I
Вот он возлежит на огромной диванной подушке, почти утопая в ней, – видны только его глаза с расширенными зрачками, которые пристально смотрят на меня. Время от времени я провожу над ним рукой, не касаясь его. Если бы я его погладил, это выглядело бы непростительной грубостью! Я бы его потревожил. А он так хорошо устроился – бархатный на бархате. Но простое приближение моей руки, кажется, доставляет ему удовольствие. Ему приятно, что я беру на себя заботу уведомлять его о том, что не забываю о его присутствии, и он это ценит. Ему нравится, что его присутствие мне небезразлично в той же степени, что и ему – мое, хотя он предпочитает, чтобы я занимался другими вещами, не им. Он недоволен, когда видит меня праздным: праздность – это его удел. Но когда я иду ему навстречу, он платит мне тем же: вытягивает вперед лапку и слегка касается меня – небрежным, почти рассеянным движением. Одновременно он закрывает глаза, возможно, для того, чтобы не видеть себя отвечающим на мои авансы, или для того, чтобы в глубине души без помех наслаждаться этой игрой, нашими обоюдными маневрами, нашим взаимным кокетством, своим тайным сообщничеством.
Эти ритуалы он воспринимает тем благосклоннее, чем больше в них сдержанности, скрытности. Ни один кот не проявлял больше расположения к тому, кто догадывается о причинах его напускной отстраненности и относится к ней с почтением. И только после того как эта негласная договоренность установлена, он окончательно вступает с вами в союз, убедившись, что никто не завладеет им против его воли.
История наших отношений с Миносом началась с того момента, как я погладил его при первой встрече, в июльский субботний день. Я сразу же почувствовал, что он воспринял этот жест как знак серьезности моих намерений и теперь не покинет меня до самой смерти. Я его завоевал.
Именно потому, что моя рука чем-то отличалась для него от всех остальных, он и выбрал меня своим хозяином. В свои восемь месяцев он был диким и добывал пропитание охотой в соседнем лесу. Меня, в свою очередь, тоже чем-то привлек его взгляд, и я наклонился, чтобы погладить его, а он растянулся передо мной во всю длину, словно покоряясь – и тогда я решил взять его к себе. С тех пор мы оба словно соревнуемся в тактичности и деликатности по отношению друг к другу, постоянно обмениваясь любезностями, дружескими уступками и привилегиями, всё больше укрепляющими нашу близость, в которой, однако, нет никакой фамильярности.
Мы никогда не расстаемся. Я постоянно ощущаю его присутствие на идеально выверенном расстоянии: достаточно близко, чтобы я не сомневался в его преданности, и достаточно далеко, чтобы она меня не тяготила. Ему одинаково несвойственны ни излишняя отстраненность, ни излишняя навязчивость по отношению к его хозяину – да и хозяину ли? скорее, другу. Сколь искусно мы всегда соблюдаем меру в нашем общении! Еще ни один человек, дорогой мой Минос, не проявлял такого умения добиваться моей благосклонности, как ты. Какая гармония мгновенно воцаряется между нами даже при беглом обмене взглядами – всегда одновременными, спонтанными! Конечно, мы не копируем друг друга, но наши немые диалоги полны самых необычных совпадений. Уже давно для нас нет и речи о власти и подчинении, о просьбах или приказах: между нами установилось прочное и постоянное взаимопонимание, хотя точнее было бы сказать – взаимоугадывание. Ты отвечаешь на мой тайный призыв, прозревая его с невероятной точностью, до мельчайших деталей, но ведь и я распознаю малейшие оттенки твоих капризов, твоих притязаний, ожиданий, намерений – как самых утонченных, так и самых страстных. Я пробегаю всю гамму твоих настроений, не упуская ни одной нотки твоей гордости, твоей жестокости, твоей нежности; я ничем не пренебрегаю, ничего не презираю и не отвергаю в тебе. Я ко всему отношусь с почтением.
Например, Минос не любит, если я нахожусь слишком близко к нему, особенно когда светло: достаточно, если он просто не теряет меня из вида, когда не спит, или обнаруживает меня поблизости, когда проснется, – если ему случится задремать. Лишь бы он постоянно наблюдал за мной, выбрав для этого удобное место. Только с наступлением сумерек он предпочитает более тесное сближение, и каждый раз, когда мне случается пошевелиться, он, даже не давая себе труд открыть глаза, тихим вкрадчивым голоском мурлычет мне любовную песнь, и эта в буквальном смысле слепая преданность невероятно меня трогает.
