Экономика не только как наука, но и как отдельная область человеческой деятельности — явление уникальное, возникшее лишь в Европе в Новое время. Чтобы понять человека экономического, необходимо проанализировать язык его самоописания, который начал складываться лишь в XVII веке. Для этого, считает Йозеф Фогль, автор книги «Расчет и страсть», недавно вышедшей в русском переводе, понадобится не только сугубо логический, но и поэтологический инструментарий, поскольку литература в такой же мере помогала формировать экономическую реальность, в какой экономика влияла на развитие литературы. В публикуемом фрагменте этой книги говорится о том, как в современную эпоху симпатия, подобная той, что возникает между зрителями и актерами в театре, помогает поддерживать общественный договор в условиях отсутствия строгих социальных иерархий.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Йозеф Фогль. Расчет и страсть. Поэтика экономического человека. М.: Издательство Института Гайдара; СПб: Факультет свободных искусств и наук СПбГУ, 2022. Перевод с немецкого Кирилла Лощевского, под научной редакцией Александра Белобратова. Содержание

Система симпатии и беспристрастный зритель

Аффективная связность и взаимозависимость, с одной стороны, и персональная логика субституции, зритель и актер — с другой, в этом напряжении симпатия предстает как форма разрешения той основополагающей дихотомии политического тела, которую Смит обозначает столь же точно: система интересов и «естественных влечений», которая функционирует по образцу живого тела, кровообращения или часового механизма и которая, однако, не может обнаружить в этом функционировании основание своей легитимации; или, наоборот: порядок лиц, индивидуальные и интенциональные акты которых неизбежно образуют сплетение из контингентных следствий и случайностей со своими собственными закономерностями. Таким образом, симпатия протягивает связующую нить от одного человека к другому, и аргумент Смита следует приблизительно тем же путем. Прежде всего симпатия в оценке социальных фактов не делает реального различия между движущим основанием, осуществлением и следствием отдельных поступков или, лучше сказать, в чувства одобрения и отрицания она включает определенный эмпиризм суждения, который возлагает ответственность за контингентные и, возможно, невольные последствия тех или иных акций в первую очередь на их инициатора и потому не может считаться строгим критерием их правомерности. Как доброжелательный человек не может рассчитывать в наших глазах на истинное величие в силу одной лишь доброжелательности, так и злодей не является действительным преступником, если его преступление, каким бы оно ни было, не удастся. Напротив, в симпатических отношениях система из счастливых и несчастливых обстоятельств, из успехов и неудач, из непредвиденных последствий и случайностей отделяется от первоисточника «намерений и умонастроений», порождая этой «аномалией» поле социальной практики, совмещающее контингентные события с аффективными суждениями. Симпатические побуждения соотносятся не столько с намерениями и умыслом, сколько с невольными и случайными последствиями действий. Но именно эта «непоследовательность» природы, отделяющая царство реализованных целей от царства причин и оснований и «посадившая в человеческой груди ростки этой аномалии чувств», оказывается полезной и способствует «счастью и совершенству рода человеческого»: «случай, который правит миром», входит в матрицу чувствительности индивидов и создает в симпатии ту счастливую конгруэнтность, в которой мир социальных практик и функциональных взаимосвязей санкционируется не согласно максимам их легитимности и ответственности, а непосредственно и аффективно в соответствии с пользой или вредом — в соответствии со счастливыми и несчастливыми случаями, в соответствии как с «неосторожностью» и «непреднамеренным ущербом», так и с невольными заслугами.

