Социолог Виктор Вахштайн (признан иностранным агентом) написал книгу о том, как по-разному мыслить город, о том, как идеи становятся инструментами управления, и том, как воображение исследователей вызывает к жизни утопические поселения — от Бурдьеполиса до Лейбницштадта. Публикуем отрывок, посвященный парадоксальным отношениям между понятиями «город», «общество» и «сообщество».

Виктор Вахштайн. Воображая город: Введение в теорию концептуализации. М.: Новое литературное обозрение, 2022. Содержание

Настоящий материал (информация) произведен, распространен и (или) направлен иностранным агентом Вахштайном Виктором Семеновичем либо касается деятельности иностранного агента Вахштайна Виктора Семеновича.

Отношения между сообществом и обществом складывались непросто, но завершились в итоге прочным метонимическим альянсом. В канонической работе Фердинанда Тённиса два этих концепта образуют устойчивую бинарную оппозицию. Общество (Gesellschaft)— производная от взаимодействия, общения людей («бывать в чьем-то обществе»). Сообщество (Gemeinschaft) — производная от общности («иметь что-то общее»). В обществе правят рациональность, рефлексия, расчет и обмен, в сообществе — интуитивная привязанность, эмоциональные связи, нерефлексивная близость. Общество — это «частная воля», сообщество — это «сущностная воля». В обществе доминирует гоббсовская модель солидарности, в сообществе — аристотелевская.

Получается, по Тённису, у сообщества и общества нет ничего общего. Но так ли это? Противополагая два этих типа связи между людьми, Тённис не отвечает на вопрос: где проведена граница между ними, каково их «единство различения»? А таковым единством как раз оказываются люди и территория. Другими словами, по своей концептуальной архитектуре Gemeinschaft и Gesellschaft различаются одним конститутивным концептом: ответом на вопрос, как именно поддерживается и воспроизводится солидарность людей, занимающих некоторое место в пространстве. Мы вернулись к формуле f (p, t).

В конце ХХ века именно эта формула станет объектом критики тех теоретиков, которые попытаются избавить социологию от «архаичного способа» определения своего предмета. Наиболее последовательную критику такого рода мы найдем у Никласа Лумана:

...господствующее ныне понимание общества покоится на взаимосвязанных аксиоматических предположениях:

— общество состоит из конкретных людей и из отношений между людьми;

— общество, следовательно, конституируется или хотя бы интегрируется благодаря консенсусу между людьми, благодаря согласованию их мнений и дополнительности их целеустановок;

— общества будто бы являются региональными, территориально ограниченными единицами, так что Бразилия представляет собой какое-то другое общество, нежели Таиланд, а США — является иным, отличным от России, обществом, но тогда и Парагвай, конечно, является обществом, отличным от Уругвая;

— поэтому такие общества, как группы людей или как территории, можно наблюдать извне.

Эти аксиомы предписывают социологии одновременно гуманистическую (дефиниция от индивидов) и региональную (дефиниция от территории) трактовку своего предмета. Обе эти интерпретации, по Луману, несостоятельны. Общество не может быть понято ни как общество индивидов, ни как общество-государство.

Пытаясь «вывести» общество из людей, его якобы образующих, социология наталкивается на противопоставление реализма/номинализма и оказывается неспособной ответить на вопрос, что именно превращает людей в общество. Чтобы избежать ловушки этой ложной дихотомии, преследующей социологию на протяжении всей ее истории, необходимо «рассматривать человека в его целостности, с его душой и телом, как часть окружающего мира системы общества», иными словами, вообще исключить его из рассмотрения. Общество таким образом должно пониматься как общество без индивидов. Ведь «общество не весит столько же, сколько весят все вместе взятые индивиды, и не меняет свой вес с каждым рождением и каждой смертью отдельного индивида». Формула «Общество = f (Индивиды)» несостоятельна, какой бы ни была функция f. Ни общественный договор, ни врожденная солидарность, ни принуждение социальных институтов, взятые в качестве «функции от индивидов», не дадут исследователю дефиниции общества.

Столь же очевидные, по мнению Лумана, возражения свидетельствуют и против территориально-ориентированных «региональных» определений. Лумановские аргументы здесь близки критике, предложенной в теориях глобализации конца ХХ века:

Всемирные взаимозависимости сегодня больше, чем когда-либо прежде, проникают во все конкретные области общественного процесса... «информационное общество» децентрализовано, но связно во всемирном масштабе благодаря своим сетям...