После обеда я оставляю его в саду и поднимаюсь в свой кабинет, чтобы растянуться на паркете; но проходит совсем немного времени – и вот он уже что-то шепчет мне на ухо: он сам присоединяется ко мне, предупредив мою собственную заботу. Когда я открываю глаза, он, прислонив голову к моему колену, встречается со мной взглядом.
Если он не сразу замечает, как я вхожу в кабинет, а затем, не спросив его позволения, располагаюсь за столом, Минос одним прыжком возносится на стол и направляется прямо ко мне, чтобы коснуться моего носа своим холодным носиком, – и тут же обращается в бегство, словно напуганный собственной дерзостью. Может быть, это его манера целоваться?
Ночью он всегда спит в изножье нашей кровати, и порой, всякий раз около трех часов ночи, словно пробуждаемый в одно и то же время нежностью ко мне, он бесшумно проскальзывает вдоль моего тела к правому или левому плечу и на мгновение утыкается прохладной бархатистой мордочкой мне в щеку, а затем пару раз проводит горячим шершавым язычком по лицу. Закончив эту церемонию, совершаемую всегда в сумерках, словно в честь Ночи, он столь же неслышно возвращается на свое место и снова засыпает, как ни в чем не бывало.
Этой ночью я вдруг почувствовал сквозь сон, как мне в подбородок словно впиваются тонкие иголочки, пронзая, но не раздирая кожу. Я в испуге поднес руку к лицу. Конечно, это был Минос, который решил поиграть со мной, притворяясь, что нападет и кусает – возможно, он решил разбудить меня, оттого, что заскучал в одиночестве, темноте и слишком долгой тишине, или просто решил поразвлечься, воспользовавшись моим сном, чтобы устроить игру в хищника, или выражал мне таким образом несколько преувеличенное, даже ироническое почтение.
Моя рука оказалась рядом с ним, когда он спит? Он настолько уверен в том, что это я, что даже не изволит просыпаться; дрожь наслаждения мимолетно пробегает вдоль его хребта, он потягивается, и его лапка продвигается вперед, пока не наткнется, как бы случайно, на один из моих пальцев, который он захватывает, выпустив когти. Затем с той же притворной небрежностью он завладевает моим запястьем – и вот я уже полностью его пленник: в поисках тепла он укрывает голову, похожую на пушистый замерзший клубок, между моих ладоней. Теперь, если я захочу отстраниться, его нежность сменится жестокостью: его когти одновременно выдвинутся из своих ножен и, словно зубья миниатюрного капкана, мгновенно сомкнутся на моей руке. Я в ловушке.
Нет, ни одного домашнего питомца я не любил так, как этого, – за особое выражение, появляющееся в его глазах всякий раз, когда он встречается со мной взглядом. Миносу известны все утонченные оттенки чувств, даже легкая застенчивость в проявлении своей любви ко мне, которую он скрывает и от меня, и от себя, даря мне свои ласки как бы украдкой, и прежде всего втайне от себя самого – как бы смущаясь своей привязанности.
II
Летний отдых. Каждое утро мы проводим в саду, Минос у моих ног, какое блаженство! Он не расстается со мной ни днем ни ночью; он не отрывает от меня глаз, будто я – Солнце, а он – планета, что вращается вокруг меня. Если я перехожу с места на место, он следует за мной, всегда без лишней спешки или медлительности. Если я поднимаю глаза, то всякий раз первым делом вижу его – не настолько близко, чтобы это мне мешало, и не настолько далеко, чтобы я почувствовал себя покинутым, не в укрытии и не слишком на виду, чтобы сначала я немного поискал его глазами и почти сразу же увидел его изящную мордочку почти рядом с собой.
Когда меня нет дома, Минос не находит себе места. «Без вас ему везде плохо», – говорит Марселла. Но стоит мне вернуться, его тревога сразу прекращается. Он ждет, пока я где-то расположусь, и выбирает себе место в соответствии с этим – так, чтобы можно было меня видеть, хотя бы издалека, после чего устраивается и с комфортом располагается на нем. Держу пари, в этот момент он абсолютно счастлив.
Если я растягиваюсь на траве, не обращая на него внимания, он начинает проделывать акробатические трюки: взбирается на иву, повисает на сухой ветке, затевает еще какие-то маневры – и всё это для того, чтобы привлечь мое внимание, хотя на первый взгляд кажется, что оно его совершенно не заботит.
