Недавно вторым изданием вышла фундаментальная биография Вальтера Беньямина, которую написали Ховард Айленд и Майкл У. Дженнингс. Публикуем отрывок из этой книги, посвященный тому, что Беньямин зимой 1926/27 г. увидел и понял в Москве.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Ховард Айленд, Майкл У. Дженнингс. Вальтер Беньямин: критическая жизнь. М.: Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2022. Содержание

Недели, проведенные в Москве, с их характерным для Беньямина переплетением эротики и политики, стали повторением жизни на Капри еще в одном отношении. Писательская активность Беньямина переживала критический этап: чувствуя отчужденность от своего поколения в Германии, он искал в России — собственно, как и другие представители его поколения — вдохновение, которое бы позволило преодолеть «чувство кризиса», угрожающего «судьбе интеллигенции в буржуазном обществе». Именно по причине этого чувства кризиса, которое невозможно понять без учета классовых интересов и социального заказа, статус независимого писателя и оказался под вопросом. Снова говоря о своем поколении, Беньямин отмечал, что история Германии в период после Первой мировой войны отчасти представляла собой историю революционного обучения левобуржуазного крыла интеллигенции — радикализации, вызванной не столько самой войной, сколько капитуляцией революции 1918 г. перед «мелкобуржуазным, вульгарным духом германской социал-демократии». В этом контексте Советская Россия представляла собой всемирно-исторический эксперимент «пролетарского правления», включая регламентированное освобождение от традиционной классовой иерархии и ее стирание, вследствие чего жизнь рабочего и жизнь интеллектуала становились взаимовыраженными в соответствии с «новым ритмом» коллективного существования под влиянием «новой оптики».

Беньямин, ежедневно чувствовавший этот ритм, поражался контрасту между высокоразвитым политическим сознанием советского народа и его относительно примитивной социальной организацией. Сама многочисленность населения «находит несомненное выражение в чрезвычайно мощном динамическом факторе, но с точки зрения культуры это стихийная сила, с которой едва ли удастся справиться». Он полагал, что эта структурная неоднозначность символически отражается в интерьере жилища. В противоположность уютному буржуазному интерьеру западных квартир, которому, однако, свойственно «бездушное великолепие домашней обстановки» с ее «огромными, пышно украшенными резьбой буфетами, сумрачными углами, где стоит пальма» (так описывается «Роскошно меблированная десятикомнатная квартира» в «Улице с односторонним движением»), русские квартиры практически голые. «[Нищие] — единственная постоянная структура московской жизни, потому что все прочее здесь пребывает под знаком ремонта. В холодных комнатах еженедельно переставляют мебель — это единственная роскошь, которую можно себе позволить, и в то же время радикальное средство избавления от „уюта” и меланхолии, которой приходится его оплачивать». Посетив фабрику, Беньямин отметил не только наличие «ленинского уголка», но и то, что рядом друг с другом ведется и ручное, и машинное производство одних и тех же предметов.

Во время своего визита Беньямин наблюдал начало сталинизации в советской культурной политике. В письме Юле Радт-Кон, отправленном из Москвы 26 декабря 1926 г., он отмечал наличие «конфликтов в общественной жизни, в значительной степени носящих едва ли не теологический характер и настолько сильных, что они создают невообразимые препятствия для какой-либо частной жизни» (речь идет о том, что ему почти никогда не удавалось побыть наедине с Асей). А в эссе «Москва», в основу которого были положены дневниковые записи, сделанные во время его поездки, он прямо утверждал, что «большевизм ликвидировал частную жизнь». Русские ведут отчужденное существование в своих квартирах, одновременно играющих роль и конторы, и клуба, и улицы. Времяпрепровождение в кафе здесь такая же редкость, как художественные училища и кружки. Самодовольство буржуазного существования и фетишизм потребительства были ликвидированы за счет самого свободного интеллекта, исчезнувшего вместе со свободной торговлей.

Соответственно, в тот момент — почти через три года после смерти Ленина — положение русского писателя отличалось от положения его европейских коллег «абсолютно публичным» характером его деятельности, обеспечивающим и более широкие возможности для работы, и более значительный внешний контроль (согласно анализу, проведенному Беньямином в «Политических группировках русских писателей»). В теории вся интеллектуальная жизнь в новой России обслуживала общенациональные политические дискуссии, для которых зимой 1926/27 г. в атмосфере послереволюционной реконструкции все еще была характерна конкуренция между различными политическими группировками, хотя бесспорной доминирующей силой оставалась коммунистическая партия, чьи часто пересматривавшиеся директивы не мог игнорировать ни один интеллектуал, так же как в прежние времена он не мог игнорировать точку зрения покровителя-аристократа.