Соответственно, формула «Общество = f (Территориальные границы)» оказывается также ошибочной при любой f.

Луман заключает:

Гуманистические и региональные (национальные) понятия общества уже не способны отвечать потребностям теории, их жизнь продолжается всего лишь благодаря словоупотреблению. Тем самым современная социологическая теория оставляет ощущение раздвоенности, выглядит двуликим Янусом: она использует концепции, еще не разорвавшие связь с традицией, но уже делает возможными вопросы, которые могли бы взорвать рамки последней.

Чтобы сохранить идею общества как основную концептуализацию социологии, Луману приходится, с одной стороны, избавляться от «индивидов» в ее определении, с другой — формулировать «теорию систем как основание теории общества, таким образом, чтобы в определении границ общества она не зависела от пространства и времени». В этом отношении Луман подобен роялисту, замышляющему покушение на правящего, но немощного монарха во имя спасения самого института монархии.

Парадоксальным образом на протяжении ХХ века — от Ф. Тённиса до Н. Лумана — понятие сообщества из антонима общества становится его метонимией. Да, в процессе эволюции социальной организации мы наблюдаем переход от родственных, интуитивных, «сущностных» отношений солидарности к отношениям рациональным и «частным», но это просто замена одной f на другую. Люди и территория остаются. А значит, у двух концептуализаций есть общее ядро.

Почему, однако, эта эволюция происходит? Почему одни типы связей сменяются другими? Привычные ответы — развитие капитализма, рост анонимности и отчуждения, модернизация производства и рационализация всех сфер жизни etc. Но для ранней социологии несомненна и иная причина такого качественного скачка — урбанизация. Неслучайно у Тённиса и Зиммеля большие города — воплощение именно общественного, чего-то по самой своей сути противостоящего сообщностному. Следовательно, даже словосочетание «городское сообщество» — это оксюморон, contradictio ad adjecto.

Хотя для многих классиков нашей дисциплины «городское сообщество» — крайне сомнительная номинация, этот концепт прочно вошел в исследовательскую повестку дня благодаря усилиям социологов Чикагской школы. Для «чикагцев» город немыслим без сообществ — задача социолога как раз и состоит в том, чтобы

разглядеть в большем образовании (larger entity), называемом Городом, множество групп людей и областей, которые являются результатом непрерывного процесса перемещений и аллокаций; причем каждая из этих областей обладает своим собственным характером и производит своего собственного обитателя. Социолог видит совокупность профессиональных и культурных групп, чьи интересы и характеристики отличают их друг от друга, но которые, тем не менее, осведомлены о своей принадлежности большему единству, называемому городом, и которые участвуют в его жизни.

Является ли в такой концептуализации сам город сообществом? Можем ли мы помыслить это «большее образование» как своего рода метасообщество, сообщество сообществ? Нет. Для «чикагцев» города — суть ареалы обитания солидаризированных городских групп, что-то вроде системы координат, в которой городские сообщества могут сосуществовать, сталкиваться и проявлять себя. В отличие от сообщества, город — это предикат, он не имеет самостоятельного онтологического статуса. Городское пространство — биогеоценоз, в котором разные виды пытаются выжить и достигают в итоге некоторого подобия экологического равновесия. В каком-то смысле целое оказывается «меньше» своих частей.

В экологической метафорике с «городом в целом» жителей связывают осведомленность и участие: к примеру, они осведомлены о том, что находятся в Санкт-Петербурге, и даже изредка ходят на муниципальные выборы — но живут они именно в Купчино или на Гражданке (причем либо в районе «Гражданки до ручья», либо в «фешенебельном районе Гражданки» — это два различных городских ареала).

У сообщества есть то, чего нет у города, — доверие и ничем не опосредованная солидарность его членов.

