшее между нами напряжение, позволит мне вновь обрести равновесие и действовать увереннее.

Чего мне не хотелось допускать в мысли, так это надежды, а за надеждой — притяжения столь свирепого, что любой наблюдатель в мгновение ока поймет: я сражен наповал, и непоправимо.

Пусть она это видит, мне не жалко. Мне этого даже хочется. Женщины вроде Клары видят, что сразили вас наповал, ожидают этого, пресекают все ваши бесплодные усилия это скрыть. Я не хотел показывать ей другое — свои отчаянные потуги не утратить самообладания.

Парируя ее взгляд, я попытался отвести глаза и изобразить рассеянность. Хотелось услышать ее вопрос, почему я внезапно ушел в себя, хотелось, чтобы ее встревожила опасность потерять меня с той же легкостью, с какой — это я знал — я мог потерять ее. А еще мне хотелось, чтобы она посмеялась надо мной именно за эти самые действия. Хотелось, чтобы она разгадала притворность моего равнодушия, вывела меня на чистую воду и тем самым доказала, что назубок знает правила этой игры, поскольку и сама играла в нее много раз, да и сейчас, видимо, играет тоже. Я вновь прикусил язык, потому что внутри взметнулись разнузданные мысли, стремясь обернуться словами. Вот он я, застенчивый мужчина, симулирующий застенчивость.

— Пунша? — повторила она с видом человека, который щелкает пальцами у вас перед носом и пытается вернуть вас к действительности настырным: «Ку-ку!» — Кто поет, тот и подает, — добавила она, готовая сходить и принести мне напиток.

Я сказал, что она не обязана мне ничего приносить — сам принесу. Я знал, что проявляю ненужную щепетильность и мог бы запросто принять ее предложение. Но, заскользив вниз по этому склону, уже не мог остановиться. Я будто бы твердо решил показать: то, что за мной кто-то ухаживает, мне скорее в тягость, чем в лесть.

— А мне хочется, — настаивала она. — Заодно соберу вкусностей на тарелку... если ты отпустишь меня прямо сейчас, пока эти голосистые обжоры не прискакали и все не подмели, — добавила она, как будто в этом и состояло ее главное побуждение.

— Ну что ты, не надо.

На самом деле мне, видимо, не столько было неприятно гонять ее попусту, сколько хотелось удержать на месте: один шажок — и все может рассыпаться, что-то втиснется между нами, мы лишимся нашего места в библиотеке и никогда не восстановим хрупкого равновесия.

Она спросила снова. Я поймал себя на том, что настаиваю: я сам принесу пунш. В моем голосе зазвучали уклончивость и досада.

И тут случилось то, чего я так боялся.

— Ну ладно. — Она передернула плечами, имея в виду: «Как знаешь». Или хуже того: «Да ну тебя». В ее голосе все еще плескалось веселье, которое окутывало нас лишь мигом раньше, но в нем слышался призвук металла, уже непохожий на иронические переливы и бодрый призыв, —он больше напоминал хлопок рывком задвинутого ящика стола.

Я тут же пожалел, что настроение ее переменилось.

— Так где берут эти вкусности? — выдавил я, пытаясь вернуть в силу ее исходное предложение, думая, что должна же быть где-то в квартире еда.

— Главное — не уходи никуда, сейчас принесу... — В голосе — притворное раздражение. Я успел бросить взгляд на ее долгую шею, когда она набросила легкомыслие обратно на плечи, будто пальто-перевертыш, вверх обратной стороной «да ну тебя», и наждачная бумага превратилась в бархат. Я подумал: гладить людей против шерсти — ее способ подкрасться поближе, разрядить напряжение выбросом столь мощного собственного заряда, что если она подберется еще ближе, то лишь для того, чтобы дать вам от ворот поворот, однако, давая от ворот поворот, она подкрадывается совсем близко, как дикая кошка, которая не хочет, чтобы вы знали, что она не без удовольствия позволяет себя погладить.

Я — Клара. Притворное огрызание. Мое притворное послушание. В темной переполненной комнате, где все тени сливались друг с дружкой, мы вряд ли смогли бы подобрать для себя более естественные роли.

Создавая это ощущение непреходящего смятения, она заставляла вас видеть именно те смыслы, которые задумала, — не потому, что любила настоять на своем, а потому, что рядом с ней все казалось настолько наэлектризованным, щербатым, колючим, что не повестись на ее уловки значило проявить пренебрежение к тому, что составляло ее суть. Тем самым она загоняла вас в угол. Поставить под вопрос ее поведение значило уничижить не только это поведение, но и человека, который так себя ведет. Даже то, как она выгибала брови, предупреждая, что требует незамедлительной покорности, можно было, если кто спросит, сравнить с тем, как мелкие птички топорщат перья, втрое увеличиваясь в размере, чтобы тщательнее скрыть свой страх перед тем, что не получат желаемого после одной лишь простой просьбы его им дать.

Читайте также

Давай без «давай»: Андре Асиман и его нежная проза
Константин Кропоткин — о ведущем писателе западного квир-мейнстрима
16 декабря
Рецензии