В представлении Миноса он имеет такое большое значение для меня, что является неким сюрпризом, неожиданным и удивительным подарком, самым лучшим, какой я только мог получить. И вот, когда ему случается лишить меня своего общества на достаточно долгое время, он, уверенный в том, что доставит мне величайшую радость своим возвращением, обставляет его всевозможной таинственностью: точно рассчитав предстоящий эффект, он входит, крадучись, прячась по пути то здесь, то там, затем неожиданно выныривает с противоположной стороны стола и на несколько секунд неподвижно застывает на паркете, затаив дыхание, почти не дыша, слегка согнув напряженные лапы и готовясь к прыжку – и вот, в один миг описав в воздухе великолепную дугу, обрушивается на мои бумаги, которые с шумом разлетаются, и оказывается прямо передо мной – лицом к лицу, глаза в глаза, носом к носу. Прежде чем я успеваю что-то сделать, он уже сворачивается у меня на коленях. Я беру его за лапку и долго держу ее в своей руке, как это делают влюбленные.
Раньше ему было достаточно границ нашего дома и сада. Он всегда провожал меня до калитки, выходящей в проулок, но я чувствовал, что здесь ему уже слегка не по себе. Теперь, когда я ухожу, приходится его запирать, из опасения, что он, из дружеских побуждений проследовав за мной слишком далеко, не найдет обратного пути в свою обитель счастья.
Но стоит мне вновь появиться в противоположном конце улицы, он выбегает мне навстречу с ликующим видом. Среди всех прохожих, спешащих туда-сюда, он ждет именно меня, дремля где-нибудь по соседству в тени садовых зарослей, и, еще до того как увидит, по какому-то непонятному признаку – может быть, по звуку шагов? – он меня узнает. И вот он торжественно следует за мной к калитке. Если ему не хочется сразу возвращаться в дом, поскольку он все еще увлечен игрой в прятки, он все равно из почтения выходит мне навстречу, чтобы поприветствовать и сопроводить до границы наших владений. Кроме того, ему хочется знать, куда я направлюсь и чем займусь, оказавшись внутри ограды. Сколь приятно сознавать, что тебя отличают среди тысячи других, не оставляют тебя своим вниманием день и ночь. В чем причина этой слабости? Чего в ней больше – гордости за то, что тебя связывает с этим тайным, словно бы несуществующим, и в то же время преданным другом некая невидимая нить, или же растроганности из-за того, что он, в силу своей привязанности ко мне, стал в большей степени моим хозяином, чем я – его: восхищаешься тем преклонением, которое сам же вызываешь. Если животное, обычно столь коварное и недоверчивое по отношению к кому бы то ни было, столь независимое, свободное, ускользающее – словом, до такой степени «личность» – позволяет вам к нему приближаться, касаться его, перемещать, как вещь, как неодушевленный предмет, без малейшего опасения, без всякой подозрительности, даже без недовольства – нет сомнения, что это исключительная поблажка с его стороны, больше напоминающая привилегию или высшую милость.
Если мне случается опуститься на колени, Минос тут же устраивается на моих икрах, норовя проникнуть в грот, который образуют полы моего халата – он просовывает лапу, голову и верхнюю часть спины под одну из них, а потом двумя-тремя движениями быстро ввинчивается внутрь, словно отвертка. Но увы – едва он расположился внутри со всеми удобствами, я поднимаюсь. Однако он не отступает сразу и еще какое-то время следует за мной, надеясь, что в ходе каких-то очередных своих занятий я снова предоставлю ему возможность разместиться где-нибудь на мне, который по сути и есть его дом.
III
Мари, самая юная из моих племянниц, которой всего шесть лет, однажды мне сказала: «Дядя, твой кот никогда не смеется». Это было точно подмечено. Даже когда животное радуется, оно радуется с серьезным видом – но кошки вдвое серьезнее, чем кто-либо еще, а Минос – особенно серьезно. Величественность, словно покров, облекает его, сопровождая повсюду; она несовместима ни с малейшей веселостью. Мой смех приводит его в особенно сильное замешательство – возможно, оттого, что в этом есть что-то запретное для него, и именно в этой ситуации он узнает, что между нами пролегает некая граница, о которой он раньше даже не подозревал и которую не в состоянии преодолеть, поскольку она установлена самой природой. По сути, с этого момента он уподобляется человеку и начинает тяготиться обществом себе подобных – большую часть времени он проводит со мной.
