Дэвид Винсент, автор «Истории одиночества», изучил всевозможные формы добровольного и вынужденного уединения, существовавшие в Европе начиная с XVIII века, чтобы понять, как осмыслялось одиночество в современной культуре. Публикуем фрагмент его книги, посвященный золотому веку альпинизма в швейцарских Альпах.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Дэвид Винсент. История одиночества. М.: Новое литературное обозрение, 2022. Перевод с английского В. Третьякова. Содержание

В 1812 году Байрон перешел из статуса бедствующего мелкого аристократа в статус национальной литературной сенсации — благодаря публикации первых двух песен «Паломничества Чайльд-Гарольда». В этой поэме описаны странствия героя, разочарованного как в себе, так и в европейской культуре, какой она сложилась на заключительном этапе Наполеоновских войн. Неустанное движение по диким территориям пришедших в упадок народов навело его на мысли о собственном падшем «я» и о том, в каком направлении движется современная цивилизация. Величественные виды, зубчатые горы, бурные потоки образуют вселенную, не запятнанную моральными и политическими неудачами эпохи. В этом пейзаже человек принципиально одинок и неизбежно оказывается не один. Во второй песни Байрон показывает контрастные формы одиночества, с которыми сталкивается современный человек. Меланхоличный путник прославляет отсутствие общества и неисчерпаемые нравственные ресурсы девственной природы:

Лежать у волн, сидеть на крутизне,
Уйти в безбрежность, в дикие просторы,
Где жизнь вольна в беспечной тишине,
Куда ничьи не проникали взоры;
По козьим тропкам забираться в горы,
Где грозен шум летящих в бездну вод,
Подслушивать стихий мятежных споры, —
Нет, одиноким быть не может тот,
Чей дух с природою один язык найдет*Здесь и далее перевод В. Левика..

Безысходное же одиночество, напротив, настигает среди людей:

Зато в толпе, в веселье света мнимом,
В тревогах, смутах, шуме суеты,
Идти сквозь жизнь усталым пилигримом
Среди богатств и жалкой нищеты,
Где нелюбим и где не любишь ты,
Где многие клянутся в дружбе ныне
И льстят тебе, хоть, право, их черты
Не омрачатся при твоей кончине —
Вот одиночество, вот жизнь в глухой пустыне!

Байрон искал славы, но сам не ожидал произвести такой фурор. За следующие шесть лет было продано двадцать тысяч экземпляров этих первых двух песен. Учитывая, что цена книги делала ее недоступной для тех, кто не принадлежал хотя бы к верхушке среднего класса, она, очевидно, имела едва ли не абсолютный успех у более богатой и образованной публики. В то время существовал — и будет впредь существовать в различных формах — целый рынок высоколитературных изображений опыта уединения в далекой дикой местности. Привлекательность такого рода чтения заключалась в возможности прочувствовать место человека в меняющемся моральном порядке, не претерпевая расходов и неудобств, связанных с долгим путешествием по труднопроходимым местам. Высвобождение человека из ловушки повседневной жизни и организованной среды давало драму, перспективу и шанс примириться с прошлыми неудачами и грядущими вызовами. Риск предприятия — в последствиях фантазии, уже не привязанной к конкретным социальным структурам, к предполагаемым ими обязанностям и ответственности.

К началу дискуссий XIX века об одиночных встречах с природой принадлежат еще два важных текста, относящихся к литературному кругу Байрона и посвященных опасности отказа от контакта с человеком или же лишения этого контакта. В 1816 году, как раз когда нащупывал свой путь в литературе Джон Клэр, была опубликована поэма Перси Биши Шелли «Аластор, или Дух одиночества». В этом повествовании воплотилось очарование Шелли силой воображения в уединении. Оставаясь в одиночестве, разум становится источником образов, разрушительные последствия которых не поддаются предсказанию или контролю. Герой стихотворения — поэт, который уходит из общества и совершает путешествие в дикую, безлюдную природу:

...чуть повзрослев, покинул
Он свой очаг и дом, взыскуя истин
Таинственных в неведомых краях.
Пустыня привлекла его шаги
Бесстрашные...*Здесь и далее перевод В. Микушевича.

