29 октября в России проходит акция «День возвращения имен». В этот день мы публикуем фрагмент новой книги Музея истории ГУЛАГа. Она создана на основе бесед с людьми, прошедшими через репрессии.

Георгий Николаевич Каретников родился в Акмолинском лагере жен изменников родины 12 октября 1938 года. Его мама, пианистка Ольга Гальперина, была приговорена по статье 58 к восьми годам лагерей. Георгий жил в детском бараке лагеря до освобождения мамы в 1946 году. Впоследствии Георгий Николаевич окончил консерваторию, работал обозревателем и комментатором на радио.

Причин ареста мамы я не знаю — меня тогда еще не было. Все знаю по ее рассказам. Из этого собирается какая-то картина.

Моя фамилия Каретников. Мой отец не был с мамой зарегистрирован, у него была другая семья. Мама, Гальперина Ольга Семеновна, окончила Киевскую консерваторию. В Киеве была очень сильная фортепианная школа, сильнее, чем в Москве. Профессура известная — Тарновский, Нейгауз.

В 1933 году мама переехала в Москву, и ей дали квартиру на Новинском бульваре. Трубниковский переулок, пристроечка во дворе: кухонька, две комнаты. Там рояль она поставила. Мама сразу стала играть в каких-то концертах, очень часто выступала, она была одной из любимых учениц Тарновского. Но ее тянуло преподавать, и она организовала в Москве музыкальную школу. Это была третья музыкальная школа Свердловского района. Сейчас она называется Шопеновский колледж. Мама была первым директором и преподавателем этой школы. Про ее личную жизнь я тогда, естественно, ничего не знал. И она, как ни странно, мне даже впоследствии не рассказывала.

Маму арестовали в начале 1938 года.

Она рассказала, что, когда за ней пришли на Новинский бульвар, она была там вместе со своей дочкой Леной — это моя родная сестра, у нее другой отец. Лена тогда еще в школе училась. Сотрудники НКВД позвонили начальству: «Здесь кроме Гальпериной есть еще девочка». «Забирай Гальперину, ребенка не трожь», — было сказано. Лену оставили на соседку, а потом в детдом отправили. А маму забрали. Мама тогда, возможно, даже не знала, что она беременна.

Моя лагерная жизнь началась у нее в утробе. Впервые я увидел этот мир уже в «АЛЖИРе». Так назывался Акмолинский лагерь жен изменников Родины.

Я был первым ребенком, родившимся в лагере. И для меня первое впечатление — это колыбельные, которые мама мне пела, когда меня кормила. Я знал просто все колыбельные Моцарта, Брамса, Чайковского, Шуберта. Поэтому у меня, кстати, абсолютный слух.

Как мне мама рассказывала — это такой штрих, — когда она родила и нужно было ребенка кормить, оказалась в землянке, где уже была женщина с грудным ребенком. Это была Рахиль Мессерер, из известной в Москве семьи Мессереров-Плисецких. Короче говоря, это была мама Плисецкой Майи Михайловны с ее младшим братом, Азарием.

Дело в том, что в лагере детей отбирали у матерей, потому-то они для нас и построили детский барак. Причем, этот детский барак был не на территории лагеря — он был за лагерем, мы за своей проволокой были.

Из лагерной жизни я помню очень мало, но довольно ярко. Помню группу детей, которую выводили за проволоку. Я помню проволоку, я помню ров перед проволокой и за рвом —снова проволоку. И нас выводили даже иногда вокруг, снаружи, гулять — ну, дети не такие опасные, как заключенные.

Нашу воспитательницу звали Сима Моисеевна. Это я точно запомнил. Помню дорогу за проволокой, где ходили женщины. И Сима Моисеевна мне говорила: «Вон там идет твоя мама». А я не очень понимал, что это такое «мама». Для меня мамой была Сима Моисеевна: она меня кормила кашей.