Помимо той почтительности, что он усвоил по отношению ко мне, ему свойственно и врожденное благородство манер. Помню, как мы удивились, застав его однажды (и постоянно с тех пор, хотя мы никогда его к этому не приучали) сидящим на стульчаке в уборной: вытаращив глаза и задрав хвост, при этом серьезный как понтифик и оттого еще более забавный, Минос на человеческий манер занимался отправлением естественных нужд – иными словами, той функции, которая для всех кошек на свете является великим, торжественным, едва ли не священным обрядом, как для китайцев. Что же он сделает завтра – потянет за цепочку? Оставалась лишь одна загвоздка, мешающая в точности исполнить этот тысячелетний ритуал, предписанный семейству кошачьих: когда он повернулся и махнул лапкой, собираясь, как водится, зарыть плоды своих трудов, это оказалось невозможно. Однако, движимый древним инстинктом, унаследованным от предков, он остановился перед троном, с которого только что спустился, и закружился на месте, словно танцуя, при этом совершая чисто символические жесты, всю тщету которых, наряду с их необходимостью, он, казалось, и сам осознает – настолько его замешательство было очевидно. И в то же время как было уклониться от этой ритуальной вежливости, незыблемые правила которой были установлены много веков назад? Возможно, такое противоречие в сознании породило новую странную привычку: если нам случается угостить его каким-то блюдом, которое приходится ему не по вкусу, Минос, чтобы продемонстрировать нам свое отвращение, делает вид, что зарывает наши негодные дары, как его собратья зарывают свои экскременты. Иными словами, знак вежливости превращается (этого следовало ожидать) в прямое оскорбление.
Элиза называет его гермафродитом за его элегантность и подростковую стройность, а наш ветеринар отказывается верить, что за два года он так ни разу и не ушел из дома на ночь в поисках любви.
Минос живет в настолько тесной близости со мной, что из-за этого, кажется, порой забывает о всякой «разнице» между нами – не только о велениях природы, но и о своей кошачьей сущности, о нашем видовом различии. О, этот миметизм животных! Даже не сознавая, что он мне подражает, что он копирует своего хозяина, – Минос иногда ведет себя настолько в моем стиле, и его манеры настолько близки к человеческим, что мне случается невольно спрашивать себя: «Это и вправду всего лишь кот?» Например, вечером, засыпая, он сворачивается в клубок, как это принято у кошек, но постепенно начинает распрямляться, и в конце концов его голова оказывается на подушке, задние лапы – вытянутыми, а передние – сложенными вместе, как руки на молитве. Я наблюдаю за ним перед сном: сначала он лежит у меня в ногах, свернувшись, но среди ночи я внезапно обнаруживаю его вытянувшимся рядом со мной, в точности повторяющим очертания моего собственного тела – будто слепок с меня, моя уменьшенная копия. Может быть, что-то от моей манеры обхождения с ним повлияло на него, распахнуло перед ним горизонты более широкие, чем те, что обычно открываются животным? Может быть, из-за того, что я обращался с ним, как с себе подобным, я смог приблизить его к себе и каким-то образом ввести в круг существ более развитых, чье сознание ближе человеческому? Но здесь, конечно, неизлечимый антропоморфизм мешает мне до конца понять, в чем дело. Кто знает, возможно и он, по каким-то неведомым мне признакам, чувствует, что я, благодаря долгой жизни бок о бок с ним, приобрел что-то кошачье? И разве есть лучший способ заполнить ту бездну, что нас разделяет, и приблизиться друг к другу?
Когда ему грозит опасность, он, прежде столь отважный, больше не считает нужным защищаться и ограничивается лишь тем, что начинает издавать резкие крики, напоминающие павлиньи, будучи уверен в том, что я примчусь ему на помощь, как бы далеко от него ни находился. Разумеется, я отнюдь не собирался сделать из него труса. Я хотел лишь установить такое доверие между нами, чтобы он мог позволить себе всё, не ожидая от меня никакого зла, только добро. Очарование столь совершенной дружбы и та всеохватывающая любовь, которую я к нему питаю и сам он всячески дает мне понять, что замечает и ценит, привели к тому, что он не соблаговоляет проявлять храбрость. Он ни на минуту не сомневается в том, что я успешно защищу его от любого врага – даже от смерти. И я действительно думаю, что его отчаянный крик о помощи способен воскресить меня из мертвых и поспешить ему на выручку – пусть даже и не представляю себе, каким чудом это произойдет.
IV
Проявляя неизменное любопытство к всевозможным машинам и механизмам, Минос всегда проскальзывает следом за мной в ванную комнату, стоит мне лишь открыть дверь, и, словно обуреваемый жаждой, забирается в пустую ванну и неотрывно смотрит на кран. Он ждет, что я совершу чудо: едва коснусь крана, и оттуда сразу же польется вода, звонко ударяясь о дно. Какая загадка для него – все эти механизмы и их послушность, какой контраст с его собственным независимым поведением! Вода начинает течь, повинуясь моей воле, и он, слегка отпрянув от удивления, смотрит то на меня, то на кран, гораздо больше озабоченный тем, чтобы понять причинно-следственную связь происходящего, чем напиться.