В итоге — отчаянные поиски недостижимой любви; нарастающие душевное смятение и физическая слабость; неизбежная смерть. На тот случай, если читатели поэмы и сами соблазнились мифом об одиноких исканиях, Шелли приложил к ней предисловие, где ясно сформулировал идею, которую охотно поддержал бы Циммерман:

«Кто не одержим никаким великодушным обольщением, не обуян священной жаждой проблематичного знания, не обманут никаким блистательным предрассудком, ничего не любит на этой земле, не питает никаких надежд на потустороннее и при этом чуждается естественных влечений, не разделяет ни радостей, ни печалей человеческих, тому на долю выпадает и соответствующее проклятие. Подобные субъекты изнывают, ни в ком не находя естества, сродного себе. Они духовно мертвы. Они не друзья, не любовники, не отцы, не граждане вселенной, не благодетели своей страны. Среди тех, кто пытается существовать без человеческой взаимности, чистые и нежные сердцем гибнут, убитые пылом и страстностью в поисках себе подобных, когда духовная пустота вдруг дает себя знать. Остальные, себялюбивые, тупые и косные, принадлежат к необозримому большинству и вносят свое в убожество и одиночество мира. Кто не любит себе подобных, тот живет бесплодной жизнью и готовит жалкую могилу для своей старости».

В том же году, когда вышел «Аластор», Мэри Шелли начала работу над фантастическим романом, который издала в 1818 году с предисловием мужа. «Франкенштейн, или Современный Прометей» пронизан страхом перед последствиями абсолютной изоляции и невозможностью общения с природой, которое могло бы облегчить надвигающуюся катастрофу. Виктор Франкенштейн и его чудовище идут параллельными путями к безвременной смерти. После «юности, проведенной в уединении», ученый отворачивается от коллег в погоне за своей интеллектуальной страстью: «Свою мастерскую я устроил в уединенной комнате, вернее на чердаке, отделенном от всех других помещений галереей и лестницей...»*Здесь и далее перевод З. Е. Александровой. Его углубляющуюся депрессию из-за последствий эксперимента ненадолго развеивает пешеходная экскурсия по Швейцарии:

«Во время одного из таких приступов я внезапно покинул дом и направился в соседние альпийские долины, чтобы созерцанием их вечного великолепия заставить себя забыть преходящие человеческие несчастья. ... Развалины замков на кручах, поросших соснами, бурная Арва, хижины, там и сям видные меж деревьев, — все это составляло зрелище редкой красоты. Но подлинное великолепие придавали ему могучие Альпы, чьи сверкающие белые пирамиды и купола возвышались над всем, точно видение иного мира, обитель неведомых нам существ».

Однако монстр выследил его у Монблана, и в конце концов он был вынужден построить новую лабораторию — в бесплодной попытке создать для своего творения невесту. Он вновь пребывает «в полном одиночестве, когда ничто ни на миг не отвлекало меня от поставленной задачи». После того как все его близкие убиты, Франкенштейн и сам умирает — на борту корабля среди арктических льдов.

Монстр — безжалостный убийца, жалкий в своем одиночестве. Он стал жестоким разрушителем из-за того, что его создатель не смог о нем позаботиться и его отвергали все, кого он встречал. «Поверь, Франкенштейн, — говорил он, — я был добр; душа моя горела любовью к людям; но ведь я одинок, одинок безмерно! Даже у тебя, моего создателя, я вызываю одно отвращение; чего же мне ждать от других людей, которые мне ничем не обязаны? Они меня гонят и ненавидят». Он был лишен детства. «У моей колыбели, — жаловался он, — не стоял отец, не склонялась с ласковой улыбкой мать...» Будучи сразу взрослым, из-за своих размеров и внешности он не может, как бы ни старался, дарить или получать любовь. Он покидает лабораторию Франкенштейна и, подобно своему создателю, находит временное утешение в мире природы, радуясь возвращению весны:

«Птицы запели веселее, на деревьях развернулись листья. О, счастливая земля! Еще недавно голая, сырая и неприветливая, она была теперь достойна богов. Моя душа радовалась великолепию природы; прошедшее изгладилось из моей памяти, в настоящем царили мир и покой, а будущее озарялось лучами надежды и ожиданием счастья».

