В 1930 году бывший красный агитатор Александр Тиняков был арестован за нищенство и публичное чтение антисоветских стихов. К тому моменту из-за попрошайничества и прочей «тиняковщины» от него уже отшатнулись коллеги по литературному цеху: казалось, и без того бравировавший аморальностью поэт старался навлечь на себя максимальный позор. Публикуем фрагмент биографии, где Роман Сенчин находит у этого жеста — выйти с протянутой рукой — иной, куда менее очевидный смыл.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Роман Сенчин. Александр Тиняков: Человек и персонаж. М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2025
Фрагменты дневника — подшитые к делу странички из школьных тетрадок — нужны были следствию для доказательства антисоветской деятельности Тинякова. Особенно важные высказывания подчеркнуты красным карандашом. Но есть в дневнике и лирические, и вполне бытовые записи, сложные математические выкладки, много внимания уделяется подсчету денег.
Вот несколько записей. Часть взята из «Живого журнала» Глеба Морева, часть расшифрована мной.
7 ноября [1929].
В прошлом году в этот день мы с Муричкой были вместе, гуляли по Невскому. Теперь я пришел в 6 ч., съел яблоки и булку, почитал немного Шпенглера (которого плохо понимаю) и так стало сиротливо, что пошел побродить по улицам. Невский — почти такой же, как в будни, ни особой толпы, ни огней. Шел и думал о том, что жена своим отъездом ушибла мне душу и что этот ушиб никогда не пройдетъ. Нашел на панели 2 коп. И хочу думать, что это — на счастье.
А жену теперь в <нрзб>, наверно, ебутъ! Сволочь, не могла хоть весны дождаться.
Жена вернулась, и вот запись:
26 (13) ноября 1929 г.
Мне исполнилось 43 года. Милая Муся! Милая жёнка! Подарила мне портфель...
Жена наверняка страдала от того, что ее муж занимается нищенствованием. Дневник показывает, что и сам Александр Иванович периодически пытается пристроить то в одной газете, то в другой какие-то рецензии или статьи, переписывается с Городецким, живущим в Москве, о возможности публикаций и изданий — и одновременно отвергает просьбу издателя и библиографа Петра Витязева «написать стихи на тему „Книга“»:
Я очень желал бы отозваться на Ваше предложение. Но — к сожалению, — не могу! Я не могу написать что-либо в похвалу книге в то время и в той стране, где книга превращена в орудие насилия над массами и в орудие издевательства над свободой мысли, совести и слова. И вообще — я думаю — нельзя сплести «благовонного венка книге» в стране, где нет свободы печати.
Немного раньше, очень кратко и односложно отвечая на вопросы анкеты для «Словаря современников» Густава Бродерсена, Тиняков без обиняков объясняет свое положение: «С 1926 г., ввиду отсутствия литературной работы, занимаюсь нищенством».
В дневнике бывший красный агитатор еще более откровенен в отношении к установившемуся строю.
28 января [1930].
Мексика порвала сношения с совразбойниками. По этому поводу, конечно, «демонстрации». Это всегда так: как только дадут по морде компалачам, так они сейчас же посылают на улицы совдураков и те ходят с красными флагами, играют «интернационал» и поют...
20 июня [1930].
На страну надвигается голод, быть может, величайший из всех, которые когда-либо переживала Россия. Половину скота порезали во время колхозного беснования: мяса почти нет и, конечно, не будет совсем, как и масла, молока, яиц. Рыбы и селёдок, из-за того же колхозного безумия, не выловили и половины того, что надо. Нет ни овощей, ни ягод, ни фруктов, ни табаку. Во вчерашней веч. газете появилась заметка о заготовке грибов, но и ведь грибов сукины дети не соберут и не заготовят. Дров тоже нет и не будет. Будет голод, будет небывалый мор и грузинский идиот Сталин будет справлять «пир во время чумы».
Но я забежал вперед. Вот очень любопытная запись накануне рокового для Тинякова 1930 года:
9 декабря.
Утро. Приближается 1930 год. 1 + 9 + 3 = 13! Три таких года я пережил. 1903, 1912 и 1921-й. В каждом из них случались важные для меня происшествия. В 1903 г. — начало моей литер. деятельности, личное знакомство с В. Брюсовым, Л. Андреевым и др. писателями, оставление гимназии, 1-e сношение с женщиной, смерть деда Максима Александр. В 1912 г. — издание 1-й книги и переезд на жительство в Петербург. В 1921 г. — вторичный переезд в Петерб. и смерть отца и Ал. Блока. 1930 год — последний, дающий суммой своих цифр 13. Такой же год будет теперь лишь через 100 лет — 2029 год. Значит, 1930 год принесет мне ряд бедствий и несчастий и последнее из них — смерть. Не так боюсь смерти, как физических мучений. Умру, вероятнее всего, в июле, как это мне предсказал в 1910 году Зобнин. Вчера говорил жене, чтобы она после моей смерти сожгла все мои бумаги.
А теперь бухгалтерия другого рода:
6 марта [1930], вечер.