Вчера ночью, проснувшись и отчаявшись снова заснуть, я взялся за чтение. Перед этим я принял сотню предосторожностей, чтобы не беспокоить Миноса, но свет моей лампы всё равно мешал ему спать. Тогда я решил завесить ее – и вот, словно в благодарность за эту заботу, он протянул ко мне из вновь обретенной умиротворяющей тени свою лапку и осторожно коснулся ею моей освещенной руки, а затем провел ею вдоль моего плеча к лицу и слегка погладил щеку. Этот дружеский жест был столь красноречив, что я был растроган до слез. На мгновение он приоткрыл глаза и обратил ко мне взгляд, полный признательности, после чего снова смежил веки с довольно-усталым видом, как тот, кто засыпает с чувством исполненного долга.
Вчера я принимал ванну, позабыв о нем, и вот он заметил мою голову, поднимающуюся над водой. Поскольку он не привык надолго удаляться от моих рук и коленей, когда я дома, – Минос пожелал ко мне присоединиться. Он бесстрашно вспрыгнул на скользкий бортик ванной и заглянул внутрь. Поднимающийся от воды пар не сулил ему ничего хорошего. Опасаясь неизвестности, он не бросился вперед сразу, решив сначала убедиться, что перед ним не лежит препятствие, например, стекло, а также – что ему не грозит опасность обжечься. Слегка наклонившись вперед, он погрузил лапку в это густое облако и, коснувшись воды, сразу же отдернул, окропив меня, как на мессе, после чего в панике удрал и начал тереться о мою купальную простыню, чтобы скорее высохнуть.
Он вьется вокруг принесенного мною свертка, явно пытаясь угадать: печень или легкое?
Но это деревянное скульптурное изображение Святой Троицы XVI века.
Минос обнюхивает Сына, пристально смотрит на Отца, трогает лапкой Святого Духа – и опрокидывает всю композицию.
Куриная кость заинтересовала бы его гораздо сильнее.
Тем не менее, он возвращается. Этот священный предмет интересует его, притягивает, не дает покоя, интригует, удерживает его внимание. Минос рассматривает изображение вблизи, с явной симпатией. Это из-за голубя?
Создается впечатление, что он пытается копировать неподвижность, молчание, величие Предвечного, что он как бы отражает Его образ с противоположной стороны комода, и, конечно, понимает, так же как и мы, что имеет дело с величайшей тайной, – но, подобно нам, не ощущает себя полностью чуждым замыслу и воле Творца.
V
Сегодня я непрерывно работаю с самого утра, и в конце концов Миноса это задевает. Он появляется из своего угла и мало-помалу заполняет собой пространство раскрытой передо мною книги, мешая читать и вынуждая уделить ему внимание, вспомнить о его маленькой персоне.
Но вот в ветвях ивы запела птица, и Минос оставляет меня ради нее. Глядя на вожделенную добычу, он тоже подает голос – буквально разговаривает с ней, в точности как святой Франциск! Я вижу его профиль и один глаз – прекрасный хрустальный шар, кажущийся прозрачным, просвечивающим, бесцветным, но если я слегка наклоняюсь и рассматриваю его спереди, то вижу перед собой словно бы окаймленное темной полоской леса изумрудно-зеленое озеро, на поверхности которого дрожат золотистые и фиолетовые блики, а в глубинах таится смертельная угроза.
Солнце так сильно припекает одну из стен нашего дома, что кроны растущих поблизости деревьев желтеют и увядают, и, когда смотришь на преждевременно опадающие широкие желтые листья лип и кленов, кажется, что вместо августа за окном ноябрь. Минос издалека принимает эти листья за птиц и огромными прыжками преследует их, словно летя вместе с ними и иногда хватая их передними лапами, – но, удивленный их неожиданной легкостью, он выпускает их и возвращается без добычи, с разочарованным видом, а потом начинает преследовать их тени, которые кажутся ему более реальными.
Скоро ли он откажется от своих заблуждений? Нет, это сильнее его. Всё, что движется, его возбуждает, заставляя, как минимум, сорваться с места.