Тем самым, с одной стороны, систематическим образом — морально и психологически — вскрывается взаимозависимость «случайных, непреднамеренных и непредвиденных последствий различных действий»; и теорию симпатии у Смита можно понять как модель, интегрирующую неупорядоченность и контингентность в структуру социального порядка и все еще обеспечивающую себе управление ими в опыте действующих лиц с помощью своего рода вчувствования в мир случайностей и неудач, — можно было бы сказать: как первую модель, способную поднять моральное учение и психологию на уровень принципов непрямого управления и «общества предусмотрительности». С другой же стороны, на противоположном фланге учения Смита о симпатии находится апатичный наблюдатель, независимый, «беспристрастный зритель», превращающий это тесное пространство контингентных событий и суждений обратно в пространство персональной ответственности, проясняющий и тем самым пытающийся вновь получить какой-либо критерий правомерности. И этот зритель также является в первую очередь зрителем самого себя и, стало быть, лицом в эмфатическом смысле. А именно, если требуется принять решение о «приличии» или «уместности» отдельных актов и возвращаться от круга эффектов к фундаменту их принципов, то это происходит лишь в процессе взаимной субституции, которая из обособленных индивидов создает лиц, а из лиц, в свою очередь, коллективы. В соответствии с этим и Смит также обращается здесь к театру представителей, действующих лиц, ролей и инстанций, к которому апеллировал еще Гоббс, ссылаясь на Квинтилиана и Цицерона. И Смит также описывает его как процесс последовательного изменения, в котором один становится другим, также вводит диспозитивную норму «зеркала» и устанавливает в представительстве критерий общего: «Мы представляем себя свидетелями собственных действий и пытаемся испытать впечатление, которое они оказали бы на нас в таком случае. Это единственное зеркало, при помощи которого мы можем судить о приличии наших собственных поступков — в какой-то мере глядя на них глазами других людей». И: «Когда я разбираю свое собственное поведение, хочу оценить его, стараюсь оправдать или осудить, очевидно, в таком случае я, так сказать, раздваиваю себя: одна половина меня, судья и ценитель, играет совершенно иную роль, нежели другая половина, поведение которой оценивается и разбирается. Первое из двух этих лиц, соединенных на время во мне одном, есть наблюдатель, чувства которого я стараюсь принять, мысленно переносясь на его место и смотря оттуда на мое поведение. Второе лицо есть существо действующее, которое и есть именно Я: его-то поступки и стараюсь я взвесить с точки зрения наблюдателя». Даже если это воображаемое лицо беспристрастного зрителя не конкретизируется у Смита как политическое тело, смитовское понятие симпатии тем не менее все еще включает в себя ту театральную программу, которая лежала в основании персонализма новоевропейской политики: здесь также речь идет о «Как если бы», маркирующем место Другого и тем самым дающем гарантию общности; и здесь также имеет место апелляция к бесстрастности второго или «третьего лица», обеспечивающего баланс индивидуальных перспектив и интересов и предполагающего фигуру persona ficta — как «воображаемого человека» и «наместника человечества» в целом.

