Старик знает, что второй попытки не будет
Отрывок из книги Симоны де Бовуар «Старость»
Что такое старость и что значит стареть? Ответам на эти вопросы 62-летняя Симона де Бовуар посвятила целую книгу, вышедшую недавно в переводе на русский. С разрешения издательства «Ад Маргинем Пресс» публикуем небольшой отрывок из нее.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Симона де Бовуар. Старость. М.: Ад Маргинем Пресс, 2026. Перевод с французского Георгия Синицкого. Содержание

Начиная с определенного порога, который у каждого человека свой, пожилой человек осознает свою биологическую обреченность: число отведенных ему лет ограничено. Если бы в 65 лет один год казался ему столь же долгим, как в детстве, — отрезок времени, на который он мог бы разумно рассчитывать, все еще выходил бы за рамки его воображения; но у него нет этого времени. Этот срок представляется трагически коротким, поскольку время не течет одинаково на разных этапах жизни: оно ускоряется по мере старения.
Ребенку кажется, что часы тянутся бесконечно. Время, в котором он движется, навязано ему извне — это время взрослых; он не умеет ни измерять его, ни предвидеть, он теряется в становлении, у которого нет ни начала, ни конца. Я стала овладевать временем, когда наполнила его своими проектами, разделила по своим планам; мои недели выстраивались вокруг послеобеденных часов, когда я ходила на занятия; и тогда каждый день обретал свое прошлое и свое будущее. Мои первые датированные, логически связанные воспоминания относятся как раз к этому периоду. Кроме того, мгновения тянутся особенно медленно, когда мы переживаем их в напряжении или усталости. А ребенок быстро утомляется — из-за своей физической слабости, повышенной эмоциональности, хрупкости нервной системы. 60 минут чтения требуют большего напряжения в 5 лет, чем в 10, а в 10 — большего, чем в 20. Расстояния кажутся длиннее, внимание удерживается с трудом; дни не даются легко. Наконец, главное, что мир тогда так нов, а впечатления от него — такие свежие и яркие, что, если судить о длительности по насыщенности содержания, то она кажется гораздо большей, чем в те периоды жизни, когда привычка сводит все к одному. Шопенгауэр подметил: «В детстве каждый предмет, каждое событие в силу своей новизны проникает в сознание; поэтому день кажется бесконечно долгим. То же происходит и в путешествии, когда один месяц кажется нам дольше, чем четыре месяца, проведенных дома».
«Я помню четверть часа перемены в начальной школе, — писал Ионеско. — Четверть часа! Это было долго, это было полно: мы успевали придумать игру, сыграть в нее, закончить; начать другую… А „следующий год“ был всего лишь словом; и даже если я думал, что он настанет, этот следующий год, он казался мне таким далеким, что о нем не стоило и думать; он был так же длинен, как вечность, — пока он не наступал, это было все равно что если бы он вовсе не должен был наступить».
По мере выхода из детства пространство сужается, предметы уменьшаются, тело крепнет, внимание укрепляется, часы и календари становятся привычными, память — шире и точнее. И все же времена года продолжают сменяться с удивительной — или пугающей — медлительностью. В 15 лет, листая свои новенькие учебники, я воспринимала предстоящий учебный год как большое, захватывающее путешествие. Позже, с наступлением осени, меня охватывало уныние: я говорила себе, что никогда не смогу пережить те десять месяцев, которые мне предстояло провести в нашей мрачной квартире.
Но стоило только вырваться из этого уныния, как бескрайнее будущее, разворачивавшееся у моих ног, захватывало дух: 40, 60 лет жизни — это была вечность, раз уж один-единственный год казался таким необъятным.
Есть немало причин, по которым оценка времени так радикально меняется от юности к старости. Прежде всего стоит отметить, что за плечами у человека всегда вся его жизнь, и на любом ее этапе она представляется сведенной к одному и тому же формату; в перспективе 20 лет приравниваются к 60, и в результате единицы времени меняют свою плотность. Если один год составляет пятую часть прожитой жизни, он кажется в десять раз длиннее, чем тогда, когда он лишь пятидесятая ее часть. Конечно, это не результат явного подсчета, а скорее спонтанное впечатление. Кроме того, память молодых людей возвращает им прошедший год с обилием подробностей, разлитых на широком временном пространстве — и они проецируют ту же протяженность на предстоящий год. У стариков все иначе: мало что производит впечатление, в настоящем мало новизны, мы в нем не задерживаемся. Для меня 1968 год сводится к нескольким датам, нескольким схемам, нескольким событиям. И я наделяю 1969-й той же скудостью. Едва я вернулась в Париж в октябре — и вот уже июль.
Есть и другой фактор: я знаю, что через 12 месяцев в лучшем случае останусь той же, какой являюсь нынче. А в 20 лет, по слову Сартра, «быть собой — значит приходить к себе». Тогда все — ожидание: ожидание мира и себя самого. Каждый год уносит нас в водоворот новизны — головокружительной или ужасающей, — из которого мы выходим уже другими. Мы предвкушаем, что и в ближайшем будущем нас ждет подобное потрясение. Ни воспоминание, ни замыслы не в силах тогда удержать время — оно вырывает нас из самих себя. Нет никого, кто мог бы собрать воедино время, если изначальное «я» не то, во что оно должно превратиться. Между этими двумя чужаками лежат непреодолимые дали — или, по крайней мере, им так кажется.
