«Случайное — важнейшее», сказал Поллок.
Впервые репродукцию «Ужина в Эммаусе» я увидел в комнате алма-атинского художника Альберта Фаустова.
Я рассеяно взглянул на картинку, пришпиленную к стене, и отвернулся.
— Заметил что-то странное? — спросил Альберт.
— Ракушку на одежде старика, — сказал я.
— Ракушка означает, что он паломник к святым местам, но я имел в виду другое.
Я всмотрелся в репродукцию внимательней.
— Корзина с фруктами — она вот-вот упадет...
Альберт улыбнулся:
— Уже падает.
«Ужин в Эммаусе» изображает двух учеников Иисуса, сидящих в трактире с воскресшим Учителем.
Эти двое шли из Иерусалима по пыльной дороге и вдруг встретили незнакомца, осведомившегося, почему они так печальны.
Апостолы рассказали о казни Христа и пригласили неизвестного разделить с ними вечернюю трапезу.
В трактире им дали еду.
Тут неведомый путник, преломивший хлеб и благословивший их, наконец был узнан: «Иисусе!»
Но он тотчас исчез.
Картина Караваджо изображает двух изнуренных стариков в дырявом платье, обалдевших от появления Спасителя — странного молодого человека с женским безбородым лицом. Так же и я обалдевал от Фаустова — гениального художника. Но он тоже быстро исчез, как Иисус, показавший себя на миг в Эммаусе.
И не воскрес.
Да, давно стал невидим Альберт Фаустов, открывший мне эту загадочную картину Караваджо.
А я с тех пор пошел, пошел — но не по стезе нищих апостолов, а по какой-то смутной дороженьке.
По пути я паясничал, переворачивал на Арбате мольберты торговцев-художников, подражая действиям Иисуса в Храме.
Вспоминать об этом смешно, а иногда дико.
В московском Центре современного искусства я привязал себя голым к кресту и дул в милицейский свисток, пока не обессилел.
В ресторане-поплавке на Москве-реке крушил в боксерских перчатках музыкальную аппаратуру и бил купчиков, а потом исчез, не заплатив по счету.
Ходил по Садовому кольцу с нагой девушкой на плечах. Удовольствия ради срывал вечера Евтушенко и Пригова. Забрасывал бутылками с кетчупом белорусское посольство. Обкакался перед холстом Ван Гога в Музее изобразительных искусств имени Пушкина.
Занимался оральным сексом с милым юношей на философской дискуссии Валерия Подороги.
Ну и так далее и тому подобное.
Я не думал тогда о Караваджо, не он вел меня по неверной дорожке.
Но я пытался быть как он — пещерным, ящерным!
Стать бы плебеем, выродком, черной костью, грубияном, разрушителем, а не дрожать от смущенья и интеллигентской неловкости.
Оскорблять, быть неуправляемым.
А еще залезть бы на тучу и крикнуть оттуда миру: «Смотрите — я живой!»
До тучи не добрался, зато в амстердамском музее нарисовал зеленый знак доллара на белой картине Малевича: проповедь о поросли мировой.
А потом оказался в Вене, где встретил девочку Варвару Шурц.
Стали мы любовниками и начали атаковать современное искусство вместе.
Плевали на кураторов в Вене и Берлине, как дикобразы, пачкали стены говном в Лондоне и Брюсселе, как протоболгары, дрались, как воробьи, танцевали, как суслики, раздевались, как бабуины, изображали идиотов, как уленшпигели, читали стихи задами, как ассасины, кричали голосами нереид, раздавали оплеухи и сами получали по морде.
Поэт, как сказал Рене Шар, должен вытравить из себя орла и лягушку!
Иногда приходилось бежать из городов, как бежал из-за своих буйств Караваджо.
Из Вены в Неаполь, из Любляны в Марсель, из Парижа в Мехико, из Роттердама в Стамбул, из Риги в Стокгольм, а потом в жирный Базель и на остров Корчула — куда только не завели нас заброшенность и тревога.
В годы странствий мы не только воровали рокфор, но и читали Фуко.
О картинах Караваджо я не думал, зато восхищался «Жизнями темных людей».
Концепт сопротивления, как он изложен у Фуко, жег мозги. Ну и Дебор, и Делез...
Много я наделал глупостей.
Ну и что?
Страсть была подлинной: бороться против цивилизаторской власти и нормализованного искусства, против последней идеологии капитала — культуры, превращенной в спектакль и товар.
Достоевский, Апулей, футуристы, Кропоткин, Лотреамон, Маркс, Катулл, Ницше, Батай и Бахтин нам в этом помогали.
Мы веселились, влипали, возгорались и падали духом.
Мы были кукушатами, осами, дезертирами, неприкасаемыми, а о Караваджо не вспоминали.
Мы слушали только приказы Солнца: «Не пресмыкаться!», «Бузить!».
Нужно было найти очередной ночлег, деньги на кукурузу.
И вдруг новый опыт открылся перед очами: мы прочитали книги Джорджо Агамбена.
Концепт сопротивления Фуко оказался ограниченным. Великий французский мыслитель не видел выхода из властных отношений.
Власть, согласно Фуко, можно нейтрализовать, но она всегда остается рядом — и внутри, под кожей.
Агамбен же говорит о полном выходе из вселенной власти, об окончательном бегстве из всех властных капканов. Чудесна эта логика: жить без власти, которая всюду — на улицах мегаполисов, в мировом захолустье, на границах государств, в головах людей, в интернете и кунстхалле, в офисах и спальнях, в словах и отсутствии мыслей, на демонстрациях и дискотеках, даже в том, что мы едим и чем дышим.
Прочь, прочь — вот наиглавнейший вызов.
Но как?
Воображенье, читатель!
Читай Марка Аврелия: «Продолжительность человеческой жизни — мгновенье, естество наше — текуче, ощущение — смутно, состав тела — непрочен, душа — кружащийся волчок, стечение обстоятельств — неясно, слава — неразборчива; одним словом, все, что относится к телу, — поток; все, что относится к душе, — сон и туман; жизнь — военный поход и скитание на чужбине; слава в потомстве равносильна забвению. Итак, что же может служить руководством? Одна философия».
Ну а как же Караваджо?
Вчера я лежал на скамейке возле озера в Цюрихе.
День был ясен, небо бездонно.
Большущее облако, точь-в-точь орел, медленно превращалось в лягушку.
А по озеру скользил черный лебедь — прямо ко мне. Подплыв, уставился: никогда еще не видел такого глупого человека.
Неужели Караваджо?!
Да, он был здесь — черная странная птица, неестественно выгнувшая свою длинную-предлинную шею и пытливо глядящая:
— Ну как, выбрался из пещеры власти? На солнышке греешься?
Что тут было делать?
У меня внутри все заныло:
— Куда там! Пещера — во мне... Чао-какао...