В конце января в «Редакции Елены Шубиной» выходит новый роман Михаила Гиголашвили — «Тайный год», повествующий о загадочном времени, когда Иван Грозный внезапно покинул свой трон и столицу Руси. «Горький» публикует фрагмент произведения и предупреждает, что «Тайный год» совсем не похож на «Чертово колесо», зато продолжает языковые эксперименты «Захвата Московии».

Шепот не проходил.

Кряхтя, опираясь о посох, со стоном встал с колен и, в ночной рубахе, босой, приник к двери, без звука приоткрыв ее на узкую щель (с малолетства умел, сильно сжав дверь или оконную раму, приказать им не скрипеть — и они повиновались, давая быть подслуху и подсмотру).

Так и есть: слуги — Прошка и его шурин, Ониська, знающий красивопись, закусывают калачами и сплетки про него накручивают. Ониська, новый человек в покоях, слушал, а Прошка разорялся почем зря — да еще о чем, негодник? О царских болячках! О том, что каждую ночь царь парит ноги в окропе, где растворены горчица, мята, лимон и какая-то алоя, а эта алоя растет в особой кадке на Сытном дворе и была подарена Салтанкул-мурзой, пока тот, собака, к крымчакам не перекинулся, хотя опосля и был выкран, привезен в Москву и посажен на кол.

— А через день царь в бочке сидеть изволит — там горячая вода с солью из святых палестин... Вода густая, что твоя сметана, шипуча, обжигуча, фырчет и пузырится...

— А чего с ноги? Раны, что ль? — спросил Ониська, подливая себе квас и разламывая калач, на что Прошка важно оживился:
— Какое там! У царя хидагра, еле ковыляет, вскорости ходить не сможет, солями просолился наскрозь... Перченое да соленое охотно кушал, к этому его прежняя змея-жена Темрюковна, черкеска проклятая, привадила... Она его и на опришню навела! Страм один, говорит, у нас в Кваквазе каждый княжонок свое войско имеет, а у тебя, великого владыки необъятных земель и неисчислимых толп, даже и двух дюжин верных дружинников не наберётся!

Ониська захлопал глазами:
— Где? На ква-ква... Это чего того?

Прошка сгреб и закинул в рот крошки со стола:
— А! Это там, далеко... где брадатые люди бесчинства творят... Вот с того и пошла эта кутерьма — набрал тьму молодцов: это-де мои верные государевы люди, опричь их мне ни опоры, ни доверия нет. А все другие — земщина, погана и продажна, топчи ее, стриги как овцу, полосуй палашами, мордуй по-всякому! Так-то и пошла мясобойня! А еще царь часто лишаями идет — на спине гнойник надысь вылупился важный...

На это Ониська перекрестился:
— Господи Иисусе Христе! А чего?

Прошка вытянул ноги на лавку:
— А кто ж его знает! Дохтур Елисей, нехристь, что царя пользует, ну, немчин, звездная гляделка, без него царь никуда ногой, так тот немчин сказал мне на ухо, чтобы я царскую одежу сам особо не трогал и только одной какой-нибудь портомое на стирку и полоскалку давал. А почему — не сказывал: так делай, говорит, здоровее будешь. А главное, велел ту портомою ему потом показать. Неспроста сие!

Со двора донеслись скрипы колес и крики возниц.

Прошка кинулся к окну, поглядел:
— Зерно на мукомольню повезли... — Вернулся на лавку. — Всем хорош наш государь, только вшей не терпит, за каждую по мордасам брязгает... А как их извести, когда их — чертова пропасть? И площиц, и мокриц, и гладышей, и слепняков, и тараканов! Все они нам Господом в наказание дадены, и как нам теперя? А он — нет, ярится, рубахи меняет по пяти раз на дню... Зело брезглив стал: чуть увидит вошь или клопа — сразу мне по рогам чем
попало хлещет, будто я их напускаю! А намедни Федьку-кухаря за таракана в каше тыкнул в лягву ножом до крови и в придачу мышь дохлую сожрать заставил.