Но это лишь временное облегчение. Оно не может компенсировать монстру его повторяющегося исключения из общества или излечить от его последствий. Из мести за свою изоляцию и в доказательство того, что он тоже может посеять отчаяние, он встает на путь убийства. Если для своих жертв он является необъяснимым ужасом, то для самого себя он — неизбежный продукт абсолютного одиночества. «Мои злодеяния, — объясняет он, — порождены вынужденным одиночеством, мне ненавистным...» На «ледяном плоту» он отправляется «дальше на север», чтобы там «воздвигнуть себе погребальный костер и превратить в пепел свое злополучное тело».

За десятилетия, последовавшие за злоключениями Аластора и Франкенштейна с его чудовищем, ландшафт, по которому они путешествовали, приобрел более щадящий, пусть и все еще драматичный, вид. До последней трети XVIII века «цивилизованное существо, — писал Лесли Стивен, — могло, если угодно, смотреть на Альпы с безраздельным ужасом». Но постепенно возникла новая чувствительность — под влиянием страсти Руссо к неосвоенным пейзажам, куда он и его вымышленные герои могли сбежать из болезненного мира городской цивилизации. Прославлялись горы, и потоки, и бескрайние виды, и все больше акцент ставился на том, чтобы взбираться на вершины гор, а не просто наслаждаться их видом, глядя снизу вверх. В 1786 году состоялось первое публичное восхождение на Монблан, и стала появляться «изыскательская» литература, в которой отмечались выдающиеся восхождения и содержались рекомендации для тех, кто хотел совершать собственные экспедиции. Однако в гужевую эпоху альпийский регион оставался недоступным для всех, кроме горстки британских путешественников и писателей, которые могли позволить себе затяжной европейский тур. Все изменилось с постройкой железных дорог через Францию, а в 1844 году — и в саму Швейцарию. Теперь альпинистская экспедиция могла быть частью ежегодного месячного отпуска, доступного юристам, священнослужителям, ученым и редким активным предпринимателям. А поскольку большинство вершин еще не были покорены, наступил золотой век исследования Альп.

В физическом плане викторианское восхождение на вершины было почти исключительно социальным, а не одиночным делом. Впрочем, конечные станции железной дороги все еще находились на некотором удалении от высоких гор, поэтому все же была возможность для долгой уединенной прогулки через долину до места восхождения. Шотландский гляциолог Джеймс Форбс, путешествовавший по Альпам двадцать семь раз, преимущественно в одиночку, прославлял побег от напряженной жизни такими словами:

«Я всегда чувствую удовлетворение и свободу от ограничений, едва приближаюсь к этим горам и их бодрящей атмосфере, которая развеивает тревогу и приглашает к долгому усилию. Какое, право, это раздолье для тех, кому профессиональные и иные заботы и даже сами обычаи общества, в коем те часто бывают, оставляют на протяжении большей части жизни лишь по несколько часов кряду, никогда не целые дни, которые можно назвать своими, чтобы оказаться на новом месте, где сам распоряжаешься своим временем — никаких перерывов — никаких звонков, приглашений или обязательств — никаких писем, которые нужно написать или получить, кроме тех, что будут приятны, — в окружении природы в величайших ее формах, радующих глаз и при этом доставляющих еще более острое удовольствие уму благодаря интересу к проблемам, которые предоставляет она для решения!»

Однако ни один серьезный альпинист не пытался взобраться на трудную вершину в одиночку. Маршруты были слишком неиспытанными, а техники и оборудование — слишком примитивными. Кроме того, сертифицированные местные гиды были хорошо организованы и делали все возможное, чтобы заставить растущий поток английских туристов воспользоваться их услугами. В горы поднимались партиями — в нескольких смыслах этого слов. Компании друзей приезжали из Англии, встречались с местными помощниками и, сцепленные вместе, выдвигались в путь, неся между собой не только снаряжение, но и обильные запасы пищи и алкоголя, которые можно было употребить на вершине и на привалах. «По собственному опыту, — писал адвокат Томас Хинчклифф, — и по опыту нескольких моих близких друзей могу с полной уверенностью сказать, что мы всегда находили процессы трапезы, выпивания и курения чрезвычайно удовлетворительными на высочайших из вершин, которых мы достигали». Затем альпинисты спускались и возвращались в гостиницы — праздновать в окружении жен и друзей, которые весь день стояли на балконах и наблюдали в телескопы за их победоносным походом. Викторианский мужчина из верхушки среднего класса нашел себе новую игровую площадку. Женщины, за редким исключением, просто ждали их благополучного возвращения.

