Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Виктор Клемперер. Свидетельствую до конца. Дневники 1933–1941. В 2 томах. М.: Кучково поле, 2025. Перевод с немецкого Е. Лазаревой, Т. Датченко
22 ноября
Сначала, пожалуй, было желание немного продвинуться вперед в работе, прежде чем делать очередную запись в дневнике, а затем беда последовала за бедой, можно сказать: катастрофа. Сначала болезнь, затем автомобильная авария, затем, после парижской истории с выстрелами Гриншпана, преследования, и с тех пор неустанная борьба за эмиграцию.
Итак, сперва в середине октября обычный грипп. Сразу же после него совершенно мне незнакомые проблемы с мочевым пузырем, все более мерзкая задержка мочи, и здесь нет врача, к которому бы я мог обратиться. Когда я уже совсем не мог больше терпеть, я написал 26.10 две короткие открытки Марте и Зуссману, и 27-го мы снова поехали в Берлин.
25 ноября
(Нет никакого спокойствия для записей.) Поездка туда в прекрасную туманную осеннюю погоду была уже вполне привычной, с остановками в Эльстерверде и Ютербоге. В этот раз мы нашли прямой въезд с юга и приехали из пригородов, — Целендорф был, пожалуй, последним пунктом; все переходит одно в другое, виллы, участки леса, похожие на парки, широкие аллеи, — не заезжая в сам Берлин, на Кудоваштрассе в пригороде Груневальд. Кроме Ельски, нас ожидал сам Зуссман. Его дом находится под наблюдением, чтобы никто не смог прийти к нему на прием (но «уроки испанского», которые он дает, похоже, оказываются старым пациентам). После кофе он обследовал меня и был весьма шокирован. После ужина он пришел снова и принес с собой катетер, тайно, как священники во время Французской революции приносили причастие. Впервые в моей жизни мне сделали катетеризацию; было не очень красиво, а что вышло, выглядело совсем некрасиво и довольно кроваво. Зуссман заявил, что мне срочно необходимо длительное лечение, по возможности пребывание в клинике. Мы переночевали у Ельски в крайне подавленном настроении, тем более что накануне вечером сообщили очень страшное из концентрационного лагеря под Веймаром (кажется, Бухвальд). На следующее утро, в пятницу, 28.10, снова появился Зуссман. Мы решили, что я должен немедленно ехать обратно и в этот же день после обеда обратиться за лечением в клинику в Пирнау к Дресселю. Но я при любых обстоятельствах должен умолчать, что Зуссман уже обследовал меня, в крайнем случае могу назвать допущенного еврейского доверенного врача Якоба. Итак, в десять спешный отъезд напрямую, снова в хорошую осеннюю погоду. (Зуссман, которому самому достаточно плохо, очень трогательным образом предложил мне финансовую помощь.) В Ютербоге мы вместе пообедали, мой первый обед за долгое время, а также сразу выпили кофе в кафе Blumberg; мне стало немного лучше, настроение было довольно приподнятым, в пять мы хотели быть в Дельцшене, затем я сразу поехал бы в Пирну. Несколько километров за Эльстервердой, деревня Вейнберге, ровное шоссе, пересечение со второстепенной дорогой, мотоциклист хочет переехать шоссе и не останавливается. Я пугаюсь, торможу, тут же машину заносит в сторону. Секунда не столько страха, сколько раздраженного и фаталистического выжидания (к счастью, без более сильного торможения). Слышу позади себя также несколько раздраженное «Ну!» Евы, машина катится под откос, и я одним махом оказываюсь на спине с саднящим лицом на поле прямо рядом с машиной. Кричу совершенно инстинктивно — низость природы: «Я не ранен!» — и вскакиваю. Вижу, что Ева стоит по другую сторону машины, нагнувшись, закрыв руками лицо, по которому течет кровь. Бегу к ней, несколько женщин стоят вокруг нее: «Вам надо лечь!» Она, с совершенно спокойным голосом и поведением, возражает, это только кровотечение из носа, она ударилась о спинку переднего сиденья. Мотоциклист тоже здесь и ругается в свою защиту: «Вы затормозили совершенно без надобности». Кто-то спрашивает: «Мне вызвать врача по телефону?» — «Да». Тем временем останавливается