Уникальность политической культуры московских правителей заключается в том, что русский самодержец мог себе позволить все, о чем любой другой европейский монарх разрешал себе только мечтать. Эту мысль Сергей Сергеев развивает в новой книге, кропотливо прослеживая историю русского самовластия с потомков Дмитрия Донского. Публикуем отрывок, где историк кратко описывает главные свойства власти в России.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Сергей Сергеев. Русское самовластие. Власть и ее границы: 1462–1917 гг. Яуза-каталог, 2023. Содержание

Государственная власть (как, впрочем, и любая другая), по словам французского политического мыслителя Бертрана де Жувенеля, постоянно стремится к экспансии: «...для Власти неестественно быть слабой... всякая Власть рассматривает целое, которым она управляет, как источник ресурсов, необходимых для воплощения в жизнь ее собственных замыслов, как материал, обрабатываемый согласно ее собственным взглядам... Подвластный народ становится как бы распространением Я, доставляющим наслаждение сначала через „двигательные“ ощущения, а затем и через ощущения „рефлексивные“ — когда не только испытывают удовольствие от того, что приводят в движение множество частей огромного тела, но и глубоко чувствуют все, что затрагивает какую-то из них в отдельности». С этим свойством власти связана проблема ее границ. Как писал в середине XVIII в. Шарль Луи Монтескье, «известно уже по опыту веков, что всякий человек, обладающий властью, склонен злоупотреблять ею, и он идет в этом направлении, пока не достигнет положенного ему предела. А в пределе — кто бы это мог подумать! — нуждается и сама добродетель».

Ясно, что злоупотребления властью были, есть и будут, от них невозможно избавиться раз и навсегда, как невозможно избавиться вовсе от преступности или болезней. Но можно ограничить возможности для властного произвола. В разных цивилизациях и обществах это делалось по-разному. Радикальнее всего — в Западной Европе и наследующих ей США. Борьба с тиранией — красная нить истории и политической мысли Запада. Последняя в своем магистральном направлении вслед за Аристотелем утверждала, что тирания — наихудший тип правления, ибо это «безответственная власть... к выгоде ее самой, а не подданных».

Сегодня все это — азбука политической демократии, которая после множества революций и войн установилась в западном мире и стала образцом для всего человечества. При всех несовершенствах и даже пороках этой системы, ничего лучшего для обуздания экспансии власти пока придумано не было. Как в «западном» контексте выглядит российская власть? Не нужно уходить в глубь веков — достаточно посмотреть свежие новости, чтобы почувствовать ее специфику. Мы живем при политическом режиме, который все более и более напоминает монархию с внешними, сугубо формальными атрибутами демократии, где нет и речи о реальном разделении властей или о реальной легализованной политической оппозиции.

Нередко можно услышать, что политическая система путинской РФ — прямое наследие тоталитарного СССР. В этом, разумеется, много правды, учитывая советский генезис не только президента и его ближайшего окружения, но и нескольких поколений россиян, пока еще доминирующих во всех сферах жизни нашего Отечества. Советский период русской истории отмечен беспрецедентным уровнем государственного насилия. Конечно, этот уровень после 1953 г. существенно снизился, но, за исключением последних, «перестроечных» лет своего существования, СССР всегда оставался страной без политических и гражданских свобод.

Были ли эти свободы в России до прихода большевиков к власти? Были, но очень недолго — каких-то неполных 12 лет, отсчитывая от Манифеста 17 октября 1905 г. до переворота 25 октября 1917 г. И как ни углубляйся в прошлое, там не найти исконно русских институтов, ограждавших подданных петербургских императоров и московских царей / великих князей от произвола правителей (лишь только в домонгольской Руси мы обнаруживаем нечто подобное). Если такие институты и возникали, то под прямым европейским влиянием. Понятно, что и Европа старого порядка была далека от современной демократии, но нам не нужны археологические изыскания, дабы найти корни последней, — довольно вспомнить английский парламент, родившийся еще в XIII столетии.