<...>

Когда-то все жили семьями и бок о бок с соседями, и все тогда знали свой район, потому что они вели в нем, по сути, деревенскую жизнь или что-то вроде того. (В исходной форме социальной практики в старых крестьянских обществах «окружение» сохраняло свой непосредственный характер: не было никаких форм опосредования или, скорее, они оставались отдаленными.) Ограниченная жизнь, но не без своих прелестей: каждый ощущал поддержку и, несмотря на пристальный надзор, мог рассчитывать на то, что ему подадут руку помощи. Это были дни, когда мы говорили или пели ностальгически: «Как прекрасна была моя деревня; мой Париж, наш Париж... Все мы говорили на одном языке, тебя всегда понимали!» Сегодня в Париже, который теперь необычайно разросся, включив в себя многочисленные пригороды, проживает множество людей со всего света: студенты, туристы, те, кто оказывается в нем проездом, и те, кто задерживается в нем на какое-то время, деловые люди и т. д. Вавилонская башня или великий Вавилон?

С такого идиллического нарратива о городе-сообществе начинает свое знаменитое эссе «Другие Парижи» Анри Лефевр. Подобные ностальгические повествования об утраченном соседстве мы найдем в истории любого крупного города. В недавно вышедшем на экраны документальном фильме Urbanized аналогичным образом вспоминает Пекин один из информантов-старожилов. Лефевр насмехается над городской ностальгией, но и он отдает дань памяти ушедшему городу-сообществу — платоновской Атлантиде мировой урбанистики.

Современную Москву довольно сложно мыслить в категориях соседств и сообществ. Две трети ее жителей в ней не родились. Более половины людей, постоянно проживающих на территории города, не имеют в нем собственного жилья. Средняя продолжительность съема квартиры или комнаты в Москве — два-три года. Это крайне мобильный и довольно молодой (по возрастному составу населения) город, сам образ жизни которого исключает образование устойчивых соседств. Какие-то остаточные (или зачаточные) формы московской идентичности обнаруживаются менее чем у трети людей, постоянно живущих в столице, причем, что любопытно, самую сильную московскую идентичность демонстрируют не те, кто родился в городе, а те, кто приехал сюда более десяти лет назад. Таковы данные наших исследований, проведенных в Московском институте социально-культурных программ (МИСКП) в 2012–2015 годах.

Еще интереснее выглядит городская «карта доверия». Половина жителей столицы не знают соседей по этажу в лицо. Менее 20% знают имя хотя бы одного из соседей по дому или по двору. Москва — город, в котором родители провожают детей до метро и просят позвонить им, когда те поднимутся на поверхность в центре. Центру города доверяют куда больше, чем собственному району. (Это субъективное доверие; по объективным показателям как раз именно центральные районы — места, где совершается большинство зарегистрированных преступлений.)

Доверие — показатель, тесно связанный с характером отношений между соседями. Социологи города часто повторяют мантру: чем больше соседей вы знаете в лицо, чем больше ваших знакомых живет поблизости, тем выше доверие своему габитату. Производство доверия — одна из функций локального сообщества. И если мы принимаем такое определение, то можно с уверенностью утверждать, что с середины 1990-х годов и до недавнего времени сообществ в Москве практически не наблюдалось. Однако за последнее десятилетие границы города существенно расширились, включив в себя территорию Новой Москвы (Троицкий и Новомосковский АО). Пытаясь понять взаимосвязь уровня локального доверия и характера социальных связей между соседями, исследователи МИСКП в 2013 году провели кластеризацию районов Москвы (на данных репрезентативного опроса населения с выборкой в 12,5 тыс. опрошенных). Выяснилось, что как раз на новых, недавно присоединенных, территориях мы вполне можем обнаружить сообщества в их классическом определении.

Но вот что интересно. Именно те территории, на которых понятие соседского сообщества еще не утратило смысл, являются наименее урбанизированными: эти районы наиболее удалены от центра, их жители наименее мобильны, в них не развита локальная инфраструктура, наблюдается наибольший дефицит культурных и образовательных ресурсов.

Чем меньше гóрода — тем больше сообщества.