Хотя тональность нескольких репортажей Беньямина о советском обществе и культуре несколько варьируется в зависимости от тональности конкретного издания — репортажи, которые были напечатаны в Die literarische Welt, в целом выдержаны в более радикальном ключе, чем, скажем, эссе «Москва», написанное для журнала Бубера Die Kreatur, — их общей чертой остается внимание к «частной жизни», являющееся принципиальной чертой его творчества и в других отношениях (о чем свидетельствует обращение к фигуре фланера). Вообще именно частная жизнь, вдохновляющаяся ответственностью перед целым и философской критикой атомизированной субъективности, иными словами, фактический идеал, совместимый с концепцией коллективного одиночества, занимал ключевое место в юношеской философии Беньямина. Настоящий индивидуум, как писал Маркс в 1844 г., не может не быть «представителем вида». С этой планетарной точки зрения, указывал Беньямин, конфликты, свойственные общественной жизни, обязательно находят выражение в самой частной жизни. Насаждение частной жизни в планетарной перспективе представляет собой неотъемлемую часть и защиты бедных и традиционно бесправных, и сохранения интеллектуальной свободы: свободы не соглашаться и свободы заниматься произведениями прошлых времен. Именно подавление этой свободы и служит источником сатирических ноток в ряде репортажей Беньямина, написанных в духе особенно воинствующего сочувствия, например, когда он описывает противоречие между старым русским типом угнетенного мечтателя и новым человеком революции, «интеллектуальным снайпером», натасканным на выполнение политических приказов: в уничтожении этого асоциального типажа России «чудится призрак ее собственного прошлого, призрак, преграждающий путь к новому машинному раю». Подлинная объективность, как утверждается в этом сатирическом анализе, зависит от диалектики субъекта и объекта, индивидуального и коллективного; постижение фактов предполагает определенную убежденность.

«В поворотный момент исторических событий — если не определяемый, то означенный фактом „Советская Россия”, — совершенно невозможно обсуждать, какая действительность лучше или же чья воля направлена в лучшую сторону. Речь может быть только о том, какая действительность внутренне конвергентна правде? Какая правда внутренне готова сойтись с действительностью? Только тот, кто даст на это ясный ответ, „объективен”. Не по отношению к своим современникам... а по отношению к событиям... Постигнуть конкретное может лишь тот, кто в решении заключил с миром диалектический мирный договор. Однако тот, кто хочет решиться, „опираясь на факты”, поддержки у фактов не найдет».

Описывая Москву Буберу, Беньямин именно в духе этой диалектической объективности цитирует знаменитое изречение Гёте: «Все фактическое уже есть теория».

Таким образом, Беньямин не занимал конкретной «позиции» по русскому вопросу, по крайней мере публично. Но в дневнике, который он вел во время своего двухмесячного пребывания в Москве, он выражается более откровенно: «Мне все больше становится ясно, что в дальнейшем мне требуется твердая опора для моей работы. Переводческая работа, конечно, в качестве такой опоры совершенно не годится. Необходимым предварительным условием является открытое выражение своей позиции. Что удерживает меня от вступления в КПГ, так это исключительно внешние обстоятельства». Подобные соображения подводили его к вопросу о том, не получится ли «в деловом и экономическом отношении» укрепить свой статус «левого индивидуалиста», который бы позволил ему работать в привычной для него области. Роль интеллектуального лидера (Schrittmacher-Position) казалась ему соблазнительной, «если бы не наличие коллег, чьи действия... демонстрируют... сомнительность этого положения». Имеет ли смысл «нераскрытое инкогнито среди буржуазных авторов»? Мог ли он сохранять «независимое положение», не переходя на сторону буржуазии и не нанося ущерба работе? Не пора ли вступить в партию, тем более что для него это вступление наверняка окажется «экспериментальным»; такой шаг обеспечил бы ему «мандат» и дал бы возможность встать на сторону угнетенных. Беньямин учитывает и личные преимущества, которые ему принес бы официальный статус его работы: он чувствовал, что Райху хватает терпения мириться с выходками Аси, от которых он сам сошел бы с ума, и «если только [Райх] не подает виду, то это уже очень много». Вместе с тем быть, подобно Райху, коммунистом в государстве господствующего пролетариата означает «полностью отказаться от личной независимости». При этом риску подвергалась, в частности, научная работа Беньямина «с ее формальными и метафизическими основаниями» — работа, которая сама по себе, как он отмечает, могла бы принести пользу для революции, особенно с точки зрения формы. Он задается вопросом, не будет ли полезным ради этой специализированной работы «избегать некоторых крайностей „материализма”» или же вместо этого следует «разобраться с ними» в порядке внутрипартийной дискуссии. Что случится со всеми мысленными «ограничениями», предполагаемыми его работой, в обществе, требующем, как он выразился, только «банальной ясности»? Возвращаясь к ключевому вопросу частной жизни, он подводит довольно решительный итог своим дневниковым размышлениям: «...пока я путешествую, о вступлении в партию вряд ли может идти речь». В грядущие годы он предполагал оставаться свободным литератором, «вне партии и должностей».