Уединение в горах было состоянием души. Прежде всего это касалось пустоты пейзажа. Закаленные альпинисты дистанцировались от все возрастающих толп туристов, привозимых Томасом Куком и собирающихся в долинах. Суть предприятия состояла в том, чтобы сбежать от компании и окунуться в «страшное одиночество Альп». Как бы ни были заполнены курорты, выше снеговой линии не было ни людей, ни их материальных следов. Не было пока еще ни фуникулеров, ни обозначенных маршрутов; не было или почти не было следов более ранних восхождений. Здесь можно было, как и Клэру в Хелпстоне до огораживания, встретить природу такой, какой она была в минуту сотворения.

Мотивы, стоявшие за уходом из городов в горы, содержали в себе отголоски прославления одиночества Петраркой, чье восхождение на Ванту в 1335 году считается первым восхождением на гору ради вида с вершины. Альпинисты были образованными людьми, имевшими свободный доступ к литературному рынку. Их многочисленные тексты были построены на контрасте между пунктами отправления и назначения. Каждым двигала потребность вырваться из дряблой, разлагающей культуры перенаселенной, коммерциализированной цивилизации. «С большим рвением, чем когда-либо, — писал Лесли Стивен, — обращаемся мы от всевозрастающей толпы респектабельных людей к диким скалам и ледникам, к незагрязненному воздуху Верхних Альп». В 1859 году Blackwood’ s Edinburgh Magazine дал рецензию на первую подборку альпинистских мемуаров, опубликованных созданным незадолго до того Альпийским клубом. Согласно выводу рецензента, «декорации», в которых осуществляется эта активность, обеспечивают труженику

«сверхцивилизованного мира величайшую из достижимых перемен. Из чада городов и неподвижного воздуха степей он переносится в районы свежести и жизненной силы, где самый воздух, кажется, производит некое безвредное отравление. По железным дорогам, которые, в общем, враждебны суровой физической жизни, он словно по волшебству за считаные часы и за небольшую плату уносится прочь в прекраснейшие уголки земли».

Сопутствующей перспективой был личный вызов. Хотя в альпинистских мемуарах и уделялось должное внимание значению команды для успешного восхождения, основной их темой все же был риск, взятый на себя рассказчиком. Альпийская вершина стала в середине викторианской эпохи ключевым испытанием мужественности. «Здесь, — писал тот же рецензент, — есть два важнейших элемента риска, а именно — опасность и неопределенность; первая угрожает покорителям высоких гор, а вторая связана с неизведанными путями, открытие которых и составляет искомую награду». Это был сугубо национальный атрибут. Комментаторы с удовлетворением отмечали, что большинство первых восхождений альпийского «золотого века» было совершено британскими альпинистами, несмотря на присутствие в этом регионе большого числа альпинистов из разных европейских стран. Их достижения показывали, почему Великобритания стала ведущей колониальной державой и обеспечивала наилучшую защиту от угрозы впадения в «простое выполнение обязанностей для достатка и наслаждение изнеженным отдыхом». Готовность человека подвергать себя крайним неудобствам и опасностям в стремлении к покорению природы в ее самой дикой и враждебной форме свидетельствовала о важности напряженных личных усилий для средневикторианской Британии. Эдвард Уимпер, завершая рассказ о своих восхождениях, писал о проявившемся в них особом пересечении пейзажа и характера:

«Мы гордимся физическим возрождением, которое есть результат наших усилий; мы ликуем от величия сцен, предстающих перед нашим взором, бурно радуемся великолепию восхода и захода солнца и красоте холмов, долин, озер, лесов и водопадов; но более всего мы ценим развитие мужественности и эволюцию — в противостоянии трудностям — таких благородных качеств человеческой природы, как мужество, терпение, выносливость и стойкость».