Эту антисообщностную специфику городской жизни хорошо понимали и «чикагцы»:

Зоной наибольшей мобильности, т. е. движения и изменения населения, является, естественно, сам деловой центр. Здесь расположены гостиницы, места проживания временных постояльцев. Если не учитывать немногих постоянных обитателей этих гостиниц, деловой центр, который и есть город par excellence, каждую ночь пустеет и каждое утро вновь наполняется людьми. За пределами Сити, этого «города» в узком смысле слова, находятся трущобы, места обитания поденных рабочих и бродяг. На окраине трущоб, скорее всего, будут находиться районы, уже вступившие в процесс обветшания, «зоны доходных домов»; здесь обитают богемные типы, заезжие авантюристы всех мастей и неприкаянная молодежь обоих полов. Дальше от центра располагаются районы многоквартирных домов; это зона маленьких семей и гастрономов. И наконец, еще дальше расположены районы двухквартирных домов и частных особняков, где люди все еще имеют свои дома и растят детей (разумеется, это делается и в трущобах). Типичное городское сообщество в действительности гораздо сложнее, чем видно из этого описания, а разным типам и размерам городов свойственны свои особые вариации. Главное, однако, состоит в том, что сообщество повсюду тяготеет к некоторому образцу (pattern), и этот образец неизменно оказывается констелляцией типичных городских ареалов, которые могут быть географически локализованы и пространственно определены.

Что бросается в глаза в парковском рассуждении, так это, с одной стороны, утверждение неоспоримого онтологического статуса сообщества (нет сообщества — нет города), а с другой — понимание того, что именно те ареалы, к которым понятие сообщества наиболее применимо, в наименьшей степени выражают специфику урбанизированного поселения. Потому что город par excellence — это City, деловой центр, в котором никто (кроме редких постоянных обитателей гостиниц) не живет и никто не растит детей. Тогда как определение «сообщество» — с локальной солидарностью, соседскими связями, интенсивным общением, идентичностью и межличностным доверием — лучше всего применимо к гетто.

Луис Вирт, пытаясь ответить на вопрос о «специфических характеристиках города как особой формы человеческой ассоциации», предложил предельно простое и емкое определение:

На основе наблюдений и исследований можно сформулировать ряд социологических суждений о связи групповой жизни с (а) численностью населения, (б) его плотностью и (в) гетерогенностью жителей... В агрегате, члены которого обладают столь разнородным происхождением и столь разными качествами, узы родства и соседства, а также чувства, порождаемые совместной жизнью на протяжении многих поколений в условиях общей народной традиции, скорее всего, будут отсутствовать либо, в лучшем случае, будут относительно слабыми. В таких условиях место уз солидарности, на которых держится единение народного общества, занимают механизмы конкуренции и формального контроля.

Гетерогенность — ключевое свойство городского поселения, которое Вирт не устает подчеркивать. Если все жители испытывают чувство общности и солидарности, если, выходя на улицу, вы оказываетесь в окружении «своих» — это не город. Горожанин — по определению (как минимум по определению Вирта) — антрополог, обреченный сталкиваться с Иным каждый раз, когда покидает пространство своего приватного обитания. В итоге Вирт воспроизводит тённисовскую оппозицию «Gesellschaft — Gemeinschaft», аналогичным образом связывая первое с городом, а второе — с деревней. При этом город вбирает в себя свою противоположность, подчиняя ее элементы иной логике ассоциации:

Следовательно, наша социальная жизнь в большей или меньшей степени несет на себе отпечаток существовавшего ранее народного общества, для которого были характерны такие формы поселения, как крестьянский двор, поместье и деревня. Это историческое влияние усиливается тем обстоятельством, что население города рекрутируется большей частью из сельской местности, где сохраняется образ жизни, напоминающий об этой ранней форме существования.

Таким образом, в отношениях сообщества и города мы обнаруживаем ровно ту же парадоксальную конструкцию, что и в связке «сообщество — общество».

  1. И то и другое конституируется наличием территории, людей и особым принципом их ассоциации.
  2. Сообщество входит в город, но сохраняет в нем свою специфическую логику, оставаясь некоторым анклавом негородского, которое делает городское возможным.
  3. Город не может быть ни определен, ни помыслен в отсутствии своей противоположности (которая по совместительству является его частью).

Мы получили концептуализацию, по своей парадоксальной форме напоминающую бутылку Клейна. Получается, сообщества — это такие негородские основания города (что-то вроде «нелогического ядра логически выстроенной теории» у Поппера). Но это, в свою очередь, означает, что городское не имеет оснований в самом себе. Мы не можем мыслить город как относительно замкнутое множество феноменов, которые получают свое объяснение друг через друга: социальное можно объяснить социальным, городское городским — нельзя. Чем сильнее парадоксальная интуиция сообщества в определении города, тем меньше у урбанистики шансов стать «урбанологией».