Еще я помню за проволокой весной — тюльпаны, ковер тюльпанов в степи. Это красота! И маки летом! Тюльпаны и маки, ковры колышутся. Вот такое впечатление красоты за проволокой, и я никак не мог туда попасть, никак не мог на этих коврах оказаться, потому что мы не могли отходить далеко от проволоки, когда нас выводили.
С утра, в 6 часов, нас поднимали, и мы слушали гимн, стоя в своих кроватях. А потом — завтракать. Я помню, все не сладкое было, а вот гостинцы, которые из лагеря передавали, они были очень сладкие. Мне Сима Моисеевна говорила: «Это вот гостинцы от старших». Она тоже из заключенных была и знала, что это не мамины гостинцы, что их все заключенные для нас собирали. Но мне поначалу было очень сладко жить: группа небольшая в этом детском бараке, мы в одной комнате все умещались. Мы сидели за столами, и нам жутко нравилось, что Сима Моисеевна подходила и пробовала у всех еду. Мы звали ее: «Сима Моисеевна, у меня попробуй! У меня попробуй!» И ждали в очередь, когда Сима Моисеевна подойдет и попробует, — она наша воспитательница, наша мать.
У меня воспоминания самые радужные на самом деле от лагеря. В детстве мир воспринимается чище и лучше. Даже вот этот мир за проволокой, правда.
Мама мне рассказывала, что в лагере занималась еще и художественной самодеятельностью. Она говорила, что там около девяти тысяч женщин было. Под конец образовалась даже хоровая группа, какие-то кружки. Мама вспоминала, что начальник лагеря, Баринов его фамилия, был приличным человеком. У него было двое детей, и маму водили к ним преподавать музыку. Дома у них было пианино. А потом пианино появилось и в лагере. Маме в лагере все ее способности пригодились, ведь она прекрасно играла на рояле и импровизировала. В любой тональности могла на слух аккомпанировать певцам.
Был приказ Сталина — забирать детей из лагерей. А Баринов, как начальник лагеря, конечно, знал, что у него детский барак есть. И мама ему сказала: «Если вы сына отдадите, я тогда не буду заниматься с вашими детьми». Открыто прямо. Он ей ответил: «Ну, хорошо, Гальперина, до свидания». На следующий день Баринов объявил инфекционный карантин по всему лагерю. Таким образом она и меня спасла, и всех детей, которые там были. Это начальник лагеря спас, конечно, но она спровоцировала его на это. Ему было принципиально важно, чтобы мама занималась с его детьми.

В первый раз я маму увидел только в 1946 году, когда она освободилась. Она пришла за мной и повела в женский барак, собираться в дорогу. Трогательности никакой там не было: я не бежал навстречу и не тянул к ней ручки, я так помню. То есть чувства радости у меня большой не было.
Женский барак был похож на железнодорожный вагон: с двух сторон двухэтажные нары, закрытые занавесками. Помню, я там стоял, ждал ее, пока она собирала вещи. А дальше был товарняк. Мама не одна уезжала: с ней ехали тетя Зина Рыкова и Лена Ушакова — тоже бывшие заключенные. Мы ехали в товарном вагоне и оказались в Боровом, это тоже в Казахстане, не так далеко. Там эти три женщины сняли комнату в деревенском доме. Мама стала где-то работать, а меня определили в школу. Почему-то меня спросили: «В какой тебе класс?» Я ответил: «Во второй» — мне в первый не хотелось. Во второй пошел. Но мне там скоро сказали: «Вы для второго не годитесь! Рановато! Идите в первый». Я очень обиделся и пошел домой. Сказал маме, что меня в другой класс отправили. Она не удивилась: «Ну, бог с ним. Не ходи, лучше паси поросенка».
Они купили поросенка, втроем скинулись и купили поросенка для того, чтобы сделать колбасу в дорогу — ехать в центр. И я его пас все лето и осень. Поросенок вымахал в огромную свинью, за которой я гонялся. Потом у меня на глазах тушу свежевали, и женщины делали всякие колбасы для того, чтобы отправиться в путь.
Когда мы сели в плацкартный вагон, я понял, как он отличается от товарняка, в котором мы раньше ехали. Мне мама сказала: «Ты будешь ехать на третьей полке». И я был безумно счастлив. Там багажная полка, третья. И я ехал и пел песню, которую слышал по радио: «Мне сверху видно всё, ты так и знай!» Я смотрел вниз и пел. Такая вот веселая компания ехала из Борового в Москву! Несколько дней ехали, долго. Поэтому мясо так нужно было. И еще на взятки — чтобы им расплачиваться.
Мама дала телеграмму Лене, и на вокзале нас встречал отец. Мой отец. Мама ему сказала: «Ты сына оставь пока у себя. Я должна поехать и устроиться в Александрове». И я несколько дней должен был провести у отца. Отец — я все это время его не видел. Не знал. Книжки я тогда еще не читал и не мог вообще понять, какие функции выполняет отец. Он отвез меня на какую-то квартиру и сказал: «Сиди, никуда не ходи, я утром приду к тебе». Переночевал я там один, проснулся рано утром и целый день его ждал. А потом он приходит, а я сижу под дверью. На следующее утро он отвез меня к маме в Александров. Я его даже папой назвать не мог никогда.
После освобождения мама не имела права жить в крупных городах, поэтому мы поселились в Александрове. Она там работала вышивальщицей в артели, ей нельзя было устроиться по специальности: преподавать — категорически запрещено. Ее просто не принимали на работу. В Александрове многие бывшие заключенные жили на птичьих правах: снимали жилье и выполняли самую «подножную» работу не по специальности. Там была музыкальная школа, но маму не принимали, она ходила туда. Она ходила в общеобразовательную школу — ее не взяли. В Александрове такая фабрика была — «Искождеталь» называлась, и на этой фабрике была швейная мастерская, в ней мама работала вышивальщицей. Она замечательно вышивала гладью — наверное, научилась в лагере.