Итак, несмотря на сознательно неоднозначное отношение к коммунистической партии и явную неприязнь к первым признакам сталинизма, в Москве Беньямин получил разнообразные впечатления, вполне отвечавшие его принципу многомерного познания: «Место по-настоящему знаешь только тогда, когда пройдешь его в как можно большем количестве направлений». Наряду с культурной и политической жизнью города он старался изучать и его повседневную жизнь во всем ее разнообразии. В страшный мороз он ходил и боролся «с внешним морозом и внутренним огнем». Беньямин изучал магазины (получая особое удовольствие от магазинов игрушек и кондитерских), рестораны, кабаки, музеи, конторы (в которых сталкивался с «большевистской бюрократией»), побывал на фабрике, где производили игрушки для рождественских елок, в детской больнице и знаменитом монастыре, а также осмотрел такие туристические достопримечательности, как Кремль и Собор Василия Блаженного. Его взгляд подмечал нищих, беспризорных детей, уличных торговцев, разнообразие товаров, вывесок и плакатов, относительное отсутствие автомобилей и колокольного звона, характерную одежду москвичей и их «азиатское» чувство времени, вежливую давку в трамваях, сани, быстро и плавно проносящиеся мимо пешеходов, и то, как искрится снег. Каждый день он ходил на спектакли, в кино или на балет. Он посмотрел такие новые фильмы, как «Потемкин» Эйзенштейна, «Мать» Пудовкина, «По закону» Кулешова и «Шестую часть мира» Вертова. Ему довелось побывать на балете «Петрушка», поставленном на музыку Стравинского, на спектакле «Ревизор» в постановке Всеволода Мейерхольда (в сокращенном варианте, который все равно продолжался больше четырех часов) — экстравагантную сценографию этого спектакля, включая серию жанровых картин, он сравнивал с архитектурой московского торта, а также видел постановку «Дней Турбиных» Михаила Булгакова: по его словам, это была «совершеннейшая подрывная провокация». Он присутствовал в Театре Мейерхольда на многолюдном публичном диспуте с участием Владимира Маяковского, Андрея Белого, Анатолия Луначарского и самого Мейерхольда. В качестве специалиста по литературе и изящным искусствам он дал интервью газете «Вечерняя Москва». Наконец, он использовал всякую возможность, чтобы ознакомиться с замечательными московскими собраниями живописи. Он был потрясен при виде «Танца» и «Музыки» Матисса, висевших над парадной лестницей в галерее Щукина. Когда Беньямин стоял перед Сезанном, ему в голову пришла мысль, которая вдохновила его на написание нескольких самых известных его эссе: «Перед необычайно красивой картиной Сезанна я подумал, насколько неуместны разговоры о „вчувствовании” уже с языковой точки зрения. Мне показалось, что, созерцая картину, вовсе не погружаешься в ее пространство, скорее напротив, это пространство атакует тебя в различных местах. Оно открывается нам в уголках, где, как нам кажется, находятся очень важные воспоминания; в этих местах появляется нечто необъяснимо знакомое». Это ощущение осаждения времени в пространстве, порождающее странные отзвуки в знакомых вещах, ляжет в основу не только «Краткой истории фотографии» (1930), но и размышлений в проекте «Пассажи», из которых в 1935 г. вырастет «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости». В атмосфере политического и культурного возбуждения, повсюду царившего в Москве, настоящее (Gegenwart) приобретало исключительное значение, как выразился Беньямин в письме Юле Радт-Кон, в котором речь идет о теологических конфликтах, сотрясавших общественную жизнь в России.