Я порой подражаю трелям дрозда, складывая губы особым образом. Самые резкие и высокие ноты производят на Миноса необычное, сладострастное воздействие: он тотчас же опрокидывается на спину, выгибается дугой, касаясь земли только крестцом и затылком, и млеет, слегка перекатываясь из стороны в сторону. На пике наслаждения его когти устремляются в небо, а пасть словно растягивается в улыбке, обнажая клыки.
Если же мои модуляции, напротив, становятся тихими и томными, скорее похожими на ночные трели соловья, Минос понемногу успокаивается, расслабляется, переходя от похоти к нежности, и иногда мне кажется, что я замечаю, как при особенно трогательных, волнующих созвучиях в его хрустальном глазу блестит слеза.
Когда я сажусь за пианино или фисгармонию, Минос, как истинный меломан, тут же возникает поблизости и всё то время, что длится концерт, слушает в глубочайшей сосредоточенности, не отвлекаясь ни на что постороннее – не было случая, чтобы он хоть на миг повернулся спиной к инструменту. Словно в глубочайшем почтении, он закрывает глаза и обращает всё свое внимание к мелодии с самой первой ноты.
Минос боится своей добычи, которая его искушает: он так хочет быть жестоким, что избегает смотреть на птичью клетку, которая его притягивает. Он как бы прячет ее от себя, старается о ней забыть, но птичий щебет напоминает ему о том, что она существует, и как бы он ни старался отойти подальше, отвернуться, закрыть глаза, – со своим слухом он уже ничего не может поделать. Теперь уже он боится себя, и от себя смутно ждет самого худшего – он становится печален, словно его заставляют отказаться от инстинкта, который завладевает им против его воли.
Я наблюдаю за ним, и готов держать пари, что этот любитель птиц хочет поохотиться на них не для того, чтобы их съесть, а для того, чтобы поближе изучить. Их пение – вот что больше всего его занимает.
Когда мне случается запеть, он, подбираясь к моему лицу, словно выслеживает мелодию, готовую вот-вот вылететь у меня изо рта, и держит когти наготове, чтобы ее схватить.
И как ему не пожелать стать участником этой птичьей феерии, поиграть с мелодиями, которые можно потрогать, у которых есть тело, есть крылья? Особенно его привлекают крылья – этот небесный, ангельский механизм, столь быстрый, изящный, подвижный и при этом непонятный, единственный во всем мире быстрее него самого и к тому же разноцветный!
Увы!
Оставленный в кабинете наедине с попугайчиками в клетке, Минос ухитрился вытащить самого красивого, небесно-голубого, и своими клыками нанес ему удар точно в сердце – две крохотные кровавые звездочки остались на светлом нагрудном оперении. Как было не прийти в ярость, причинившую мне еще больше боли, чем ему! И вот теперь мы избегаем смотреть друг на друга.
Вторая пара попугайчиков, оставшаяся невредимой, пытается утешить вдову: они всегда держатся рядом, сопровождают ее повсюду, согревают с двух сторон, когда она дрожит, приглаживают ей перышки и целуют, нежно сжимая ее головку двумя своими – делают всё, чтобы поддержать ее и хоть немного возместить утрату.
Отныне я друг убийцы – и теперь, когда он почувствовал, как всё изменилось, поскольку он раскрыл свою сущность и, соответственно, мою, он пребывает в некотором замешательстве и, возможно, даже ощущает стыд, который осложняет, искажает былую простоту наших отношений. Уже ни он не чувствует себя способным на любое самоограничение ради меня, ни я не нахожу в себе прежней к нему снисходительности. Он познал муки совести, я – муки упреков. Мы больше не в раю.
Страдая от приступов меланхолии или же вдруг пристрастившись к одиночеству, Минос забивается в глубину шкафа, на полках которого я обычно раскладываю свои рукописи, – так далеко, что его невозможно ни увидеть, ни достать, и сидит там в полутьме, абсолютно неподвижно, недосягаемый, невидимый и глухой даже к моим призывам, – и так долго, что можно подумать, будто он умер.
При желании я бы мог закрыть дверцу; но нет, он прекрасно знает, что я помню о его убежище и позабочусь о том, чтобы оно не стало для него ни темницей, ни могилой.
VI
Сегодня разыгралась драма.
Минос отказался от угощения, которое мы, у него на глазах, разделили между бездомными кошками.
Может быть, он выказал ревность и начал оспаривать у этих несчастных то, чем сам недавно пренебрег? Нет.
Когда он увидел издалека их пир, он приблизился, растянулся на траве и начал следить за происходящим с видом любопытного, хотя и слегка пресыщенного зрителя. Поза его была по-королевски величественной и одновременно снисходительной, во взгляде проскальзывало благодушное одобрение, как если бы он разделял счастье этих бедняков, которое сам же им и даровал.