Аффективные воспоминания, пробуждающие детство, так дороги нам оттого, что хотя бы на краткое мгновение возвращают ощущение безграничного будущего. Кричит петух в деревне, над которой я различаю шиферные крыши; я иду по лугу, покрытому инеем, — и внезапно это Мериньяк, сердце сжимается: день, который только начинается, раскидывается, огромный, до самого далекого заката; «завтра» — лишь пустой звук; мне досталась вечность.
А потом уже — нет; я возвращаюсь в свое время, где годы пролетают так стремительно. Я могу повторить за Ионеско: «Я в том возрасте, когда час равен всего лишь нескольким минутам, когда уже невозможно даже уловить, что такое четверть часа».
Чтобы попытаться вернуть плотность детского времени, считает он, лучшее средство — это путешествовать: «С тех пор я каждый день стараюсь зацепиться за что-то устойчивое, отчаянно пытаюсь вернуть себе настоящее, утвердить его, расширить. Я путешествую, чтобы отыскать нетронутый мир, над которым не имело бы власти время. И правда, два дня в дороге, знакомство с новым городом замедляют стремительный бег событий. Два дня в незнакомой стране равны 30 дням, прожитым в привычном месте, где все съедено изношенностью, стерто привычкой. Привычка шлифует время — мы скользим по нему, как по чересчур натертому паркету. Новый мир, мир, который всегда новый, мир вне времени, вечно молодой — вот что такое рай. Скорость — это не просто адова примета: она и есть сам ад, ускорение падения. Было настоящее, было время — больше нет ни настоящего, ни времени: геометрическая прогрессия падения бросила нас в ничто».
Парадокс в том, что эта адская стремительность вовсе не всегда избавляет старика от скуки — напротив. В любом возрасте мы это переживали: дни путешествия, которые, когда мы о них вспоминаем, кажутся такими длинными, промчались, как вспышка, потому что все время держали нас в напряжении; недели, что теперь вспоминаются как нечто краткое — оттого что в воспоминаниях от них ничего не осталось, — тянулись тогда нескончаемо.
Изо дня в день то, как мы ощущаем ускользание времени, зависит от его содержания, наполненности. Но если старик пытается представить его наперед — в чистом виде, — оно кажется ему головокружительно быстрым.
Радикальное различие между взглядом старика и взглядом ребенка или подростка заключается в том, что первый открыл для себя конечность жизни, тогда как вначале он ее не знал, тогда он видел перед собой такие многочисленные и неясные возможности, что они казались ему безграничными; будущее, в которое он их проецировал, раздвигалось до бесконечности, чтобы их вместить. Сегодняшние молодые рано осознают, что общество заранее сконструировало для них будущее, но многие мечтают вырваться из этой системы, а то и разрушить ее, и потому их воображению остается широкое пространство. С того момента — он наступает раньше или позже в зависимости от социальной среды, — когда человек оказывается вынужденным лишь повторять свою жизнь, ограниченный рамками профессии, его мир сужается, а замыслов становится все меньше. И все же взрослый человек располагает еще достаточным количеством лет, чтобы решиться действовать, начать что-то новое, надеяться на перемены — в мире или в собственной судьбе: его надежды населяют будущее, о границах которого он пока не задумывается. Старик же знает: его жизнь уже сложилась и второй попытки не будет. Будущее больше не переполнено обещаниями — оно съеживается до размера конечного существа, которому предстоит его прожить. Дело в том, что человеческая реальность отмечена двойной конечностью. Одна — случайна, она принадлежит фактичности: существование когда-нибудь прервется извне. Другая — структурная: она составляет саму онтологию для-себя. В преклонном возрасте обе эти конечности проявляются одновременно — и одна через другую. Если бы я, с ограниченной продолжительностью жизни, обладала физической и душевной свободой себя двадцатилетней, моя конечность — сквозь плотный рой замыслов — казалась бы далекой. Если бы мне дали 100 лет жизни и здоровья, я могла бы пуститься в новые предприятия, отправиться на завоевание неведомых областей. Я бы не чувствовала, что заперта без выхода в своем частном положении. Хотя и ошибалась бы: продление жизни не избавило бы меня от конечности. Даже бессмертие не разрушило бы ее. «Иначе говоря, человеческая реальность оставалась бы конечной, даже если бы она была бессмертна, — писал Сартр, — поскольку она становится конечной, выбирая себя человеческой… Само действие свободы — это, стало быть, усвоение и творение конечности. Если я себя делаю, я делаю себя конечным, и вследствие этого факта моя жизнь уникальна». Начало моей истории навсегда останется неизменным, мне предстоит вечно его преодолевать: ничто не позволит мне вылезти из собственной кожи. Старик живет с этой двойной уверенностью: и его годы сочтены, и из самого себя ему не вырваться.
Так будущее от зрелости к старости меняется качественно. В 65 лет мы не просто на 20 лет старше, чем в 45. Мы обменяли неограниченное будущее — которое склонны были принимать за бесконечное — на будущее ограниченное. Раньше мы не видели на горизонте никаких пределов; теперь мы их различаем. «Когда я мечтал прежде, — пишет Шатобриан, оглядываясь на свое далекое прошлое, — юность была у меня впереди; я мог идти навстречу этой неизвестной вещи, которую искал. А теперь мне не сделать ни шага, не наткнувшись на черту».
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.