Если следовать Максу Веберу, то наше самодержавие является разновидностью патримониализма, т. е. формы традиционного господства, выросшей из патриархального подчинения домашних — главе дома, «детей» — «отцу». Патримониализм — «это господство одного над массами», реализующееся посредством «личного управленческого (и военного) штаба господина», причем «служебная верность патримониального чиновника — это не лояльность по отношению к делу, определяемая правилами, объемом и содержанием решаемых задач, а верность слуги, направленная исключительно лично на господина». Патримониализм был свойственен и Западу, однако там он носил сословный характер, т. е. господин в силу тех или иных причин передавал часть своих полномочий «союзам сословно привилегированных лиц», имевшим набор фиксированных прав. Права эти, конечно же, нарушались, но само их наличие никем не подвергалось сомнению. Таким образом, власть на Западе изначально формировалась как полицентричная структура (не забудем также и автономность католической Церкви).

Российский же вариант патримониализма, сложившийся в Московский период, более всего похож на то, что Вебер определил как султанизм — господство, «по способу управления движущееся в сфере свободного, не связанного традицией произвола»; господство, при котором «до крайности развита сфера свободного произвола и личной милости». Слабость или даже отсутствие других властных субъектов, а также зависимость православной Церкви от государства действительно делали русское самодержавие близким к «моносубъектности». О таком понятии, как «права подданных», ни московские государи, ни сами их подданные и слыхом не слыхивали. Характерно, что само слово «государство» в России образовалось от титула «государь», обозначающего хозяина, имеющего власть над несвободными людьми, в отличие от деперсонализированных европейских аналогов — stato, state, état, Staat и т. д. (Даже последний русский монарх в анкете переписи населения 1897 г. в графе род занятий написал: «Хозяин земли русской».)

Как видим, Россия и Запад по типу власти различались уже в Средневековье. А в конце XVI в. между ними произошел еще более радикальный разрыв — в Европе государство стало восприниматься как структура, автономная от личности правителя (впрочем, истоки этого понимания восходят едва ли не к XI-XII, а то и к V-VI вв.), т. е. начался переход от патримониального к бюрократическому государству. С конца XVIII в. вместо прав привилегированных сословий утверждаются, постепенно распространяясь на все более и более широкие слои, «права человека и гражданина». В России профессиональная бюрократия формируется не ранее середины XIX в. (и то с оговорками). Практики политической демократии появились только в начале прошлого столетия, вскоре, впрочем, подавленные и выхолощенные коммунистической диктатурой.

Предметное рассмотрение свойств русской власти составляет основное содержание этой книги. Но все же дадим их краткие предварительные характеристики.

Итак, надзаконность (термин А. И. Фурсова). Самодержавие вообще никак не описывалось в отечественном законодательстве вплоть до конца XVIII в., с этого времени оно лапидарно определяется формулой Павла I: «Император Всероссийский есть монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться верховной Его власти не токмо за страх, но и за совесть Сам Бог повелевает». Т. е. никаких границ власти самодержца не указывалось. И лишь в Основных законах 1906 г., принятых под давлением революции 1905 г., из этой формулы выпадает эпитет «неограниченный», ибо теперь император «осуществляет законодательную власть в единении с Государственным Советом и Государственною Думою» (статья 7). Таким образом, юридические ограничения русской монархии существовали менее 11 лет. Само понятие «закон» в царской России всегда оставалось проблематичным, ибо законом могло стать любое административное распоряжение верховной власти (только с 1885 г. оно должно было быть обязательно подписано «именем государя императора»). Характерно, что российские монархи, в отличие от большинства европейских, при восшествии на престол не произносили клятв своим подданным. Исключение — крестоцеловальная запись Василия Шуйского и гипотетическая крестоцеловальная запись Михаила Фёдоровича, но традицией это не стало. Надзаконность определяла отношения русских монархов даже в отношениях с собственным аппаратом. Самодержцы все время стремились выйти за рамки уже закрепленных бюрократических процедур и реализовать свою волю посредством каких-то чрезвычайных учреждений — опричнины, Тайного приказа, Кабинета Его Императорского Величества, III отделения и т. д.

Надзаконность русского самодержавия выражалась в многочисленных актах властного произвола. Можно вспомнить удивительную для Европы свободу в распоряжении престолом, особенно ярко сказавшуюся при Иване III и в XVIII в. Или выводы — насильственные многотысячные переселения людей с места на место. Или опричнину — совершенно беспрецедентный случай государственного террора в Европе даже для XVI в. Или многовековое преследование старообрядцев. Или павловскую хаотическую тиранию. Или военные поселения, охватившие около 15% русской армии и просуществовавшие более четырех десятилетий, будучи юридически абсолютно незаконными. Или гонения на русский образованный класс за «мыслепреступления» с конца XVIII до начала XX в., от Новикóва и Радищева до Льва Толстого. Или режим усиленной охраны, существовавший в ряде губерний (в т. ч. в Петербургской и Московской) с 1881 по 1917 г., приближавшийся к чрезвычайному положению, когда во внесудебном порядке любого подозрительного человека могли подвергнуть высылке.