И вот, когда трапеза была окончена, он, чтобы себя вознаградить, решил поиграть с гостями. Но они, хмурые и осторожные, решив, что он замыслил какую-то месть, поспешили удалиться.
О, эта неблагодарность черни! Минос – высшее существо из горнего мира; и в этом мире он пребывает один.
Отплытие из Пор-Кро.
Я благодарю Бога за это море и за этого кота, за эту изящную головку, что он прячет под моей рукой, стараясь не смотреть на воду, которая его ужасает. Какое отчаяние, какое ощущение заброшенности исходят от этого цепляющегося за меня крошечного сгустка жизни! О, это благотворное тепло, столь близкое!
Мне кажется, что Бог любит меня почти так же, как я люблю своего кота, и что я люблю Бога почти так же, как мой кот любит меня.
Я тоже скрываю от самого себя ту нежность, которую к Нему проявляю, и хотел бы скрыть ее даже от Него. Он дарует мне убежище – в Себе Самом, – где я скрываюсь, отводя глаза от пугающей бездны; сгиб Его ладони, куда я опускаю голову, – это рай. Большего я не прошу. Это и есть суть веры.
Минос и Мидас
Я сорвал славный кустик салата и, чтобы немного освежить его, положил в садовый фонтанчик. Мидас, наш белый кролик, смотрит на него снизу, но не может достать.
И тут появляется Минос Черный. Догадался ли он, в чем дело? Так или иначе, он взобрался на окно, возле которого стоит фонтанчик, и ловко столкнул салат, на который кролик тут же набросился.
«Бедный Мидас! – казалось, думает Минос, – что за удовольствие есть такую гадость?» Но ему хватает такта не слишком воображать о себе из-за того счастья, которое он даровал другому.
Чуть позже Минос, как восточный паша, с блаженным видом растягивается на солнце.
Кролик Мидас тайком подбирается к нему и тычется носом ему в живот.
Такого рода фамильярности – лучший способ вывести Миноса из себя. Он мгновенно вскакивает и отвешивает невеже три оплеухи одну за другой. Но тут же следует симметричный ответ: Мидас разворачивается, оставляет прямо под носом у паши три катышка помета и тут же удирает.
Минос взял под покровительство Ослика, питомца Полетты Д., и весь день учит его спускаться по садовой стене семейства Жосс. Это выглядит так: они оба, вплотную друг к другу, пятятся задом по гребню стены, вплоть до того места, где она становится уровнем ниже, образуя нечто вроде ступеньки. Там Минос искусно маскирует собой бездну и первым бросается в нее, подавая пример, – но Ослик боится делать это самостоятельно и, прыгнув ему на спину, приземляется вместе с ним.
Ах да, кто такой Ослик? это тоже котик, совсем юный, кастрированный, получивший свое имя из-за ушей – они у него длиннее, чем вся остальная часть головы.
Впервые Минос в отлучке уже два дня. Все соседские коты, которые ежедневно заходят к нам в сад его проведать, не приближаясь к дому, куда им вход воспрещен, – сегодня пришли справиться о нем. Явно обеспокоенные, они долгое время в нерешительности стояли у двери, потом один сунул туда нос, второй – голову, а третий наконец-то осмелился войти внутрь и подняться по лестнице. И вот уже они все сидят на лестничной площадке второго этажа, откуда просматривается вход в кухню. У всех в глазах читается одни и тот же немой вопрос.
Ах, этот Минос – оригинал, чье сумасбродство их забавляет, и аристократ, чей благородный нрав внушает им почтение. Если вдруг он не вернется, все коты и кошки Порт-Майо умрут от горя.
VII
Сегодня утром Минос не появился, а поскольку его не было на ужине и вчера вечером, я забеспокоился. Выйдя в сад, я начал звать его. Наконец он высунул голову из зарослей плюща, венчающих садовую стену, и оттуда, с высоты, посмотрел на меня и заговорил со мной. Я подумал, что он сейчас спустится, – но нет. Чуть позже я заметил, что он был не один. Какая-то кошка привлекла и удерживала всё его внимание. Однако – удивительная вежливость! – он всё же показался, он ответил мне, и в его голосе явно звучало извинение – он словно говорил: «Я вернусь чуть позже».
Тем не менее, я всё же испытал (я не шучу) легкий укол ревности.