Нынче на Пантелеймоновской видел Яшку Година! Он дал мне 3 копейки. Затем увидел Вс. Вишневского, поздравил его с успехом «Первой конной», и он «отвесил» мне... целых 60 коп. Это — правило: чем ни богаче становится писатель, тем жаднее. Примеры: Вяч. Шишков, Лавренёв и тот же Вишневский. Погода сегодня плохая: 3° мороза и с утра был сильный ветер. Сбор 3 р. 44 к.
14 июля 1930 г.
12 июля К. М. Аксёнов дал мне 145 экз. «Треуг[ольника]». Уплатил ему 3 р., продать же могу (если же себе оставлю 15 экз.) на 36 р. Но продать трудно, п[отому] что мелочи нет и ходить по пивным бесполезно.
Все последние дни были заняты 16[-м] съездом большевиков. Грузинский дьяволодурак еще раз поставил на колени Рыкова и Томского и мимоходом давнул Крупскую. Молчал только Бухарин, но возможно, что на вчерашнем заключ. заседании и он растянулся на брюхе перед «дивной жопой Кавказа». Эти «правые», конечно, тоже сволочи, но они всё-таки понимают то, что надо же населению хоть что-нибудь жрать. Сталин же и его подручные обрекли на голодную смерть десятки миллионов людей и не поперхнулись. Им бы только самим лопать до отвала, распутничать (Калинин) и властвовать над всеми и всеми помыкать. Умерли за это время Конан Дойль и П. Сергеенко. Конан Дойлем я увлекался еще в гимназические годы, да и позже; помню с каким увлечением читал его «Знак четырёх» в 1904 г. в Вильне на вокзале. Книжку Сергеенко о Л. Толстом я прочитал тоже мальчишкой — в 1899 г., когда вышло ее 1-e издание. <...>
Сегодня болит голова и пугает предстоящий день отсутствием у публики «мелочи». Да и, кроме того, по-видимому, начинают забирать нищих и отправлять их в «трудовые колонии», т. е. в могилы для живых.
27 августа придут и за самим Тиняковым.
А вот одна из последних записей. Здесь предвидение скорой беды очевидно, да и причины названы:
24 июля [1930].
14-го вечером к жене пришла старуха, которая в 1923 г. сватала ее за Кузнецова. Я устроил скандал и опять начал пьянствовать. 17 июля — в день поминок дедушки Макс. Ал. — я привел из пивной каких-то незнакомцев: мужчину и женщину. К этому почему-то придрался жилец Иванов, незнакомца отправил в милицию, а на меня подали жалобу в жактовский суд, что грозит мне, конечно, большими неприятностями, а, б. м., и выселением. — В городе голодовка и эпидемия брюшного тифа. Устал я до крайности.
Согласимся: это писало не потерявшее «человеческий облик» существо. Писал некто довольно глубокий и цепляющийся за цивилизованную жизнь, смело судящий о политической и общественной жизни. И если Александр Иванович терял человеческий облик, то периодами — как немалая часть запойно пьющих.
Публикация повести в документах «„Исповедь антисемита“, или К истории одной статьи» Вардвана Варжапетяна в «Литературном обозрении» иллюстрирована фотографией Тинякова, сделанной явно во второй половине 1920-х. Вполне себе человеческий облик, осмысленный взгляд. Даже борода подбрита на щеках. (Правда, Вардван Варткесович не объясняет, где он ее разыскал, а больше ни в каких изданиях эта фотография не фигурирует; может, и не Тиняков это вовсе.)
Кстати, в повести Варжапетяна, одного из самых громких борцов с антисемитизмом в 1980–1990-е, есть неожиданный пассаж:
Не оправдывая тиняковские гнусности, «тиняковщину», замечу, что не будь их, Александр Иванович стал бы совсем иным человеком — чистеньким, приличным, трезвым, пахнущим одеколоном... и совершенно мне неинтересным. А истинный Тиняков мне с каждым днем роднее; пусть у него нет, как у великих, своего пространства в русской поэзии, но угол-то свой есть.
Угол действительно есть, и ощущение родства с ним заметно у многих, кто о нем писал. Даже если писал с отвращением и брезгливостью.
Демарш Тинякова был воспринят ленинградским литературным сообществом как оскорбление звания литератора. Из-за этого поступка он стал олицетворением падшего поэта, примером опустившегося на самое дно пусть не талантливого, но все-таки творческого человека, «человека книги», как сказал о нем Бенедикт Сарнов.
Интересно, что этот тиняковский жест вскоре повторил в Москве другой поэт, правда намного более известный, — тоже вышел с протянутой рукой...
Привожу отрывок из воспоминаний Ивана Гронского, главного редактора «Известий», сотрудника «Нового мира»:
В 1932 г. мне сообщают, что Н. А. Клюев стоит на паперти церкви, куда часто ездят иностранцы, и просит милостыню: «Подайте, Христа ради, русскому поэту Николаю Клюеву», — и иностранцы, конечно, кладут ему в руку деньги.