В общем, подданные российских монархов всегда могли ждать от них неприятных сюрпризов. Крупный чиновник Министерства иностранных дел В. Н. Ламздорф (позднее — глава российского МИДа) в дневнике от 14 мая 1894 г. сочувственно процитировал слова своего знакомого: «...не может быть и речи о каких-то гарантиях существования в стране, где вас неожиданно отбрасывают на полвека назад, даже не крикнув „берегись“!».

Наряду с этими все-таки экстраординарными практиками существовали и хронические (из века в век): чудовищный произвол и коррупция агентов самодержавия на местах, мало чем отличающиеся от стиля глуповских градоначальников, — уровень гротеска фантазии Салтыкова-Щедрина несильно превышает уровень гротеска в подлинных исторических документах. Понятно, что верховная власть вовсе не требовала от администрации именно такого поведения. Но сама система во многом эти злоупотребления провоцировала. Во-первых, бесконтрольностью провинциальной администрации, которая была на местном уровне своего рода микросамодержавием. Во-вторых, негласной уверенностью, что для благосклонности высшего начальства «лучше перебдеть, чем недобдеть», а сигналы об усилении строгости оно посылало неоднократно. В-третьих, нередко монархи закрывали глаза на злоупотребления чиновников, если видели в них преданных, благонадежных слуг (патримониализм, как и было сказано!).

Что же касается «автосубъектности» (термин А. И. Фурсова) русской власти, то упорная борьба последней с любыми формами общественной субъектности проходит через всю историю второй половины XV — начала XX в. Уничтожение всяких следов самобытности всех русских земель, постепенно входящих в Московское государство. Полное подчинение городского самоуправления власти воевод и губернаторов. Запрещение любых видов общественной самоорганизации, даже благотворительных обществ. Жесткое ограничение деятельности земства. В итоге в момент колоссального государственного кризиса после падения самодержавия русское общество не имело в руках никаких рычагов управления.

Еще одна важная особенность русского самодержавия — высокий уровень его сакрализации, приближающийся к обожествлению. Сакрализация власти была присуща и Европе, но уже с XIII в. императоры и короли «заимствовали свой отблеск вечности не столько у Церкви, сколько у Правосудия и Публичного права в толковании ученых-юристов... Древняя идея литургической сущности власти постепенно исчезала, уступая место новой модели королевской власти, центрированной на сфере права» (Э. Канторович). В отличие от других европейских монархий, к XVIII в. все более и более секуляризировавшихся, русская, напротив, в это время усилила свою самосакрализацию, ибо начиная с Петра I, упразднившего патриаршество, российские венценосцы фактически соединили в своих руках и светскую, и духовную власть. «Более того, царское самодержавие начинает приобретать статус вероисповедного догмата. Почитание царя становится рядом с почитанием святых, и таким образом культ царя делается как бы необходимым условием религиозности... В чине анафематствования, совершаемом в Неделю Православия, среди перечисления главных догматических ересей в императорский период было вставлено (под № 11): «Помышляющим, яко православные государи возводятся на престол не по особливому о них Божиему благоволению и при помазании дарования Св. Духа к прохождению сего великаго звания в них не изливаются: и тако дерзающим против них на бунт и измену — анафема» (Б.А. Успенский, В.М. Живов). Напомним, первая статья Свода законов Российской империи вплоть до самого крушения оной гласила, что повиноваться самодержцу «не токмо за страх, но и за совесть Сам Бог повелевает».

В начале прошлого века королева Румынии Елизавета с удивлением говорила обер-гофмейстерине последней русской императрицы Е. А. Нарышкиной: «У нас дела не так обстоят, как у вас. В вашей стране властители являются полубогами и могут делать все, что им угодно. Мы же должны действовать, чтобы заслужить признание нашего народа».