— Сожрал, чего? — застыл Ониська, отложив калач.

— Сожрешь, когда над тобой ослоп громовой завис!

Ониська сказал, что против вшей он защиты не знает, но против тараканов есть верное дело: у них в деревне старик Митрич умеет заговором эту нечисть выводить: берет березовый веник, входит в избу, шепчет что-то, обметывает пол, стены, вещи. После веник в угол ставит, тараканы на него сползаются, и через ночь веник шевелится, аки пчелиный рой, — его тут же с молитвой надо в печь кидать, он с треском вспыхнет, вонючим дымом обдаст —
и все! Верное дело.

Про тараканов надо запомнить.

Стоять босому стало холодно, вернулся в постели.

Лежал между сном и явью, вздремывая и урывками думая о том, что в этих докучных попыхах по устройству день с ночью местами поменялись.

До полудня отсыпался, от постылых дел прячась и веля всех гнать взашей, в Москву переправлять, где оставленная им Удельная дума — Нагие, Годуновы, Курлятевы, Безнины, Черемисиновы — вершила главные дела и следила за Семионом Бекбулатовичем, хотя сия покорная овца никогда не взбрыкнет — от нее, кроме пуков и рыгов, ожидать нечего. Этот татарский князь, Сеин-Булат-хан, потомок Чингисхана, в крещении Симеон, а царь называл на свой лад — Семион, был выбран им в местоблюстители и посажен на трон как за родовитость, так и за кроткий нрав, добрую душу и верное сердце, не способное на большие подлости, а в малых мы все замешаны...

Но, слава Богу, на Москве потишело, опришные заторщики и подбивалы высланы или казнены, объезжие головы следят за порядком, ночами исправно уличные рогатки замыкают, от разора жителей оберегая, а днями по городу и посадам рыскают, всякое ворье и грабье успешно ловя, — в подвалах Разбойной избы уже не повернуться, мест нет, кандальникам снаружи, как цепным псам, под дождем куковать приходится!

Ночами копался в келье, читал Святое Писание, переглядывал бумаги, коих собралось множество за то время, что от царства отошел и не только престол, но и все другое покинул, что его к миру привязывало и обузой стало, словно каменюга на шее утопца.

Кое-что рвал, кое-что прятал в рундуки и по шкапчикам, а кое-что и сжигал — не все человечьим глазам видеть надобно.

Летописи истово читал, а кое-где и правил, чтоб потомкам правда досталась, а не писцовая гиль. Одну только Царственную книгу в полторы тысячи листов так обильно обчиркал, что рука чуть не отсохла!

И письма перечитывал, ни на одно не отвечая. А над теми письмами, где с него другие государи и заимодавцы кучу долгов требовали, только посмеивался: «Какой с меня спрос? У вас кто деньги брал — московский царь? Так и идите к московскому царю Семиону — посмотрим, что он вам отдаст, а я ныне — никто, так, сбоку припека, с меня все снято, смыто как с гуся вода! Был царь — да весь вышел! Нате, выкусите, пьявкоротые и гадовидые!

Нет меня — ни для вас, булычей, ни для врагов, ни для друзей!»

Да и друзей осталось — кот наплакал. И что за друзья? Кто зависть в душе, кто корысть в сердце лелеет, кто изменные подлости готовит. Или просто так, за здорово живешь, в казне, словно в бездонной бочке, своими воровскими лапами шарит и шурует, тащит что ни попадя. Ох, любят людишки к казне льнуть — батогами не отгонишь! Вот со скрипом сердечным последних лихоимцев и ворюг пришлось на Пасху по плахам разложить — а опять доносят, что всюду покражи замечены... Дашь слабину — тут же ужрут насмерть!

