Мария Рита Кель. Время и собака. Депрессии современности. М.: Горизонталь, 2021. Перевод с португальского В. Федюшина. Содержание
Знаменитое эссе Вальтера Беньямина «Рассказчик» — это размышление об утрате доверия к опыту в условиях модерности. В качестве неявного фона здесь выступают резкие смены темпоральности, вызванные господством техники не только над другими формами связи с природой, но и, прежде всего, над отношениями между людьми. Скорость, с которой технологические инновации разрушают связь людей со временем, анализируется Беньямином в рамках парадигмы воздействия новых технологий смерти, укоренившихся в индустриализованном мире со времен Первой мировой войны.
Этот текст 1936 года, в котором Беньямин утверждает, что Первая мировая война покончила со способностью человека обмениваться опытом, хорошо известен. «Разве мы не заметили, что, когда закончилась война, люди пришли с фронта онемевшими? Вернулись, став не богаче, а беднее опытом, доступным пересказу?» Несмотря на всю интенсивность переживаний, возвращаясь домой из окопов, солдаты Первой мировой не могли в обыкновенной форме устного рассказа передать ужас тех пограничных ситуаций, в которых им пришлось оказаться.
Ведь никогда прежде никакой опыт не представал столь явной ложью, как опыт стратегов в условиях окопной войны, экономический опыт в условиях инфляции, телесный опыт в сражениях с применением тяжелой военной техники, нравственный опыт в поступках сильных мира сего. Поколение людей, добиравшихся в школу на конке, вдруг оказалось под открытым небом на просторах полностью изменившегося ландшафта, где прежними остались одни только облака, а под ними — в силовом поле разрушительных потоков и взрывов — ничтожное и хрупкое человеческое тело.
Нельзя не заметить, что этот отрывок словно полностью воспроизводит более ранний текст, «Опыт и скудость» (1933), который также повествует об утрате способности передавать опыт. В тексте «Рассказчик» мысль о «ничтожном и хрупком человеческом теле», беззащитном среди вихрей и взрывов», можно обнаружить в первой главе, а в тексте «Опыт и скудость» после строчки, совпадающей с процитированной выше, следует абзац, который начинается с печального суждения: «Новые несчастья принесло человечеству чудовищное развитие техники».
Дело не в том, что в период, предшествовавший «чудовищному развитию техники», войны были менее жестокими. Помимо очевидного роста смертности, технологии привнесли в войну 1914 года стремительность и непредвиденность воздушных атак, которые делали непринципиальными физические качества и боевой опыт солдат. В этом и состоит «столь явная ложь, как опыт стратегов в условиях окопной войны». Хрупкое и беспомощное человеческое тело, впервые в истории подвергнутое неожиданным бомбардировкам с воздуха, оказалось брошено на произвол судьбы, исторгнуто из-под защитного покрова, который прежде создавался как Другим (например, передачей боевого опыта), так и другими: такими же людьми, оказавшимися в тех же условиях. Под градом бомб уже нельзя было рассчитывать на навыки военной подготовки: ловкость, силу, храбрость. В условиях неизбежных бомбардировок человек все более начинал зависеть от способности замечать малейшие шумы, минимальные признаки перемен в пейзаже вокруг него и над его головой. Военный оказался сведен к способности останавливать шок и придавать ему непосредственный смысл.
Кто хочет пробыть в этих траншеях столько, сколько пробыла наша пехота и кто не хочет утратить рассудка в этих адских атаках, должен стать, по крайней мере, безразличен к окружающему. Излишнее количество ужаса обрушилось на наших бедных товарищей. Не могу поверить, что это можно терпеть. Наш бедный мозг просто не может впитать все это.
Вооружимся рассуждениями Бергсона об ослаблении работы системы восприятия-памяти в ответ на стимулы настоящего — того настоящего, которое сжимается тем сильнее, чем интенсивнее необходимость отвечать на подобные стимулы задействует измерение памяти. В этом смысле понятны последствия утраты доверия к опыту из-за модерной войны, а также других форм управления, которые техника навязывает «хрупкому человеческому телу». Если психическая жизнь, подавленная необходимостью реагировать на стремительные и острые внешние стимулы, сведется к (направленной на защиту) работе сознательного внимания, то что можно будет вынести из этого опыта?