Я вызвал Н. А. Клюева к себе в «Известия».
<...> Входит среднего роста человек. Одет бедно. Пиджачок потертый, рубашка, подпоясанная ремешком, штаны потертые, сапоги русские. Бородка. В руках картуз. Глаза — узкие, умные, хитрые, пронизывающие. Стоит, сложив руки, около дверей. Дальше не двигается.
<...> С ним было приятно разговаривать, потому что это был энциклопедически образованный человек, прекрасно понимающий и знающий искусство.
Я говорю:
— Николай Алексеевич, почему Вы пошли на паперть?
— Есть нечего.
— У Вас в вашей келье иконы Рублёва есть?
— Есть.
— А оригинальная Библия XVII века есть?
— Есть.
— Так вот, если Вы продадите хоть одну вещь в музей, то два-три года можете прожить не нуждаясь. Значит, на паперть заставила идти Вас не нужда, а кое-что другое, этим другим является ненависть к большевикам. Вы с нами хотите бороться, мы бороться умеем и в борьбе беспощадны.
Похоже на историю с нищенством Тинякова? Похоже. Но про «падение» Тинякова регулярно вспоминают уже без малого столетие, а про Клюева с протянутой рукой — не очень-то (я лично узнал этот факт из книги «Клюев» Сергея Куняева).
Демонстративное нищенство было формой если не борьбы, то протеста, которую выбрали два поэта, вышедшие — в буквальном смысле вышедшие — из цивилизации русского крестьянства, где крайняя форма горя выражалась в том, чтоб пойти по миру.
Есть и третий пример. Об этом случае я вычитал в биографии Сергея Есенина «Обещая встречу впереди», написанной Захаром Прилепиным. У него повествование, по-моему, несколько беллетризировано, поэтому обращусь к книге Сергея Кошечкина «Весенней гулкой ранью...»:
В один прекрасный день друзья пошли в «Бакинский рабочий»: Есенину причитался за стихи какой-то гонорар. Пришли к Чагину: так, мол, и так, распорядись... А тот упирается: нет, дескать, денег в кассе. «Ах, нет? Ну, ладно!» Друзья выходят на улицу, встают под окнами редакции. Есенин поет частушки, а Эрьзя, с есенинской шляпой в руках, обходит собравшихся зевак, изображая сбор подаяния. Чагину ничего не оставалось делать, как позвать Есенина и выдать ему гонорар...
(Интересно, а если бы у редактора «Бакинского рабочего» Петра Чагина действительно не оказалось денег?..)
Кошечкин пишет, что об этом ему рассказывал Борис Полевой, автор книги о скульпторе Степане Эрьзе (тоже, кстати, из крестьян), и ученица Эрьзи Елена Мроз.
Попрошайничая, Тиняков заодно продавал свои книги, носил их по пивным. Читал новые стихи. Сегодня известны четыре из них, написанные после 1924 года, остальные же или пока не разысканы, или погибли (по словам самого Тинякова, он писал в годы своего нищенствования регулярно).
Строфу из одного стихотворения, сохранившегося в альбоме Евгения Сокола («Не нужны ни солнце, ни птицы...»), я уже приводил, о втором речь во второй части, два других находятся в уголовном деле поэта, являясь, как и дневник, вещественными доказательствами вины. Потому, видимо, и уцелели.
Одно датировано 1926 годом:
Чичерин растерян и Сталин печален,
Осталась от партии кучка развалин.
Стеклова убрали, Зиновьев похерен,
И Троцкий, мерзавец, молчит, лицемерен.
И Крупская смотрит, нахохлившись, чортом,
И заняты все комсомолки абортом.
И Ленин недвижно лежит в мавзолее,
И чувствует Рыков веревку на шее.
Второе — под названием «Размышления у Инженерного Замка» — 21 июля 1927-го:
Печальны осенние стоны,
Нахмурился, ёжится замок.
И каркают хрипло вороны,
Быть может, потомки тех самых,
Которые мартовской ночью
Кричали в тревоге не зря,
Когда растерзали на клочья
Преступники тело Царя.
И мудрый, и грустный, и грозный
Закрылся безвременно взор —
И пал на Россию несносный,
Мучительно жгучий позор.
Не так же ли грязные руки
Взмятежили тихий канал,
Когда на нем, корчась от муки,
Израненный Царь умирал.
Не та же ль преступная воля
В Ипатьевском Доме вела
Зверье, — подпоив алкоголем,
Терзать малолетних тела?
Желябов, и Зубов, и Ленин —
Всё тот же упырь-осьминог...
По-своему каждый растленен,
По-своему каждый убог,
Но сущность у каждого та же: —
У князя и большевика,
У каждого тянется к краже,
К убийству да к буйству рука.
А к делу? К работе? Смотри-ка,
Взирай в изумлении мир,
Как строют Калинин и Рыков
Из русского царства сортир.
И правильно, мудро, за дело
Утонет Русь в кале своем,
Когда не смогли, не сумели
Прожить с светодавцем — Царем.
© Горький Медиа, 2025 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.