Пока альпинизм был функцией как индивидуального духа, так и сплоченной командной работы, альпийскую культуру можно было представлять как образцовое сочетание одиночной и социальной активности. Однако звучали и протесты против попыток соединить аскетизм Отцов пустыни с удобствами буржуазного отдыха середины XIX века. Так, Джон Рёскин, чьи описания эстетического великолепия гор много способствовали популяризации их исследования, весьма резко отозвался о «крайнем тщеславии современного англичанина, строящего из себя пустынника на остроконечной вершине», а также о «его случайном признании очарования, присущего уединению в горах, остроту которого он корректирует, однако, с помощью своей карманной газеты и от продолжения которого он поскорее сбегает в направлении ближайшего табльдота». Дебаты ожесточились после злополучного первого восхождения Уимпера на Маттерхорн в 1865 году. Группа из четырех англичан и трех гидов достигла вершины чуть раньше соперничающей команды из Италии, однако на спуске четверо из альпинистов разбились насмерть. До экспедиции Мэллори и Ирвина на Эверест в 1924 году это было самое известное трагическое восхождение, вызвавшее общественный резонанс в Швейцарии и волну газетных публикаций по всей Европе. Веревка оборвалась в тот момент, когда самый неопытный из английских альпинистов потерял опору и потянул за собой в могилу двух других любителей и гида. А вместе с тем и от культуры совместного мероприятия отпал элемент личного риска.

Теперь внимание было сосредоточено на оправдании освоения человеком неукрощенной природы. Газета The Times в своей передовице об этом событии оплакивала потерю трех «ученых и джентльменов» (погибший гид Мишель Кро, видимо, не попал ни в одну из этих категорий) и подвергла критике тот вид храбрости, который больше не соответствовал викторианской цивилизации:

«Всякий джентльмен, имеющий сферу обязательств и положение в обществе, должен обладать мужеством и присутствием духа, иначе он лишится уважения и станет объектом общественного презрения. ... Но это мужество не приобретается в череде отчаянных приключений. Эпоха рыцарства окончена. Мужчина уже больше не учится выдержке в ходе тяжелого путешествия по пустыне».

Речь шла о том, что такое мужской характер, а в более общем плане — о проанализированных Иоганном Циммерманом и изображенных у Перси и Мэри Шелли допустимых пределах крайнего одиночества. В то время как швейцарские гиды зарабатывали себе на жизнь, у английских альпинистов не было такого оправдания, как необходимость. Рискуя жизнью в горах, они добровольно подвергали близких опасности горькой утраты. Наиболее резкое противопоставление между самопожертвованием и социально полезным личным мужеством было проведено доблестным исследователем городских пешеходов Чарльзом Диккенсом в статье, опубликованной в его журнале «Круглый год» спустя два месяца после катастрофы:

«Нам скажут, что „скалолазание“ — мужское занятие. И это так — ввиду того, что оно не женское. Но оно не благородно, когда эгоистично. Разве по-мужски это — подвергнуть родителей, брата, жену ничем не обоснованному риску утраты? Поставить их перед возможностью обрести утешение от возвращенных наших останков? Заставить трудолюбивых гидов, в большинстве своем семейных мужчин, рискнуть жизнью ради отнюдь не достойного дела? ... Никто не скажет и не поверит, что наши соотечественники (будь то ирландцы, шотландцы или англичане) боятся столкнуться с опасностью. Однако столкновение с опасностью должно быть благородным. Сравните человека, поднимающегося на Маттерхорн и „готового покорить гору или умереть“, как писали в газетах, с тем, кто отважно борется с холерой или ухаживает за больными тифом».

Считается, что с трагедией на Маттерхорне «золотой век» альпинизма закончился, но поднятые тогда вопросы о правомерности индивидуального установления рекордов на краю дикой природы, будь то на суше или на воде, будут вновь звучать в различных контекстах, включая и альпинизм, на протяжении следующих полутора веков.