Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Джош Коэн. Неработа. Почему мы говорим «стоп». М.: Ад Маргинем Пресс, 2023. Перевод с английского Александра Дунаева. Содержание
Когда в ночь на 12 сентября 2008 года Карен Грин вернулась домой, она обнаружила, что ее муж Дэвид Фостер Уоллес [РОСКОМНАДЗОР] на террасе.
В гараже, находившемся поблизости, она обнаружила оставленную им записку на двух страницах и двести страниц романа, над которым он тогда работал, — тремя годами позже он будет опубликован под названием Бледный король. Рядом, на жестких дисках двух компьютеров и на гибких дискетах в ящиках письменного стола, хранились сотни других страниц — «черновики, наброски персонажей, записки, обращенные к самому себе, фрагменты», накопившиеся, как пишет Д. Т. Макс, биограф Уоллеса, за те десять лет, на протяжении которых он работал над романом.
Посмертная публикация Бледного короля окрашена горьким ретроспективным взглядом на «противостояние» террасы и гаража: на террасе — резкое отвержение жизни, которую писатель был не в силах продолжать, в гараже — неоконченный проект, отразивший его попытку представить, как это бессилие можно преодолеть.
Иными словами, Уоллес покончил с собой в тот момент, когда упорно бился над вопросом о том, как дальше жить, но так и не смог на него ответить.
Он и раньше переживал приступы суицидальной депрессии, которые затем с глубоким знанием дела описывал, включая их в характеристики своих вымышленных персонажей. Однако в ироничной квазинаучности его прозы не было и намека на жуткое отчаяние, помыкавшее им самим.
Вероятно, работать с этим отчаянием Уоллес мог только на дистанции, которую давала ему литература. Но, как явствует из письма, отправленного им Бонни Неделл, своему агенту, за девять месяцев до самоубийства, в тисках тяжелейшей депрессии он просто не мог держать эту дистанцию, не мог «смотреть на себя издалека» через оптику литературы. Он был слишком болен для того, чтобы добраться до воображения, которое могло бы помочь и дальше мириться с жизнью.
Приступ депрессии, который в конце концов убил Уоллеса, начался летом 2007 года, после того как он решил отказаться от нардила — антидепрессанта, который принимал на протяжении двадцати двух лет (сегодня психиатры считают его устаревшим и обладающим множеством побочных эффектов). Сначала он собирался перейти на другое лекарство, но, перестав пить нардил, решил пожить вообще без антидепрессантов. И вскоре попал в больницу в тяжелом состоянии, явившемся следствием тупика, который так часто повторялся в его жизни и книгах: «Когда он задумывался о выборе антидепрессанта и вчитывался в инструкцию, — пишет Д. Т. Макс, — среди возможных побочных эффектов обнаруживалась тревожность, и само это предупреждение вселяло в него такую тревогу, что он и думать не мог о лекарствах».
В последующие месяцы, несмотря на разные комбинации медикаментов и курс электрошока, Уоллес не приблизился к внутреннему равновесию ни на дюйм. Как предполагает Д. Т. Макс, ему ничего не оставалось, кроме как «уйти в себя» и вести жизнь бездеятельного затворника (часто именно так толкуют японское слово хикикомори). Боясь столкнуться в городе со своими студентами из Помона-колледжа, едва сохраняя способность читать — что уж говорить о письме, — он вновь пристрастился к телевизору; еще со времен первого срыва, случившегося с ним в колледже, сидение перед экраном было его обычным времяпрепровождением во время приступов. Но то, что выглядело как инерционный коллапс, скрывало за собой неотступную тревогу, которую облегчали лишь мысли о возможности самоубийства. За несколько месяцев до смерти Уоллес уже предпринял одну неудачную попытку покончить с собой и планировал новые.
В Бесконечной шутке, огромном антиутопическом эпосе, который остается его самым известным произведением, «психотически депрессивная личность» Кейт Гомперт описывает суицидальное состояние как бегство в буквальном смысле слова. Потенциального самоубийцу не то чтобы привлекает смерть, скорее им овладевает «Оно», как говорит Гомперт, то есть запредельное психическое страдание, — и он убивает себя потому же, «почему в конце концов спрыгивают из окна горящей высотки. <...> когда пламя подбирается близко, разбиться насмерть кажется менее ужасным из двух страхов».