машина, из нее вылезает молодой человек, тут же протягивает руку ощупать нос Евы. «Вы врач?» — «Да. Ничего не сломано. Похоже, только кровотечение из носа». Нашлась приветливая санитарка и промокает ватой мой поцарапанный подбородок. Я врачу: «Я болен, мне сегодня надо сделать катетеризацию». — «Я отвезу Вас на своей машине, здесь мне надо сделать еще только один визит». Его шофер помогает нам сесть в его машину, наши вещи остаются лежать. В Эльстерверде медицинское учреждение побольше, сестра, молодой человек нездешний, он заменяет находящегося в отъезде врача, который был вызван по телефону. Сестра занимается Евой; мне надо на операционный стол для катетера. Говорю врачу, что неариец — доверенный врач в Берлине. Он быстро со мной заканчивает и уже снова уходит. Сестра выписывает счет: профессор Клемм (sic), Дрезден, автомобильная авария и катетеризация — 8 марок. Через полчаса — врач сказал мне: «Поезжайте на поезде, не садитесь за руль сами, Вы пострадали», — мы в автомастерской. Мужчина берет свой буксирный автомобиль и двух помощников, мы едем к месту аварии. Горстка людей, никакой полиции, темнота. Машину буквально выкапывали из поля. Но двигатель цел. Только масло вытекло, руль оторван — спицы на месте, верх машины заклинило, дверь болтается. Дверь закрепили бечевкой, верх наполовину открыт, наполовину закрыт. Проеду ли я в таком виде до Дрездена? (Целых 60 км.) «Если Вы полагаетесь на свои силы, поедете медленно, может быть, не встретите полицию; советовать вряд ли Вам могу». Непроглядная темнота, где-то шесть часов, мы трогаемся. Рядом с одиноким трактиром маленькая заправка. Я проезжаю мимо освещенного места, оставляю машину в темноте, прошу на заправке литр масла. «Выезжайте же на свет!» — «Зачем же ехать задним ходом? Вот мой фонарь, заправьте его». Дальше постоянно то в оцепенении, то с судорожной энергией. Мы благополучно проезжаем через Гроссенхайн, наконец доезжаем до Мейссена, ставим машину со стояночным огнем в темном месте, едим в зале ожидания, едем дальше, по левому берегу, где меньше движения и где дорога сначала не идет через Дрезден. Очень сложно управлять лишь с помощью спиц рулевого колеса. В десять в самом деле дома, час спустя в кровати. На следующее утро Ева очень опухшая, и левый глаз тоже, а так совершенно бодрая, я крайне изможден. Телеграмма Вольфу. Он появляется еще вечером и во вторник доставляет обратно починенную машину. Он получает 35 марок, буксировщик получил 10 марок — так что, или кажется, мы еще легко отделались. Но через 14 дней у Евы [начинаются] проблемы со зрением. Старый фон Пфлугк в отъезде; [едем] к Бесту, который тем временем стал носить партийный значок, но обследует старательно. Маленькое повреждение стекловидного тела глаза, три недели никаких движений головой, мало читать, капать в глаза, затем снова показаться.
Это было 15 ноября. С тех пор глаз не хуже, но и лишь несущественно лучше. И Еве не хватает физической работы, а дому не хватает ее работоспособности, и у меня много работы по дому, и даже днем часами читаю вслух. И во все это вторглась другая катастрофа.
Тем временем моя история с мочевым пузырем почти — но только почти — прекратилась. В субботу я на автобусе поехал к Дресселю (Аннемари была в Лейпциге), все ему рассказал. Он явно сочувствует, но и явно боится, и это, вероятно, позиция большинства интеллектуалов. Он основательно обследовал меня и дал лекарство. Состояние постепенно улучшалось до определенного уровня; воспаление и теперь не прошло полностью, но, по крайней мере, функциональное расстройство не вернулось.
К тому времени, когда я примерно через полторы недели еще раз поехал в Пирну, произошло дело Гриншпана. Перед поездкой я как раз слышал у Начева, что накануне ночью «спонтанно» сожгли местную синагогу и разбили оконные стекла у евреев. Мне не нужно описывать исторические события последующих дней, акты насилия, нашу депрессию. Только непосредственно личное и конкретно фактическое.