Важно отметить, что мощный размах государственного насилия, свойственный всем инкарнациям русской власти, не компенсировался ее эффективностью в других областях (за исключением — но далеко не всегда! — военной). Россия во всех своих обличиях была одной из самых недоуправляемых европейских стран с плохо организованной инфраструктурой, с запутанностью и нерешенностью множества жизненно важных проблем, с высочайшим уровнем коррупции и преступности. Но выше уже приводились слова Вебера о том, что для патримониального чиновника важнее преданность не делу, а господину, — последнего, видимо, такой подход тоже устраивает. В терминологии Майкла Манна государство в России обладало высокой степенью «деспотической» власти, т. е. властная элита могла править, «не вступая в какие-либо переговоры с группами гражданского общества»: «Деспотическая власть может быть наглядно измерена способностью правителей „рубить головы с плеч“ и без хлопот удовлетворять свои прихоти с помощью подручных». Но зато степень «инфраструктурной» власти (т. е. «способности государства проникать в гражданское общество и централизованно координировать его деятельность посредством своей инфраструктуры») у самодержавия была довольно низкой (в СССР «инфраструктурная» власть стала значительно сильнее).

Разумеется, коммунисты и не думали сознательно продолжать и творчески развивать «московскую» традицию; более того, они искренне считали, что искореняют наследие «проклятого царизма». То, каким образом вместо «власти трудящихся» получилась еще одна инкарнация самодержавия, требует специального дотошного пошагового исследования. Пока же можно выделить два основных фактора этого процесса. Во-первых, политическую культуру большевизма, изначально, еще со II съезда РСДРП, ориентированную на жесткий централизм. Во-вторых, рыхлость, неструктурированность русского общества, неспособного этому централизму противостоять, привычку подавляющей массы населения подчиняться грубой силе. Во время смуты, наступившей после падения монархии, большевики оказались единственным политическим субъектом, готовым буквально на все ради достижения и захвата власти. Говоря словами В. Г. Короленко, «[л]ишенный политического смысла, народ... подчинился первому, кто взял палку». Или, как более грубо выразился в дневнике 1920 г. историк Ю. В. Готье, «„народ-богоносец“ будет всегда повиноваться тому, кто его умеет бить по морде». М. М. Пришвин в дневнике 1919 г. отметил: «И все-таки при общем стоне идея коммуны у мужиков не встречает другой уничтожающей идеи. Когда слышится голос против: „Какая же это жизнь — по приказу?!“, то его встречает другой: „Ну а когда мы жили не по приказу?“». Таким образом, в новых условиях воспроизвелась старая русская политическая конфигурация: сильная власть — слабое общество. Набор управленческих приемов первой в отношении второго приблизительно всегда один и тот же. Добавим сюда и ликвидацию большевиками образованного класса — проводника и хранителя ценностей европейской культуры, оппонента самодержавия, с которым оно в последние десятилетия существования считалось все более и более.

Но как случилось, что у европейского, христианского народа утвердилась неевропейская и, в сущности, антихристианская, тираническая власть?

Можно ли сказать, что власть московских государей сформировалась исключительно благодаря ордынскому воздействию? Нет, разумеется, были в Древней Руси и внутренние факторы, способствовавшие этой судьбоносной деформации. Прежде всего — слабость юридической культуры сравнительно с ареалом распространения римского права, от Византии до Западной Европы. Даже ранние варварские королевства в этом смысле смотрятся гораздо более развитыми. И уж совсем капитальным становится разрыв между правовой культурой Руси и Западной Европы после т. н. Папской революции XI-XII вв., одной из важнейших составляющих которой стало формирование правовых систем как церковного, так и светского права. «Впервые на Западе право рассматривалось отдельно от теологии и экономики и политики; впервые появилось нечто определенное, заслуживающее название „право“... Первое систематическое законодательство появилось в [Католической] Церкви. Потом и короли тоже стали регулярно издавать законы. Когда начали создаваться книги по праву, право стали изучать в университетах и появилась профессия юриста. Именно юристы должны были охранять и развивать право, то есть правовые институты и науку права, на протяжении веков и поколений. Возобладало представление о праве как едином целом» (Г.Дж. Берман). Права и привилегии знати и городов стали оформляться юридически; возникает понятие о естественном праве, о том, что правитель должен править в согласии с законами, а тот, кто им не следует, — тиран и т. д.