Перейдем ко второй гипотезе Вальтера Беньямина о «новой скудости», возникающей в результате «чудовищного развития техники». О какой скудости идет речь? Речь идет об обеднении фундаментального измерения знания и памяти, которое ускользает от любых технических и научных компетенций: о скудости в передаче опыта. Переходящий из поколения в поколение опыт не идентичен увековечению традиции, главная функция которой — указывать каждому на его место социальном порядке, а также на соответствующее этому месту поведение. Традиция — один из механизмов стабилизации и увековечения власти; опыт, в свою очередь, не имеет отношения к власти, но связан с тем смыслом, который сообщество способно извлечь из прошлого своих предков или из рассказов современников о дальних краях и странах. Утратив доверие к опыту, индивиды, согласно Беньямину, обретают склонность к тому, чтобы принимать что угодно, что будет представлено им, как новинку.
Вторая часть эссе «Рассказчик» начинается с утверждения: «Опыт, передаваемый из уст в уста, был источником, из которого черпали все рассказчики». В тексте «Опыт и скудость», после рассуждений о модных среди европейской мелкой буржуазии 1930-х годов симулякрах опыта, Беньямин заключает: «Чего стоит все наше образование, если нас не связывает с ним опыт?»
«Сотри следы!» — этот стих Брехта, открывающий поэму «Книга для чтения городских жителей», Беньямин приводит в качестве примера позиции, свойственной модерному индивиду и состоящей в избавлении от опыта, накопленного предыдущими поколениями. Если опыт не связывает нас с унаследованным достоянием, то он превращается в бремя или бесполезную пустышку. Уже в первые десятилетия XX века модерному человеку приходилось постоянно быть готовым принять все новое, каким бы оно ни было. Скорость перемен, которые приобрели всеобщий характер начиная с войны 1914 года, требовала, чтобы люди оставили как собственную историю, так и память о своих предках. Повседневность выживших, обитателей разрушенных и перестроенных городов, требовала не допускать вторжения в психическую реальность спонтанных воспоминаний (живых фрагментов прошлого в настоящем), по меньшей мере, по двум причинам: во-первых, потому что память об уничтожении стольких ориентиров сделала бы жизнь невыносимой; во-вторых, для того чтобы сохранить сознательное внимание, при этом эффективно работая над тем, чтобы адекватно и без промедления реагировать на стимулы и запросы нового мира.
<...> и людям, уставшим от бесконечных сложностей повседневной жизни, цель, которая появляется для них лишь как далекая точка назначения бегства в бесконечной перспективе средств, это существование кажется спасением, в каждом повороте оно просто, удобно и самодостаточно, машина весит не больше, чем соломенная шляпа, плоды на деревьях округляются так быстро, как надувается воздушный шарик.
В этом отрывке Беньямин блестяще описывает две субъективные диспозиции, присущие клинической картине депрессии. Первая диспозиция связана с фатализмом, выраженным в усталости «от бесконечных сложностей повседневной жизни», которая именно поэтому и лишается своего смысла. Равноценность всех вещей и всех ориентиров, ставшая результатом утраты опыта, приводит к постоянной открытости людей техническим инновациям и переменам, внедряемым техникой в общественную жизнь. Такая открытость в сочетании с отсутствием критических оценок приводит к тому, что побежденные, утратив свои исторические ориентиры, оказываются очарованы триумфальной вереницей победителей: в 1940 году Беньямин свяжет эту очарованность с причинами меланхолии.
Подавленный конечностью бесцельного существования без какой-либо цели, «которая появляется лишь как далекая точка назначения бегства в бесконечной перспективе средств», депрессивный субъект может существовать автономно, не привлекая внимания к своему страданию по причине того, что он неспособен мечтать или веселиться. Мы знаем, что не все больные депрессией физически отстраняются от сосуществования с другими и от насущных задач. Многие отстраняются лишь эмоционально, пребывая внутри симулякра «нормальности», в мертвой жизни, не сопряженной с ожиданием какого-либо желанного будущего.
Вторая диспозиция касается тех последствий, которые подобное качество жизни, ограниченное набором бесцельных средств, имеет для ощущения времени. Не говоря об этом прямо (так как это не является его предметом), Беньямин дает читателю понять, что эта темпоральность настоящего, сжатая нуждами практической жизни и лишенная какой-либо фантазии относительно грядущего, практически не отличается от удушливого, застойного времени, характерного для депрессивных эпизодов. Может быть, с точки зрения работы психики, нет разницы между временем застойным и временем сжатым: в обоих случаях оскудение психической работы приводит к тому, что полученные с помощью системы восприятие-сознание стимулы уподобляются небольшим травмам, лишенным сети представлений, которые могли бы придать жизни ценность и (воображаемый) смысл.