Вчера вечером, выйдя на прогулку, мы заметили рядом с водосточным желобом, тянущимся вдоль улицы, черного кота, съежившегося, словно от страха. Был ли это он? Ни по каким признакам нельзя было сразу это определить: уши его были прижаты, глаза полузакрыты, хвост подвернут под передние лапы. Я приблизился, заговорил с ним. Он не убежал. Я коснулся его – и вот тогда наконец его узнал, по его доверию. Но его глаза оставались полузакрытыми, словно он надеялся таким образом избежать моего пристального осмотра, и к тому же он молчал. Когда я оставил его в покое, он снова повернулся к водосточному желобу, абсолютно сухому и пыльному, – словно кающийся грешник. Такое поведение, возможно, объяснялось тем, что он думал, будто мы уже в курсе его последнего проступка: приглашенный в гости Полеттой, чтобы разделить с Осликом остатки курицы, он не удержался и съел еще кусок масла, по недосмотру оставленный на кухонном столе, после чего его долго тошнило.
Вскоре на него обрушилось новое несчастье. Прошлой ночью, когда он обследовал соседский гараж, два фокс-хаунда загнали его вглубь тесного отсека, откуда он не мог убежать, и ему пришлось укрыться, свернувшись вокруг ступицы автомобильного колеса. Ему повезло, что пространство, отделявшее его от стены, было очень узким, и преследователи не могли туда добраться. Но долго оставаться в таком положении было очень неудобно. Спасло его только вмешательство владельца гаража – они с женой, к счастью, любили животных и освободили его. Однако этим утром, открыв входную дверь, я обнаружил его озябшим, дрожащим и изменившимся до неузнаваемости – у прежнего красавца Миноса были ободраны уши, сломаны или выдраны когти, и в довершение всего он то ли угодил в лужу машинного масла, то ли перепачкался в смазке колеса – но вся его шерсть была грязной, слипшейся и от нее шел ужасный запах. Ощущение было такое, что с него содрали шкуру заживо! Элиза тут же прибежала с флаконом эфира и принялась его очищать, но запах еще долго оставался и повсюду сопровождал его. Из глубин этой невидимой тошнотворной темницы Минос смотрел на нас своими прежними глазами – только они не пострадали, и сейчас, казалось, были еще более яркими и живыми, еще более человеческими, чем прежде, из-за сквозившей в них невероятной тоски. Я прижимал его к себе, не боясь закашляться или перепачкаться, и он снова прятал голову под моей ладонью, как во время путешествия по морю, но теперь отворачиваясь не от воды, а от своего несчастья.
И вот – новая беда. Вчера вечером, вскоре после девяти, прибежал наш слуга Андре, в страшном возбуждении:
– Месье, из нашего сада недавно выходила старуха-тряпичница, и мне сначала показалось, что она несет в своем мешке какое-то барахло, а потом я присмотрелся и увидел, что мешок шевелится. Я побежал за ней и заставил ее вытряхнуть мешок. И хорошо, что я это сделал! Это был Минос, это его она утащила!
Элиза тут же решила спрятать Миноса подальше, чтобы он снова не угодил в лапы этой старой ведьмы, а Андре за свои труды получил в награду зайца.
С тех пор Минос превратился в мизантропа – он почти не покидает убежища, которое я называю его персональным чердаком: над дверью моего кабинета расположена застекленная ниша – нечто вроде окна, выходящего на лестничную площадку, – и вот там, позади томов Лярусса, стоит широкая позолоченная картинная рама сантиметров в пять толщиной, как раз подходящая под его размеры. Она долго пустовала, но теперь Минос нашел ей применение: в ней он обычно и лежит, но, когда его тоска становится особенно невыносимой и ему хочется спрятаться еще дальше, он поднимается еще выше, к горизонтальной планке оконного переплета. Сквозь прозрачное стекло он даже в полусне может наблюдать за всем, что происходит на лестнице – любое примечательное событие, как правило, связано с перемещениями обитателей дома с этажа на этаж. Особенно его интересуют новости из кухни, поскольку они затрагивают его напрямую. Он следит за всеми этапами приготовления еды, и, когда стол накрыт, он узнает об этом первым.
Порой мы замечаем его на садовой стене семейства Жосс, густо увитой зеленью. Элиза считает, что его затворничество добровольно, потому что, после того как она однажды посмела почистить его, словно какой-то предмет мебели, своей электрической щеткой, он оскорбился до глубины души.
Что до меня, я опасаюсь худшего: злая ведьма, от которой он однажды ускользнул, в этот раз все-таки настигла его. Вот уже неделю он не появляется. Мне постоянно кажется, что я слышу его голос, словно он призывает меня в свой последний час.