За несколько месяцев до самоубийства Уоллес писал одному другу, что чувствует себя на тридцать лет старше. У него был «затравленный» взгляд, вспоминает его издатель. Если принять логику «Оно», в подобном состоянии полного истощения всех внутренних ресурсов читается неизбежный результат жизни, проведенной на пороге ада, которого не замечает никто другой: «Его эмоциональные характеристики — этого чувства, которое Гомперт называет „Оно“, — наверное, в основном неописуемы, разве что, например, в виде дилеммы, когда любые/все альтернативы, связанные с человечностью, — сидеть или стоять, трудиться или отдыхать, говорить или молчать, жить или умереть — не просто неприятны, а буквально ужасны».
Тут речь не о бездеятельной нирване кролика или безмятежном покое нежелания. К оцепенению суицидальной депрессии приводит постоянное, но невидимое бессилие, когда человека разрывают противоречивые порывы к действию и бездействию, к бытию и небытию.
Жизнь и творчество Уоллеса складываются в историю — или истории — поисков выхода из состояния неотвязной тревоги. Один из вариантов этой истории завершился той сентябрьской ночью на террасе; другой начинается в гараже и развивается в восприятии читателей. Сцена на террасе в самом буквальном смысле обозначила поражение Уоллеса в борьбе за то, чтобы жить дальше. Страницы, найденные в гараже, доказали в другом, отнюдь не буквальном, но оттого не менее весомом смысле его неуверенную, неоднозначную победу в этой борьбе.
Проза и эссеистика Уоллеса полны инертных образов, состояний, персонажей, которые пронизаны апокалиптическим ужасом, умиротворенным блаженством, бесчувственным удовлетворением, кататонической пустотой или стоическим спокойствием. Ничего не выражающий взгляд животных, мертвая пассивность телезрителей, оцепенелое довольство отдыхающих, беспамятство наркоманов, гнетущая тоска офисных служащих... Все это примеры зачарованности писателя нулевым состоянием сознания, опустошением психики, которое иногда кажется благословением, а иногда — проклятием.
Возможно, Уоллес потратил столько творческой энергии на попытки изобразить состояние покоя потому, что не мог испытать его сам. Он как бы стоял в растерянности на пути то ли к ненавистному для него равнодушному беспамятству, то ли к манившему его трансцендентному покою: эта раздвоенность постоянно подпитывала тревогу, сопровождавшую его с детства.
Поначалу у этой тревоги не было очевидного источника. Детство, которое Уоллес провел в университетском городе Шампейн-Урбана на Среднем Западе США, «было счастливым и самым обыкновенным», отмечает Д. Т. Макс. Он не испытывал недостатка в любви, внимании или восхищении как со стороны матери, преподавательницы английского в местном колледже, так и со стороны отца, ученого-философа. Члены семьи и одноклассники запомнили его общительным и веселым ребенком, любителем американского футбола, приключенческих и фантастических историй, телевизионных ситкомов и мыльных опер.
Однако в кратком медицинском анамнезе, составленном ближе к концу жизни, проступает менее радужная картина детства. Уоллес вспоминает, что первые приступы депрессивной тревожности случились у него в возрасте девяти или десяти лет. Он презирал себя за телесные недостатки и эмоциональную уязвимость и в глубине души был убежден, что если люди узнают его получше, то он перестанет им нравиться.
Подростком Уоллес добился больших успехов в учебе и на корте — он был участником местной юношеской теннисной лиги. Внешних знаков признания становилось все больше, но его внутреннее состояние только ухудшалось. Приступы тревоги становились все сильнее и случались все чаще, иногда переходя в настоящие панические атаки. «Он не понимал, из-за чего они происходят, — пишет Д. Т. Макс, — но чувствовал себя в ловушке: опасаясь, что люди заметят его панику, он только сдавал позиции». С каждым разом эти петли стягивались все туже и неминуемо вели к кошмару безвыходной саморефлексии, которую он впоследствии стал считать признаком нездоровья как собственной психики, так и всей культуры современного ему общества.