Этот морально-философский пассаж у Смита можно понимать и как возврат к средней мере и фигуре «рассудительного» (phronimos) из аристотелевой «Этики», и, наоборот, как предвосхищение формализма кантовского императива или в первую очередь «taking the role of the other» позднейшего прагматизма. Впрочем, более важным здесь представляется следующее. Реформа, которую понятие симпатии Смита обещает для этики, этологии и теории общества и которая выводит его из ценностного пространства стоической морали и теорий морального чувства, заключается прежде всего в том, что он формулирует некий «глобальный» принцип сил социальной связности вообще, который как таковой во многих отношениях балансирует на весьма опасной грани: симпатия охватывает непроизвольные реакции и, однако же, получает свою спецификацию в акте сознания; она артикулирует в качестве отношения к себе то, что проявляется как отношение к другим; она создает действительность, которую генетически невозможно отличить от обмана; она отрывает мир процессов функционирования от мира их легитимности и, однако же, ставит их в зависимость друг от друга; она рассматривает «социальное» как эмпирический объект особого порядка и одновременно маркирует топос обоснования его правомерности; она генерирует поле, в котором взаимодействуют суждения и естественные (физиологические, психологические) силы; она выступает в качестве принципа, устанавливающего критерий как для влечений, так и для действий; и она же обосновывает максиму эмпатии, которая изображает отдельного человека одновременно и как апатичного субстрата личности, и как эмоционального индивида. Поэтому, если Смит вообще может говорить о некоей «системе симпатии», то понятие системы легитимируется именно тем, что оно подготавливает персональные репрезентации для соотношений сил, и наоборот, а это означает: статика персональной структуры вовлекается в динамику аффективных и симпатических движений. Теперь кажется, что социальное поле определяется материальным характером сложных взаимозависимостей, в которых события и аффекты индуцируют и провоцируют друг друга; но одновременно оно определяется и циркуляцией видимостей, в которой система суждений манифестируется в их совместном взаимодействии, а это последнее, в свою очередь, в «Как если бы» их инобытия. В этой перспективе оказывается излишней драматизация так называемой проблемы Адама Смита, которую усматривают в противоречии между принципиальной значимостью симпатических побуждений в его «Теории» и апологией эгоистических стремлений в «Богатстве народов». Ведь эти сочинения не только составляют две взаимодополняющие части одного и того же курса моральной философии. А именно в том случае, если симпатия возникает между двумя полюсами и, с одной стороны, может использоваться для описания и анализа механики социальных коммуникаций, а с другой — отделяется от любых содержаний и посредством субстрата беспристрастного зрителя дает формальный принцип для проверки на правомерность, то в этой перспективе, скажем, эгоизм и альтруизм уже не выглядят принципиально противоположными качествами. Симпатия не связана ни с эгоистическим, ни с альтруистическим поведением, скорее она предполагает и то, и другое и сводит их к вышеуказанной логике, к той логике, которая любое чувство, любой трансфер и любое отношение представляет как интерес в первую очередь к самому себе. А это означает следующее: если циркуляция частных интересов следует регуляции некоей «незримой руки» и тем самым гарантирует социальный порядок, то симпатия играет в нем роль генерирующего принципа, соединяющего множество перспектив с инстанцией их прояснения. По крайней мере в этом отношении учение Смита о симпатии является морально-философским фундаментом той политической экономии, которая внедряет рациональность руководствующихся своими интересами субъектов в мир сложных и необозримых сетевых структур.

Эмпатия и поэтика театра

Итак, «Теорию нравственных чувств» вполне можно рассматривать как этику, пытающуюся утвердиться в контексте новой политической эмпирии и новых управленческих идей. С помощью понятия симпатии она не учреждает никакой инстанции, которая брала бы на себя какую-либо прескриптивную, репрессивную или законодательную роль. В гораздо большей степени она подразумевает функцию общей регуляции и модерации в процессах социальной коммуникации, нацеленную на тонкую настройку взаимоотношений действующих лиц, принимающую во внимание контингентные следствия и связи. Но как раз поэтому внутри «Теории» Смита содержится театральная теория совершенно особого рода. Еще сам Смит отмечал, что именно обрисованное им отношение персональной ответственности и простой случайности отсылает к традиции драмы и — как в «Эдипе» — могло бы получить «воплощение в прекрасных и интересных сценах древнего и современного театра». Но Смит здесь не столько предлагает какую-либо обновленную идею античной трагедии, сколько отсылает к поэтике буржуазного спектакля в самом широком смысле. Ведь когда в своем учении о симпатии он систематически сводит вместе зрителей, актеров и случайные события, речь идет прежде всего о редукции случайных и невольных последствий, поскольку только она способна обеспечить «гармонию и согласие» между людьми — гармонию, которая основывается на регуляции событий, ощущений, коммуникаций, зрителей и людей, непосредственно затронутых аффектами, и орган которой в конечном счете определяется концепцией вчувствования. Это можно продемонстрировать, обратившись к вопросу о том, каким образом с помощью симпатии можно обходиться с произошедшим несчастьем, которое силой вызванных ощущений грозит разорвать социальную связь. Те самым, пишет Смит, когда здесь «может существовать согласие в чувствах между наблюдателем и взволнованным человеком, первый, насколько возможно, должен вообразить себе, что находится на месте второго, и представить себе все испытываемые ощущения; он должен в некотором роде отнести к себе до малейших подробностей положение, в котором тот находится, и по возможности представить себе всю воображаемую перемену, которая и служит источником симпатии». Здесь собраны все моменты того, что должно стать предметом управления и посредничества: случайные события, высвобожденные аффекты, связь интенциональных и непроизвольных реакций, напряжение, возникающее между односторонностью и взаимностью, сценическая организация, актеры и зрители, проблема трансфера. Впрочем, и это вчувствование наблюдателя все еще остается подчиненным губительной односторонности, состоящей именно в том, что симпатийная связь хотя и требует балансировки аффектов и тем самым интеграции случайных событий, но тем не менее не способна во взаимодействии апатичного наблюдения и эмпатичного вчувствования устранить асимметрию сложившейся ситуации. Лишь удвоенная адаптация зрителя и актера создает ту умеренную среду, которая обеспечивает гармоничную интерперсональную репрезентацию событий и делает вероятными невероятные коммуникации — благодаря наблюдателю, который в той же мере испытывает волнение при виде другого, в какой взволнованный присутствием другого, наоборот, охлаждается. Поэтому у Смита говорится: «Для установления в обществе гармонии, <...> природа научает постороннего человека воображать себя на месте несчастного, а последнего — представлять себя в положении свидетеля. Они постоянно переносятся мыслью один на место другого и таким образом взаимно испытывают вытекающие из такой перемены чувства. Вот таким образом один взирает на положение другого. Между тем как один взвешивает то, что он испытывал бы, если бы находился на месте страдающего человека, последний в свою очередь воображает, что он чувствовал бы, если бы был только свидетелем собственного несчастья. Таким образом, положение это рассматривается в некотором роде двойной симпатией: свидетеля к страдающему человеку и симпатией страдающего человека — к свидетелю его несчастья. А так как ощущения, испытываемые последним, несравненно менее живы, чем ощущения первого, то свидетельством этого является то, что в присутствии свидетеля ощущения страдающего человека становятся гораздо слабее, чем они казались ему, когда они не могли быть еще беспристрастно взвешены».