27 ноября
Утром 11-го двое жандармов и «дельцшенский житель». Есть ли у меня оружие? Наверняка сабля, возможно, еще штык как память о войне, но я не знаю где. «Нам придется Вам помочь поискать». Многочасовой обыск. Ева совершила ошибку в самом начале, сказав совершенно бесхитростно одному из жандармов, что не стоит ему лезть грязными руками в чистый бельевой шкаф. Мужчина сильно обиделся, его почти невозможно успокоить. Второй жандарм помоложе вел себя приветливей, гражданский был хуже всех. «Свинарник» и т. д. Мы сказали, что уже несколько месяцев без помощницы по хозяйству, многое стоит вокруг запыленное и запакованное. Все перерыли, ящики и сделанные Евой деревянные конструкции разбили топором. Саблю нашли в чемодане на чердаке, а штык нет. Среди книг нашли экземпляр Sozialistische Monatshefte — «Социалистических ежемесячных журналов», в нем, к счастью, отмеченная статья берлинского штудиенрата «Французский должен стать первым иностранным языком!». И это издание конфисковали. Когда Ева хотела один раз взять свой инструмент, молодой жандарм побежал за ней, а тот, что постарше, крикнул: «Вы вызываете у нас подозрения, Вы усугубляете свое положение». Примерно в час гражданский и жандарм постарше отошли, молодой остался и составил протокол. Он был добродушный и вежливый, у меня возникло ощущение, что дело ему самому неприятно. Он пожаловался на боли в желудке, и мы предложили ему шнапс, от которого он отказался. Затем в саду что-то вроде конференции троих. Молодой появился снова: «Вам следует одеться и проследовать с нами в суд на Мюнхнерплац. Ничего страшного не будет, вероятно (!), вечером вернетесь обратно». Я спросил, арестован ли я. Он сказал добродушно и уклончиво, это же всего лишь память о войне, вероятно, меня сразу отпустят. Мне разрешили побриться (при полуоткрытой двери), я сунул Еве деньги, и мы пошли на трамвай вниз. Мне разрешили идти одному через парк, в то время как жандарм на расстоянии позади меня катил свой велосипед. На остановке мы сели в трамвай № 16, вышли на Мюнхнерплац, жандарм постоянно любезно маскировал мое препровождение под конвоем. В здании суда крыло [с табличкой] «Прокурор» (Staatsanwalt). Кабинет с писарями и полицейскими. «Садитесь». Жандарму надо было сделать копию своего протокола. Он взял меня с собой в кабинет с пишущей машинкой. Он отвел меня обратно в первое помещение. Я сидел отупевший. Жандарм сказал: «Возможно, уже к кофе будете дома». Писарь сказал: «Решает прокуратура». Жандарм исчез, я тупо сидел дальше. Затем сказано: «Отведите мужчину в уборную», кто-то отвел меня в клозет. Затем: в кабинет номер такой-то. Там: «Здесь новые поступившие!» Снова ожидание. Через какое-то время появился молодой человек с партийным значком, очевидно, судебный следователь. «Вы профессор доктор Клемперер? Вы можете идти. Но надо оформить справку об освобождении, иначе жандармерия Фрейталя подумает, что Вы сбежали, и снова Вас арестует». Он сразу же вернулся, сказал, что позвонил, я могу идти. На выходе из крыла у первого кабинета, куда я был приведен вначале, мне бросился навстречу писарь: «Куда Вы хотите идти?» Я сказал: «Домой» — и спокойно остался стоять. Позвонили, все ли верно с моим освобождением. Судебный следователь в ответ на мой запрос сказал еще, что дело не пойдет дальше в прокуратуру. В четыре я снова стоял на улице со странным чувством: свободен — но надолго ли? С тех пор нас обоих неотступно мучает вопрос: уезжать или оставаться? Слишком рано уехать, слишком долго оставаться? Уехать в никуда, оставаться на погибель? Мы все время стараемся исключить все субъективные чувства отвращения, уязвленной гордости, всякое душевное состояние и взвешивать только конкретные факты ситуации. Под конец мы буквально сможем бросать жребий за и против. Под первым впечатлением мы сочли вынужденный отъезд абсолютно необходимым и начали подготовку и наведение справок. Я написал на следующий день после ареста, в субботу, 12.11, срочные SOS-письма фрау Шапс и Георгу. Короткое письмо Георгу начиналось: «С крайне тяжелым сердцем, из совершенно изменившейся ситуации, доведенный до крайности, без подробностей: можешь ли ты поручиться за мою жену и меня, можешь пару месяцев помочь там нам двоим?» Личными усилиями я точно найду какое-нибудь место учителя или в офисе. Я позвонил Аронам — мужчина заговорил со мной в день Мюнхенского соглашения у Бисмарка. Мне сказали, что герр Арон отсутствует, фрау Арон примет меня вечером около восьми. Я поехал туда: богатая вилла на Бернгардштрассе. Я узнал, что его и с ним очень многих других арестовали и увезли; до сих пор неизвестно, в лагере ли они под Веймаром, или их, как заключенных и заложников, используют на работах по возведению укреплений на западе.