В Амхерстском колледже Уоллес проявлял блестящие успехи в учебе и в то же время все глубже погружался в тоску. В интервью, данном в 1989 году журналу Amherst Magazine, он признает двоякие последствия своей ненасытной жажды знаний: «Та же маниакальная тяга к учебе, что вернула меня к жизни, потом бросила меня мертвым». Увлечение книгами только усиливало его замкнутость; читая и размышляя над прочитанным, он отгораживался от окружающего мира. После двух срывов в Амхерсте ему пришлось отложить защиту диплома на год и вернуться домой в Иллинойс, где его надолго охватило малоподвижное бездействие.
Оправившись после второго срыва, который едва не привел его к самоубийству, Уоллес писал одному из друзей: «Один из отвратительных симптомов глубокой депрессии заключается в том, что ты не можешь ничего делать и одновременно не можешь ничего не делать». Тон письма ироничен, но в нем формулируется проблема, с которой писатель будет сталкиваться в течение всей жизни.
Почему Уоллес всегда так болезненно переживал эмоциональные всплески, вызванные его собственными достижениями, которые, казалось бы, должны были удовлетворять его честолюбие, зависть, азарт соперничества, любовь, ненависть, желание? Получив по итогам первого семестра второго курса отличные баллы по философии и английскому, он признался друзьям, что «хотел порадовать обоих родителей». Это не были слова ребенка, который пытается оправдать завышенные ожидания. Джим и Салли Уоллес поощряли в нем любознательность и творческие амбиции, но, насколько мы можем судить, не давили на него. Похоже, что они были достаточно лояльными и всячески способствовали тому, чтобы Дэвид был самостоятельным и сам принимал решения по поводу своей жизни и работы.
Однако, как отмечал Фрейд, степень совпадения между настоящими родителями, с которыми мы общаемся, и внутренними родителями, которых мы сами себе изобретаем, на редкость непредсказуема. Уоллес с готовностью принял «грамматическую воинственность» своей матери, которая требовала от него исключительного внимания к правилам английского языка. Для него это было не постылой необходимостью, навязанной извне, а скорее источником самообогащения и удовольствия. Этот пример показывает, сколь охотно и даже азартно ребенок может отождествлять себя с родительским идеалом.
Такие идеалы можно считать благотворными, пока ребенок чувствует, что соответствует им, и часто они действительно помогают достичь высот интеллектуального и творческого развития. Но рядом всегда тлеет страх несоответствия, неспособности «порадовать обоих родителей», способный погрузить любого из нас в глубины отчаяния и ад неполноценности.
Незадолго до смерти Уоллес признался жене, что не понимает, почему после двадцати лет и где-то до тридцати он испытывал настоящую злобу к родителям. Не случайно, что именно в этот период он так напряженно боролся со своими безмерными творческими амбициями, мечась между надеждами на литературную славу и ее боязнью. От стремления порадовать родителей до леденящего страха вызвать у них разочарование и потерять их любовь — один шаг, а ведь еще есть не столь осознанные желание и страх одержать над ними верх...
Согласно теории психоанализа, как только мы рождаемся, влечение к жизни толкает нас во внешний мир в поисках удовлетворения, которое дает нам любовь. Фрейд, назвавший это влечение Эросом, понимал под ним силу, которая определяет развитие как отдельных людей, так и всего человеческого рода. Эрос питает желание, дух состязания, похоть, зависть, жадность — все те необузданные чувства, которые мы испытываем, пока хотим жить.
Масштаб литературных амбиций Уоллеса позволяет судить о том, как терзало его, должно быть, влечение к жизни. Общее для всех людей желание быть предметом любви и восхищения дошло в нем до такой степени, что ему захотелось, чтобы жизнь перестала его мучить, оставила его в покое. И прежде чем дать этой жажде покоя недвусмысленное и трагическое выражение, он на протяжении двух с лишним десятилетий эксплуатировал ее творческие ресурсы.