Итак, неполное участие зрителя и неполная игра взволнованного человека обеспечивают ту счастливую согласованность, в которой рискованность событий и страстей сопрягается с законом репрезентации; и схема персонального связана здесь с удвоением наблюдения и самонаблюдения и вполне может быть понята как обозначение ситуации невозможности наблюдения того, «каким образом происходит так, что ожидания становятся более вероятными благодаря взаимосвязи в одной психической системе». Тем самым, с одной стороны, отношения симпатии описывают исходное положение двойной контингентности, которая не имеет априорного решения и не способна мгновенно устранить момент беспорядка и нерешительности (как, например, в договоре о власти Гоббса и в прозопопее государства). Ситуация взаимных требований, характеризующая общественно-договорные первичные сцены и находящая выражение в тавтологическом круге в соответствии с парадигмой «я сделаю то, что хочешь, если ты сделаешь то, что я хочу», — эта ситуация стабилизируется, систематически превращается в условие всех последующих коммуникаций и тем самым демонстрирует отношения, которые уже не мыслятся иерархически, а также понятие социального порядка, которое уже не мыслится в рамках какой-либо стратификации. С другой же стороны, апелляция к этому вызывающему интермиссию наблюдателю одновременно вводит некое новое правило игры, преобразующее беспрерывную контингентность и коренящийся в ней беспорядок в процесс взаимного выравнивания перспектив. Это своего рода императив, который не просто предписывает те или иные действия по модели приказа или запрета, а первоначально лишь предлагает взаимную проверку возможностей и максим поступков. Зритель, играющий участника, и взволнованный человек, играющий непричастность, работают над размыканием круга и заключенной в нем опасности и, таким образом, посредством взаимной субституции ссылаются на своего рода общественный договор. Они взывают к ожиданиям, апеллирующим к ожиданиям же: один ожидает, что другой ожидает, что первый, в свою очередь, поступит так-то и так-то. Здесь равные имеют дело с равными, они делятся друг с другом своей различностью при сохранении условия равенства. В этом отношении отношение симпатии у Смита, то есть заключенную в нем эмпатию, можно понять как управленческую программу, специфическую театральную и ролевую программу, которая в мире случайных данных и непредвиденных последствий рассматривает равноценные личности в качестве источника и адреса контингентных событий. Оно представляет собой коммуникативную модель, интегрирующую в систематический конгломерат статику персональной структуры и динамику непроизвольной взаимозависимости. И оно косвенным образом указывает на то обстоятельство, что в XVIII столетии место отсутствующей теории общества занимает именно театр.