Одно хорошо — с главными злодеями разделался, с опришней за все ее подлости, трусости, самовластье, сдачу Москвы, пожар, потачки крымцам, самовольные грабежи, за все ее происки и мерзости расчёлся, квит-квитной, и концы обрубил! Ныне надо как бы поумнее вернуть земщине то, что опришней отнято было. Жизней не воротишь, Бог только раз вдувает дух в прах, но добро, домы и села возвращать надобно, чтоб не зачахла земля на корню.

Нет больше опришни! И слово такое настрого запрещено!

А кто скажет — тут же язык с телом врозь! Пусть земщина из пепла восстает и строится, а он будет жить тут, в матушкиных угодьях, вдали от вельзевуловой Москвы — простой слобожанин, княжонок Иван Васильев с чадами и женой Анюшей да с убогими приживалами и юродами. И без греха дни свои закончит. Что ему в миру? Одна мотовня, болтовня трескучая, суета и маета, распри и расплюйство! Уйти скитником — и душу спасти! Ведь и так получернец, в Кирилловом монастыре у владыки рукоположения просил — и получил, вместе с именем Иона и обещанием принять в обитель, когда жизнь мирская опостылеет и до ручки доведет. Да, чернецом в скит, смирением душу спасти, еще есть время, авось Бог простит — у него ведь сотня праведников за одного грешника идет, а уж такой греховодник, как он, за многие тысячи сойдет!
Да, прошли сытые годы, ныне бремя худых времен настало: пожары, войны, холера, чума, людоедство, ложь, безверие... Все, хватит! Довольно! Раз тут, на земле, ничего ни кнутом, ни пряником исправить невмочь, то зачем за гранью земной жизни ответствовать за все это перед таким Судией, коего мздой не соблазнить и золотом не купить? Не лучше ли о душе вовремя позаботиться, чем отдавать ее бесям? Беси душу крючьями стянут в ад и там, в своем логовище поганом, сытное пиршество из нее устроят! Ежели беси веруют и трепещут перед Господом, то что же людишкам остается, хоть бы и царям? Молитва, плач и покаяние — и более ничего. Самые великие мужи от мира уходили, а он их ничем не хуже! Мудрость бежит от мира, жаждет уединения и покоя перед большой дорогой, а грехи нанизываются на душу, как мясо на вертел; сымешь их в исповеди, ходишь чист, а потом опять налезают. Грешить и каяться рожден человек, за Адамов грех отвечая и свои к тому добавляя в изобилии. Только одиночество собирает душу воедино. Речено Исааком Сириянином: возлюби молчание, ибо оно приближает тебя к плоду!

Но сколько бы ни говорил себе, что он — простой человечишка, княжонок Ивашка Московец, что у него нет никаких забот, кроме разбора старинных книг в либерее бабушки Софьюшки, пения на клиросе и хлопот по семье, в глубинах души не мог забыть, что он — богоизбранное существо, скипетродержец, хозяин всего, докуда дотягиваются глаз и слух, что на него взвалено до конца его скорбных дней печься о державе и бить врагов, со всех сторон глазьми злобесно зыркающих... Недаром матушка Елена учила его, восьмилетнего, что ему должно держать в голове две главные мысли: служить Богу и истреблять врагов Руси!..

Уловив из-за двери новые звуки, сунул ноги в мягкие чеботы и прокрался к щели, где стал алчно (как и все, что делал) вслушиваться в болтовню слуг. Опять Прошка-пустобрех! Никак свое квакало не зажмурит! Начал теперь о самом уж сокровенном:
— И в омрак падать стал! Ономнясь как стоял — так и грохнулся на мостницы! Я ему скорее ноги кверьху задрал — ничего, отошел, а то я думал — все... Ежели увидишь, что он оседает, опадает — тут же ему ноги наверьх задирай...
Ониська перестал жевать: как это — царю ноги задирать? Прибьет же!