Право на Западе стало одним из важнейших общественных институтов, во многом определяющим политическое, социальное, экономическое развитие. Без него были бы немыслимы те самые «союзы сословно привилегированных лиц», с которыми верховная власть вынуждена была выстраивать договорные, а не приказные отношения. Русь, не принадлежавшая латинскому миру, осталась от этого процесса в стороне, отношения власти, элиты и горожан продолжали основываться на нормах обычного права и потому специально не фиксировались. На Руси были известны сборники византийского церковного права в церковнославянском переводе, но, как показал В. М. Живов, «византийско-церковнославянское право... не находит себе прямого практического применения», выполняя лишь сугубо культурно-идеологическую функцию. Не выработав «легального» дискурса, древнерусское общество не могло породить и сословную организацию с набором неотъемлемых прав и привилегий, аналогичную западноевропейской.

Можно предположить также, что слабость легализма на Руси обусловливалась и особенностями русской религиозности. В отличие от западного христианства с его строгой покаянной дисциплиной и регулярной калькуляцией грехов и добрых дел, упором на личную ответственность каждого отдельного человека, «русское [религиозное] спасение от индивидуальной морали... не зависело. Спасение относилось ко всему православному сообществу и приходило само собой. Оно состояло в постепенном преображении этого мира в Царство Небесное и осуществлялось не через нравственное совершенствование, но как распространение литургического космоса во внешний для него мир... Распространение этого обоженного состояния мира, то есть его спасение, не требует человеческих усилий, но осуществляется самодеятельно, так что община верующих должна лишь поддерживать богослужебное действие в его преемственности и чистоте. Все прочее, как, в частности, аскетические подвиги, богословское познание, институциализированное покаяние или дела милосердия, было факультативным» (В.М. Живов). Особенно это отличие усилилось после «дисциплинарной революции» XVI в., связанной как с появлением протестантизма, так и с Контрреформацией.

Русское православие, как свидетельствует бесчисленное количество источников (и как можно наблюдать и сегодня), сосредоточившись на пышной внешней обрядности, ничтожно мало сделало для нравственного воспитания русского народа. В 1840-х гг. о печальном состоянии русских нравов сокрушался известный «охранитель» Н. И. Греч: «Государство, обширностью своею не уступающее Древней Римской монархии... представляет с духовной стороны зрелище грустное и даже отвратительное. Честь, правда, совесть у него почти неизвестны и составляют в душах людей исключение, как в иных странах к исключениям принадлежат пороки... У нас злоупотребления срослись с общественным нашим бытом, сделались необходимыми его элементами. Может ли существовать порядок и благоденствие в стране, где из шестидесяти миллионов нельзя набрать осьми умных министров и пятидесяти честных губернаторов, где воровство, грабеж и взятки являются на каждом шагу, где нет правды в судах, порядка в управлении, где честные и добродетельные люди страждут и гибнут от корыстолюбия и бесчеловечия злодеев, где никто не стыдится сообщества и дружбы с негодяями и подлецами, только бы у них были деньги; где ложь, обман, взятки считались делом обыкновенным и нимало не предосудительным;... где духовенство не знает и не понимает своих обязанностей, ограничиваясь механическим исполнением обряда и поддерживанием суеверия в народе для обогащения своего; где народ коснеет в невежестве и разврате!» Как тут не вспомнить лесковского отца Савелия Туберозова из «Соборян» с его: «...христианство еще на Руси не проповедано»!

Горькие жалобы этих людей, далеких и от тени намека на «русофобию», да и страшное крушение православной России в 1917 году заставляют без патриотического предубеждения задуматься над формулой умного католика Жозефа де Местра: «...род человеческий в целостности своей пригоден для гражданских свобод лишь в той мере, насколько проникся он христианством... а если христианство ослабевает, нация в точной сему пропорции делается менее пригодной для свободы». (Могут возразить: а разве на Западе параллельно с ростом демократизации христианство не ослабевало? В узко-церковном смысле — да, но сама эта демократизация и есть секуляризованное христианство.)

На минуту сменив эмпирический дискурс на метафизический, сделаем предположение, что в обществе, лишенном прочной христианской правовой и моральной культуры, единственной подлинной легитимностью будет обладать сила как таковая, ибо ни законы, ни заповеди как механизмы социальной саморегуляции, здесь не работают. Россия, говорит поэт и мемуарист XIX в. консервативных взглядов М. А. Дмитриев, — это земля «безурядицы и своевластия, где всякой, у кого в руках власть, делается безотчетной силою». Славянофил А. И. Кошелёв признавал, что «в русских имеется страшное и грустное пристрастие к разгулу произвола и как будто отвращение от законности — свойство, конечно, нам не прирожденное, но сильно развитое нашим... бытом».