28 ноября
Фрау Арон настоятельно посоветовала немедленно предпринять шаги для эмиграции и продажи дома; здесь все потеряно, немецкие деньги за границей почти обесценены, марка на уровне шести с половиной пфеннигов. По совету фрау Арон на следующий день на Прагерштрассе в некоммерческом консультационном бюро для эмигрантов (руководитель, майор Штюбель, очень гуманный господин). В приемной белокурая, пышная восточная еврейка говорит девушке: «В Полицей-президиуме они нас отослали, говорят, не знают, куда отправлены мужчины...» Старый майор сказал мне: «Вы можете спокойно выговориться в этих четырех стенах. В эти дни я слышу очень много ужасного, в свободное время гуляю в Большом саду, чтобы успокоиться». Я изложил свое положение. Я сказал, правительство, которое столь открыто признает себя сторонником бандитизма, должно находиться в отчаянном положении. Он: «Так думает каждый порядочный немец». Что он мне посоветует? Он не может советовать. «Если завтра положение изменится (во что я не верю), тогда Вам будет жаль, что уехали». Из его разъяснений следовало, что нас действительно выпустят нищими, с 60 марками на человека и с 7,5 % от выручки за дом.
2 декабря
В воскресенье, 13.11, мы поехали в Лейпциг к Труде Эльман. Не смогла бы она взять нашего Мушеля? Нет, он вряд ли сможет привыкнуть к новому, гуманней было бы его усыпить. Она рассказала, как в Лейпциге действовали штурмовики, облили бензином синагогу и еврейский универмаг, как пожарной команде разрешалось защищать только окружающие дома, но не бороться с огнем, как потом владельца универмага арестовали за поджог и страховое мошенничество. В Лейпциге мы узнали также о миллиардном штрафе, немецкий народ вершит суд над евреями... Труда показала нам открытое окно в эркере дома напротив. Оно уже несколько дней стоит открытым; людей «забрали». Она плакала, когда мы уезжали. По дороге нервы Евы все больше сдавали; ужин в Мейссене мало помог, дома у нее начался судорожный крик. Затем пришли письма из Лондона, от фрау Шапс и от Зальцбурга, который, изгнанный из Италии, теперь через Англию двигается в США. Охотно хотели бы помочь, но не могут. Обращаются по-прежнему к Демуту, который за три года ничего не сделал для меня. Зальцбург написал, что только мой брат в США может мне помочь.
3 декабря, суббота
Сегодня «День немецкой солидарности». Запрет для евреев выходить на улицу с двенадцати до двадцати. Когда я как раз в половине двенадцатого пошел к почтовому ящику и лавочнику, где пришлось подождать, у меня началась настоящая стенокардия. Я больше не выдержу. Вчера вечером распоряжение министра внутренних дел, что отныне местные власти имеют право по собственному почину налагать на евреев временные и территориальные ограничения в уличном движении. Вчера после обеда в библиотеке сотрудник на выдаче книг, Штриге или Штригель, мужчина средней должности и лет, член «Стального шлема», тот самый, кому Герстле при моем посредничестве оставили книги, сказал: «Мне надо пройти с ним в заднюю комнату». Так же он год назад объявил мне о запрете посещения читального зала, а теперь объявил мне о полном запрете пользования библиотекой, то есть об абсолютном устранении меня. Но было иначе, чем в прошлом году. Мужчина был вне себя от волнения, мне пришлось его успокаивать. Он беспрерывно гладил мне руку, он не мог сдержать слез, он запинался: Во мне все кипит... Если завтра что-то случится... — Почему завтра? — Сегодня же День солидарности... Они собирают... Можно подойти к ним... Но не просто убить — пытать, пытать, пытать... Они должны сначала понять, что они натворили... Не мог бы я отдать свои рукописи на сохранение в какое-нибудь консульство... Не мог бы уехать... Действительно ли я напишу ему хоть строчку. — Еще до того (о запрете я пока не знал) в зале каталогов фройлейн Рот слабо пожала мне руку: не могу ли я уехать, здесь все идет к концу, «с нами тоже — до синагоги подожгли церковь Святого Марка и угрожали церкви Сиона, если она не сменит название...». Она говорила со мной как с умирающим, она прощалась со мной навсегда... Но эти сочувствующие и отчаявшиеся — единичные случаи, и они тоже боятся. События последних дней, по крайней мере, избавили нас от внутренней неопределенности; выбирать больше не приходится: мы должны уехать.