Спустя годы самоубийство Уоллеса вплелось в сентиментальную мифологию писателя-мудреца, обретшего ценой жизни ее истинное понимание, или мученика, обреченного насмерть цинизмом и испорченностью эпохи. И все же трудно присягнуть этому культу, памятуя слова критика Кристиана Лоренцена: «Уоллес сам запустил этот процесс».
Все началось со знаменитой ныне речи, которую он произнес в 2005 году на церемонии вручения дипломов в Кеньон-колледже: теперь она разошлась по интернету в виде текста и видео. Уоллес наверняка оценил бы иронию судьбы: при жизни он был известен прежде всего как автор неприступного, более чем на тысячу страниц, романа, главная тема которого — падение способности американцев концентрировать внимание, а после смерти прославился благодаря написанному впопыхах двадцатидвухминутному выступлению.
Кеньонская речь, наряду с фильмом 2015 года Конец тура, снятым по мотивам книги Дэвида Липски В итоге ты все равно становишься собой (2010), в основу которой легла статья для Rolling Stone, написанная на основе разговоров Липски с Уоллесом в ходе пятидневного промотура, утвердила в коллективном сознании образ Уоллеса как борца за осмысленную жизнь и сохранение целостности личности перед лицом разрушительного воздействия окружающей культуры на нравственность и психику человека.
Через несколько месяцев после смерти Уоллеса Кеньонская речь была опубликована в виде тонкой книжки в глянцевой обложке под названием Это вода: мысли о том, как вести сострадательную жизнь, высказанные по особому случаю. Издание из тех, что продаются в сетевых книжных магазинах у кассы, рядом со сборниками восточных изречений или еврейских анекдотов. Нельзя не отметить, что речь отлично подходит для подобного маркетинга.
В ней содержится квинтэссенция духовно-нравственного подхода, который Уоллес развивал в своей прозе и эссеистике с середины 1990-х годов, особенно в романе Бледный король, над которым он начал работать в то время. Но между романом и речью — большая разница. Центральный вопрос один и тот же: как жить осмысленно, сражаясь с эгоцентричностью и враждебностью нашей культуры, а может быть, и жизни в целом? Однако если Бледный король предлагает многослойные, окольные, парадоксальные размышления на эту тему, то Кеньонская речь, как кажется, дает прямой ответ, избавляя от гнетущей необходимости копаться в хитросплетениях литературных подтекстов и иносказаний.
Действительно, в речи чувствуется сознательный отказ от двусмысленности, призванный избежать тупика «абстрактных споров», в которых, как говорил Уоллес своим восхищенным слушателям, заключен главный изъян серьезного академического образования, потворствующего «привычке чрезмерно анализировать происходящее <...> вместо того чтобы просто обратить внимание на то, что происходит прямо у меня перед носом, и на то, что творится у меня внутри».
Речь начинается с притчи. Парочка молодых рыб встречает рыбу постарше, и та интересуется, как им вода. Тогда одна из рыб-подруг спрашивает другую: «Что еще, нафиг, за вода?» Молодая рыба, не замечающая стихии, в которой она находится и благодаря которой живет, символизирует нашу склонность не обращать внимания на самые основы окружающего нас мира.