Кульминацией пророческих текстов Беньямина «Опыт и скудость» и «Рассказчик» стали его тезисы «О понятии истории», написанные в 1940 году. Философ понимал, что вызванная войной 1914 года резкая смена парадигм социальной жизни позволила последующим поколениям принять еще более ужасающее варварство Второй мировой. «Люди, уставшие от бесконечных сложностей повседневной жизни», оторванные от потока передачи опыта через поколения, должны были утратить способность понимать значимость вещей и свою собственную ценность.
Некоторые современные философы, исследующие тему постмодернизма, такие как Жан-Франсуа Лиотар, также обнаруживают связь между концом больших нарративов и гегемонией знаний, связанной с современными требованиями технической эффективности. Для Лиотара одна из специфических черт постмодернизма заключается в том, что нарративы утратили свое значение средств легитимации знания. Хотя здесь я и занимаю сторону Сьюзен Сонтаг, для которой представляется бессмыслицей утверждение постмодернизма до тех пор, пока не разрешено ни одно из противоречий модерности и выполнены лишь немногие ее обещания, положения Лиотара о современном кризисе доверия к формам передачи знания, тем не менее, кажутся мне важными. Одно из свидетельств этого кризиса, пишет автор, состоит в том, что по меньшей мере с 1930 и 1940-х годов «так называемые передовые науки и техники имеют дело с языком». Если, как полагал Фуко, модерности свойственна окончательная утрата мнимой гармонии между словами и вещами, то постмодернизм для Лиотара и других популярных мыслителей 1980-х годов характеризуется абсолютным недоверием ко всем процедурам передачи знания. Претензии науки на то, чтобы покрыть собой все поле знания, оказываются пустыми; наука не является Познанием, она — лишь его подмножество, исключающее такие умения, как «делать, жить, слушать и т. п.». Эти умения отсылают к тому, что Вальтер Беньямин называет опытом, а его передача в свою очередь зависит от нарративных форм.
Среди характерных черт нарративного знания Лиотар выделяет его влияние на время. «Повествовательная форма подчиняется определенному ритму, она является синтезом метра, разбивающего темп на правильные периоды, и ударения, модифицирующего длительность и амплитуду некоторых из них». Опираясь на рассуждения Леви-Стросса о передаче мифов, Лиотар полагает, что нарративы аналогичным образом передают ритмические формы маркирования времени. Вне зависимости от смысла слов, с помощью которых рассказывается история, нарратив выступает линейной и ритмичной формой, разворачивающейся на протяжении определенного времени. Это сильно отличается от одновременных темпоральностей, характерных для технических процессов. В современной жизни для этих процессов требуются компетенции, а их парадигмой являются различные одновременные коммуникативные действия, например те, что допускаются сетевой структурой Интернета.
Однако важно помнить, что нарративы — это не способ вспоминания прошлого, а актуализация прошлого в настоящем. В рассказе «всякий раз проявляется эфемерная темпоральность, простирающаяся от „Я слышал, что...“ до „Сейчас вы услышите...“». Кроме того, по мнению Лиотара, тот, кто умеет рассказывать нарратив, образует вместе с теми, кто его слушает, звенья одной великой цепи, связывающей поколения прошлого с поколениями настоящего и передающей опыт от одних к другим. Такое знание не имеет никакого отношения к компетенциям или авторитету индивида. Единственная заслуга рассказчика состоит в том, что однажды он тоже слушал нарративы — это автоматически поднимает его нынешних слушателей до того культурного уровня, носителями которого были рассказчики прошлого.
Опыт, придающий смысл жизни и сохраняющий некоторую житейскую мудрость, становится, по Беньямину, бесполезен тогда, когда новые поколения сталкиваются с миром, которого не знали их отцы и деды. В этом случае затруднительно определить ценность вещей, социальных практик, привычек, морали. Все кажется возможным — не потому, что расширились горизонт возможностей и свобода, но потому, что оказались разрушены критерии и границы, придававшие жизни смысл. Упадок больших нарративов соответствует утрате ориентиров также и в субъективной жизни индивида, который оказывается в беспомощном положении и сталкивается с необходимостью стать творцом собственной судьбы. В главе IX эта утрата ориентиров будет описана как причина увеличения количества депрессий; основой для этих выводов послужат размышления Алена Эренберга, который понимал депрессию как «болезнь идентичности», истинную усталость, происходящую из стоящей перед современным индивидом тяжелой задачи être soi-même.