«...Мерзкие личные пороки наши очень полезны в культурном смысле, ибо они вызывают потребность деспотизма, неравноправности и разной дисциплины, духовной и физической; эти пороки делают нас малоспособными к той буржуазно-либеральной цивилизации, которая до сих пор еще так крепко держится в Европе», — радовался в одном из писем 1890 г. ультраконсерватор К. Н. Леонтьев.

Несть числа источникам, красноречиво рассказывающим, как в самые разные эпохи русский человек, получив в свои руки любую мало-мальскую власть, перестает сдерживать свои страсти, а их жертвой становятся те, кто от него так или иначе зависит. Возможность над кем-то властвовать — едва ли не верхушка русской пирамиды социальных ценностей. Естественно, что в таком обществе возрастает роль государственного принуждения, которое является плодом той же примитивной «силовой» культуры и потому не слишком способно к внутреннему самоограничению. Поразительно, однако, что при этом тотальном «властецентризме» столь слабы попытки нижестоящих ограничить властные возможности верховного правителя — как правило, его первенство беспрекословно признается, но с тем чтобы и у бесправных подчиненных были свои бесправные подчиненные, а у тех — свои, и т. д. Понятно, что такая «лестница доминирования» вообще присуща человечеству как виду, но все же западная цивилизация создала некоторые важные механизмы для ее ограничения, в русском же случае эти механизмы работают ниже всякой критики.

Не так просто ответить на знаменитый вопрос барона Сигизмунда Герберштейна, возникший у него при наблюдении московских порядков XVI столетия: «...то ли народ по своей грубости нуждается в государе-тиране, то ли от тирании государя сам народ становится таким грубым, бесчувственным и жестоким». С одной стороны, «варварская» культура порождает соответствующий тип власти, с другой — такая власть обязательно будет вытаптывать любые, самые слабые ростки ее институциональных ограничений, любые формы общественной самоорганизации. И этот замкнутый круг очень сложно (если вообще возможно) разорвать. Западное влияние накладывалось на московскую «матрицу», но внутрь нее проникало слабо и к моменту крушения Российской империи определяло ментальность слишком тонкого слоя населения. В связи с этим утверждение одного из ведущих современных российских историков, что путь России «от традиции к модерну» был «успешным» и «нормальным» (Б.Н. Миронов), мне представляется более чем спорным.

Есть все основания думать, что невыработанность русского «легалистского сознания» изрядно помогла ордынской деформации. Когда фактический ограничитель княжеской власти — вече — перестал действовать, московский государь стал неограниченным правителем по праву сильного, аргументов против которого в «нормативном словаре» (К. Скиннер) русской культуры было явно недостаточно. Отсутствие юридического фундамента не могло не сказаться и на складывании отношений между великокняжеской властью и боярством в процессе развития вотчинного землевладения. Последнее на Северо-Востоке до монгольского нашествия, видимо, не успело сложиться, во всяком случае — как массовое явление. Боярские свободы основывались на связях с городскими общинами и исчезли вместе с вечевыми вольностями. Система боярских вотчин возникает лишь в XIV в., изначально находясь в сильнейшей зависимости от княжеской власти, и не получает «легального» оформления, подобного феодальным договорам сеньоров и вассалов в Западной Европе, когда оговариваются не только обязанности, но и права последних.

Таким образом, сочетание внешнего (монгольское иго) и внутреннего (упадок вечевой жизни, слабость «легального» дискурса) факторов выработало у московских государей уникальную (по крайней мере, для христианского мира) политическую культуру, основанную на представлении о неограниченности их власти. Постулаты этой культуры к середине XVI в. еще не были сформулированы на уровне теории, но они ярко отражаются в московских политических практиках. Да, внутренняя политика России во многом определялась внешнеполитическими вызовами, но это свойственно практически всем государствам Древнего мира, Средневековья и раннего Нового времени. Ответ Москвы на эти вызовы уникален именно в силу уникальности ее политической культуры — русский самодержец мог себе позволить то, о чем любой другой европейский монарх разрешал себе только мечтать.