Дальнейшее содержание речи представляет собой расширенный комментарий к этой притче. Уоллес призывает нас искать выход из тюрьмы восприятия, сосредоточенного на самом себе, избавляться от бессознательной привычки пропускать ответы на вопросы через фильтр личных интересов и предпочтений. По его мнению, это усилит нашу способность испытывать эмпатию и смотреть на вещи с других точек зрения. Сознательный, трезвый взгляд на окружение может освободить нас от необдуманного поклонения всему тому, что ценится в «реальном мире», — деньгам, власти, интеллекту, телесной красоте. «...Так называемый реальный мир людей, денег и власти, — говорит Уоллес, — весело барахтается в страхе, злобе, разочаровании и поклонении себе». Таким образом, явный посыл речи безупречен и в то же время насквозь банален — Уоллес сам признает это максимально отчетливо. Словно предвосхищая критику, он заявляет, что предлагаемая им мудрость «ужасно банальна», это «клише гуманитарных наук». Однако «штука в том, что ужасные банальности касаются вопросов жизни и смерти», и Уоллес хочет, чтобы мы всмотрелись в неизведанные глубины, которые таит в себе очевидное. Мне трудно отделаться от чувства, что Кеньонская речь обязана своей убедительностью не содержанию, а совершенно не вяжущейся с ним фигуре автора. Уоллес раз за разом просит слушателей, чтобы они не воспринимали его речь как проповедь: он не отождествляет себя с мудрой «старшей рыбой», не хочет внушать «так называемые добродетели» или читать нотации. Умаление своей мудрости — один из древнейших риторических приемов, хорошо известный читателям диалогов Платона. Но что-то в настойчивости Уоллеса подсказывает, что он сам в плену той тревожной саморефлексии, от которой предостерегает. Почему автор, ратующий за прямоту и искренность, так упорно старается предугадать нашу реакцию на свои слова? Возможно потому, что хочет заставить нас поверить ему на слово. Он говорит не с вершины, откуда видна истина, он стоит среди нас и пытается представить, какой она могла бы быть. Он по себе знает, что очень трудно — если вообще возможно — достичь того состояния сочувствия и осмысленного внимания к миру, к которому он призывает нас. Он сам неспособен следовать своему главному совету — сознательно и самостоятельно решать, как думать и как смотреть на мир. Разум — «прекрасный слуга, но ужасный господин»: эта затасканная фраза приобретает в речи Уоллеса новое звучание, если воспринимать ее как едва завуалированное самоописание. Не нужно много знать о жизни и творчестве писателя, чтобы понять, что в своей речи он исходит из внутреннего знания о том, что разум склонен попадать в сети, расставленные им самим. C этой точки зрения речь Уоллеса кажется не столько благодушной проповедью, сколько безжалостным упреком самому себе и отчаянной попыткой помыслить иную форму отношений с миром. Особенно это очевидно в кульминационном пассаже, где Уоллес рассматривает различные способы переживания каждодневной фрустрации, которую испытываешь, стоя в пробке или в очереди переполненного супермаркета. В таких ситуациях наша первая реакция — неприязнь к людям, стоящим перед нами; мы воспринимаем их просто как препятствия на своем пути. Но у нас есть выбор: прояви мы хоть немного рассудительности и эмпатии, и нам откроется, что толпа состоит из отдельных индивидов, каждый из которых, возможно, торопится попасть домой не меньше, а то и больше нас. Именно к этой мысли подталкивает Уоллес. Еще ярче Уоллес описывает другой пример — наше привычное раздражение самим фактом существования других: «И кто, черт возьми, все эти люди у меня на пути? И поглядите, какие они отвратительные и каким они выглядят коровьим стадом тупых недолюдей с мертвыми глазами, или как это грубо и как раздражает, что в очереди они громко разговаривают по телефону». Читая эти строки, невольно думаешь, что подобная реакция встречается не так часто, как утверждает Уоллес, и отмечаешь, как точно она отражает нигилистическое отчаяние глубокой депрессии. Уоллес призывает к терпению и состраданию, но трудно не заподозрить в его словах отвращение ко всему человечеству. В нашем отношении к выдающимся деятелям культуры велика доля идеализации, но в случае Уоллеса к ней примешиваются узнавание и сопротивление. В беседах, которые Липски изложил в книге В итоге ты все равно становишься собой, есть интригующая побочная линия: Уоллес постоянно пытается предугадать, как то, что он сказал или собирается сказать, будет воспринято аудиторией Rolling Stone. Другим примером его мучительной саморефлексии служит момент, когда он вслух задается вопросом: что читатели увидят в его попытках казаться «обычным парнем» — свидетельство его искренности или лицемерия? В Кеньонской речи тоже чувствуется стремление добиться любви слушателей. Даже когда Уоллес прельщает их своей добытой с таким трудом мудростью, он охлаждает их пыл, давая понять, насколько глубоко он сам погружен в зацикленную на самой себе мизантропию, против которой выступает. Эту речь представляют как урок, помогающий обрести душевный покой, но она становится куда интереснее и убедительнее, если расслышать в ней скрытое признание тотального неверия автора в саму возможность подобного.