Но я забежал вперед в своем рассказе. Важнейшим событием была каблограмма от Георга 26-го «Беру поручительство помощь письмо отправлено Джордж». Письмо следует ожидать примерно 10 декабря, и оно будет решающим. Но при постоянном обострении ситуации я хочу уже в понедельник (послезавтра) с телеграммой [пойти] в американское консульство.
Фрау Шапс обратила мое внимание на Эдит Аульхорн, работающую на квакеров. Я навестил ее в красивой семейной вилле на Либигштрассе. На стене оригинал фото Вальцеля из нашего совместного юбилейного сборника. (У Вальцеля, ко всеобщему удивлению, «исследование родни» свидетельствовало о его чистокровном арийском происхождении, что никак не помогло ему из-за жены; теперь он совершенно изолированно живет в Бонне.) Эдит Аульхорн уже неоднократно вызывали в гестапо и предупреждали; с арийскими друзьями евреев обращаются хуже, чем с самими евреями. Она написала Эльзбет Гюнцбургер, преподавательнице École normale в Севре, просьбу обо мне. Та тут же отреагировала, написав мне, и копия моего ответа ей приложена здесь. Эдит Аульхорн верит в относительно скорый военный переворот, в полное разложение режима. Но она очень запугана, чувствует себя под наблюдением. Напрямую я больше ничего о ней не слышал; Эльзбет Гюнцбургер пишет: «Наша общая подруга». Эдит Аульхорн пересказала высказывание одного генерала: «Первая голова, которая падет, будет головой Гитлера».
Удивительно загадочно дело Венглеров. В прошлый февраль, когда банк проканителился с моими ипотечными процентами, из Лейпцига пришло резкое и взволнованное письмо Эллен Венглер: она угрожала, что «в качестве меры предосторожности» расторгнет договор, при этом не использовала обращения ко мне и подписала «немецким приветом»; она обосновывала тем, что, поскольку должна расстаться со своим братом, она зависима от денег. Я тогда попросил банк ответить ей. На днях я написал прилагаемое письмо Венглеру, не хотел бы он дать мне уроки английского, после того как я много раз тщетно пытался дозвониться до него: на том конце звонка не было. Письмо вернулось: адресат выбыл неизвестно куда; для установления отправителя вскрыто имперской почтой. Я представляю себе: Венглер, всегда коммунист и идеалист, не смог, в конце концов, выдержать работу в школе; наполовину англичанин по матери и до сих пор поддерживающий связь с тамошними родственниками, он, видимо, отбыл в Англию.
Каждый день приносит новые ограничения. Только что, в субботу, 3.12, в газете написано о геттоизации и «запретах для евреев» в Берлине. Объявлено о дальнейших «радикальных» мерах. За что? Чистое безумие? Скорее я почти верю, что они хотят побороть оппозицию за рубежом с помощью преобладающего террора.
Самое отвратительное этих последних дней состоит в том, что они одновременно пустые и избыточные. Нет возможности сконцентрироваться на работе. Ожидание страшных новостей, которые никогда не заставляют себя ждать. Суетливость. Письма в ведомства, с моим [новым именем] Израиль (три учреждения), моя кеннкарта с фотографией преступника, свидетельство об арийском происхождении Евы (бесчисленное множество посланий в загсы, церкви в Восточной Пруссии), консультация с транспортным агентом, повторная консультация с Аннемари, которая неоднократно приходила к нам (героизм!), которая, возможно, купит дом, список трудов в восьми экземплярах для фройлейн Гюнцбургер. Бесконечное чтение вслух днем и ночью, так как Ева плохо спит — у нее отказывают нервы, у меня сердце, — и так как она должна щадить глаза, и так как чтение вслух пока отвлекает быстрее всего (конечно, компанию всегда составляют обреченные на смерть кошки, и это ужасно). Думаю, что мы никогда не переживали такого адского времени, даже в войну.