Прошка снисходительно-ласково потрепал шурина по щеке:
— Да не, он в тот миг покорен, как курица под ножом! Сам же не свой, без памяти... Потом еще «спаси тя Бог» скажет... А ноги кверьху тянуть — штоб кровища от ног к голове прилилась и его в себя вернула! Вот хуже, когда царь сам с собой гутарить начинает — сядет в углу и бубнит, и бубнит, ажно страх берет страшенный... Тогда к нему не подходи!

— А чего того — бубнеж? Молится? — предположил Ониська.

Прошка объяснил, отламывая от калача румяные бочки:
— Нет, какое там! Пока в красном угле перед иконами шебуршит и вздыхает — то тих и леп, а как из угла вылезет — так другой делается: на лицо темнеет, бухнется на лавку — и давай сам с собой лопотать. Да так гневно! Меня за дверью дрожь хватает! И руками машет, и на пол что ни попадя кидает! Раз, слышу, кричит: если Ты есть, то почто терпишь меня, пса злосмрадного, и дела мои грешные? Почему не разразишь меня на месте, в столп соляной не обернешь, как жену Лотову? — Прошка вскочил и замахал руками, рубя воздух. — Почему не расколешь молнией надвое, не рассечешь небесной секирой, как я, неразумный зверь, рассек надвое свою державу? Почто прощаешь мне грехи мои тяжкие, скользкие, кровью наболтанные, не казнишь? Все прах и пыль и суета сует? И ложь, и суесловие, и обманный морок? Если я еще жив — то Ты мертв!

«Если тут такое разбалтывает, то и с другими язык на привязи держать не будет! Заткнуть ему глотку навсегда!» — подумал в ярости, однако стерпел. Но чем дальше — тем обиднее выявлялись вещи, в коих сам себе боялся признаться.
— И уставать стал быстро — раньше день-ночь в делах был, а теперя чуть что — присаживается отдыхать, очи смежив. И злобится часто. У него от злости даже наплечные наколы вспучиваться стали...

Тут уж не выдержал, перехватил посох и, распахнув настежь дверь, ринулся на Прошку. Стал рукоятью дубасить его по спине, прикрикивая:

— Ах ты, вошь кровоядная! Вот будет тебе секреты разбалтывать, раб ползучий! Исполнять и молчать должен, а ты языком мелешь, собака иудомордая, всякую чушь несешь, хабалда! Это кто же немощен и стар? Я? Вот узнаешь, выродок! На виске болтаться будешь, доводчик подлый! Любой пес своего хозяина любит и бережет, а не лает, как ты, зломесок, дьяволов оглядчик!..

Бил тяжелым набалдашником. Прошка катался в ногах, Ониська отпрыгнул к стене. Но посох становился все тяжелее. Удары — слабее. Вдруг обвалился на лавку, в голос сетуя на то, что новый грех на душу навернул. И так — все время! Злят и изводят, на дурное вызывают, охальники, клеветники, ироды продажные вредоносные!

Прошка с Ониськой отнесли его на постели, исчезли. Было слышно, как стучат ведром, — Прошка обмывал лицо. О Господи! Не хотел никого обижать — и вот... Сам виноват, поделом пустобреху!

— Святый ангеле, грозный посланниче, избави меня от суетного жилища сего! О Царице Владычице, сирым питательница и обидимым заступница и больным надеяние, и мне, Ивашке Васильеву, грешному, будь помощница и спасительница!

Постепенно молитва вытеснила ярость. Гнев стал уползать из сердца.

Читайте также

«Кольца Сатурна» В.Г. Зебальда
Отрывок из романа «подземного классика» немецкой литературы
10 ноября
Фрагменты
«Гениальная подруга» Элены Ферранте
Отрывок из главного итальянского бестселлера XXI века
21 октября
Фрагменты
«Изгои» Сьюзан Хинтон
Отрывок из романа о проблемах американских подростков
9 декабря
Фрагменты