В лагере у мамы полиартрит начался, от переохлаждения. Они ходили зимой за камышом для отопления бараков. Там печка общая на один барак. И эту огромную металлическую печку топили камышом. Вот эти походы за камышом и сказались, я думаю, ну и вообще, в бараке-то было холодно, не хватало тепла от печки. Вот и полиартрит. После лагеря, уже работая в Александрове и скопив какие-то деньги, она поехала в Цхалтубо лечиться. Под Кутаиси есть источник и грязевые ванны, там многие суставы вылечивают. Действительно, она вылечилась, ей стало легче сразу. И мама после этого смогла преподавать и играть.
Когда ее арестовали, мой отец остался в Москве и писал ей патриотические письма: «Береги себя, мы здесь, в Москве, боремся с фашистами вместе со всем советским народом». А что он мог писать туда, в лагерь? Это сороковые. Это война. Мой папа был человеком легкомысленным, по меньшей мере. Мне трудно брать грех на душу, очень трудно думать про него что-то плохое. Но я знаю, что потом он от меня отказался. Официально. Тогда маме было очень нелегко. Я учился в хоровом училище в Москве: у меня был голос детский, очень красивый, и Свешников на отборе взял меня к себе первым кандидатом в хор мальчиков. Но обучение было платным: 600 рублей до реформы — это большие деньги были. А мама зарабатывала вышиванием, колола себе пальцы, пианистка. Она просила отца помочь, но он отказался.
Маме нельзя было в Москву приезжать. За ней ходила охрана, передавали ее с рук на руки. Но тем не менее она пробивалась и пару раз приезжала в Москву из Александрова. Она даже смогла пробиться в Министерство культуры, где отец работал в то время, и он ей выдал копию вот такого документа: «Каретников Георгий Николаевич — не мой сын, и ко мне никакого отношения не имеет. Каретников Николай Георгиевич». И печать. Я эту бумагу очень хорошо помню. Меня тогда поразило просто: Каретников Николай Георгиевич подписывает, что Каретников Георгий Николаевич — не его сын. Знаете, мне это было до слез обидно!
Мне не хватало отца, конечно. Потом стало противно. Как-то раз я пришел к нему, когда уже в консерватории учился, а он маму стал обвинять: «Она мне испортила карьеру, жизнь». Я говорю: «А мне сохранила». И ушел.

У меня есть некоторые основания считать, что отец принимал какое-то участие в событиях, которые привели к маминому аресту. Потом, когда он уже постарел, как-то решил позвать меня на разговор у себя в квартире, чтобы я скрасил его одиночество. Помню, он сидел, набивал папиросы табаком при помощи специальной машинки. И вот я думаю: хорошо бы, чтобы это было не так, чтобы он не был причастен к доносу на мою маму.

Интервью записано 12 февраля 2017 года. Режиссер Мария Гуськова. Оператор Денис Гуськов.

Читайте также

«Повесть „В ожидании козы“ была для меня важнее „Архипелага ГУЛАГа“»
Читательская биография Дмитрия Озерского, поэта и автора текстов группы «АукцЫон»
11 октября
Контекст
«„Архипелаг ГУЛАГ“ был интереснее „Лолиты“»
Читательская биография поэта Всеволода Емелина
19 февраля
Контекст
«Главное — это жить, не имея дела с государством»
Директор Центра аграрных исследований РАНХиГС об «Искусстве быть неподвластным»
30 мая
Контекст