Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Олег Хархордин. Общество, или Дружество других. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2024. Содержание
Как показывает анализ социолингвистов, основное количество употреблений слова «общество» в XIX веке относилось к хорошему или высшему обществу, которое к тому же начиная с середины того века стали систематически противопоставлять «общественности». В начале XXI века примеры такого словоупотребления «общества» уже редки и маргинальны. Мы также не говорим уже о городском, или сельском, или дворянском обществе, не употребляем термин «общества» во множественном числе для описания таких — городских, сельских, губернских — обществ и редко говорим «ваше общество», обращаясь к другому.
Что осталось? Как и в начале ХХ века, мы говорим о российском (правда в начале прошлого века говорили, конечно, о «русском») или французском обществе, о современном обществе и о нашем обществе. Все примеры такого словоупотребления теперь подразумевают, в отличие от бывших еще переходными примеров конца XIX — начала ХХ века, что общество — это супербольшая совокупность, то есть все люди, живущие на определенной территории или в определенный момент времени.
Есть еще и словоупотребление, частота которого радикально выросла по сравнению с тем, что было примерно сто лет назад. Мы представляем общество как демократическое, постиндустриальное или информационное. Некоторые правда считают, что такие времена в России еще не наступили, и тогда мы употребляем эти термины для обозначения не того состояния, в котором находится страна, а для указания на ту цель, к которой мы движемся. Так, мы говорим, что «строим» гражданское общество, причем этот глагол особенно показателен в применении к такому старому термину: наверное, мы строим его вместо коммунизма, который строили до 1991 года.
Важно следующее. Общество XVIII-XIX веков часто представлялось как сфера действия, ведь в «хорошем обществе» можно было бывать и блистать; в него, в конце концов, надо было сначала войти. «Войти в советское (или российское) общество» уже нельзя, хотя «вступить в российское гражданство», наверное, можно, как можно было стать обладателем советского гражданства. Правда, менее неуклюжей будет фраза «принять или получить гражданство». Дело в том, что «российское общество» сейчас — это прежде всего агент действия, а не сфера происходящего; по крайней мере, в нашем обыденном словоупотреблении оно выглядит именно так.
Это ведет нас к следующему заключению. Сказать, что наше общество состоит из нас, сложно. Агент действия не то же самое, что пространство человеческого действия, состоящее из составляющих его индивидов. Например, в XIX веке «гражданское общество» еще не было лозунгом или агентом действия; оно хранило связь с термином «гражданский», так что Даль мог написать в своем словаре, что этот термин означает «противоположный военному: штатский, относящийся до службы по управлению», а другие могли подумать, хотя и нечасто, что гражданское общество состоит из граждан. «Наше общество» сейчас в подавляющем большинстве случаев значит «российское», так как, например, про собравшуюся группу друзей с трудом скажешь «наше общество», а про общества типа ДОСААФ — и от их имени — говорят достаточно редко.
Российское же общество делает с нами такое, что назвать его нашим иногда язык не поворачивается. Дело в том, что не россияне объединились в это общество, а, как мы говорим, оно объединяет людей и действует иногда, абсолютно не учитывая интересы некоторых объединенных. Эта жесткость, если не жестокость современного общества связана, видимо, с тем, как сформировалось представление о том, что все жители одной страны могут быть названы обществом. Произошло это не в результате постепенного распространения политической теории общественного договора, на которую опирался Радищев или отец будущих декабристов Михаил Никитич Муравьев (1757–1807). Эта теория была отброшена в ХХ веке, когда после революции 1917 года стандарты поведения образованного общества, критиковавшего царскую власть, были трансформированы в стандарты поведения нового советского гражданина.
Образованное общество расширилось в результате введения всеобщего начального, а потом и среднего образования до масштабов всей страны, причем образование это было жестко коммунистическим. Все несогласные с проектом нового коммунистического общества были или изгнаны из страны, или расстреляны, или, по крайней мере, замолчали. В результате разговоры о хорошем или образованном обществе стали звучать как архаизм, а разговоры о том, что граждане объединяются в гражданское общество или государство, причем на основании свободного контракта всех со всеми, — как наивная фикция аристократической или буржуазной теории, отброшенная жизнью.
Жесткость или сухость современного общества связана еще и с тем, что вокруг человека есть очень много феноменов, обозначаемых как «общественные», — общественный транспорт, общественное питание, общественная безопасность, общественные науки и т. п., в которых нет отголоска никакой общественной деятельности. Человек в них почти не участвует, они даны как внешняя реальность, структурирующая жизнь отдельного человека. Да они и не вызывают никакого интереса, если ты не занимаешься ими профессионально. Общественного слишком много, и причины здесь две:
Во-первых, до 1985 года общественная собственность была повсюду — что могло быть в СССР более банальным фактом жизни? Ведь, помимо личного подсобного хозяйства и кооперативов, другой собственности, кроме общественной, не допускалось. В общественной собственности были детсад, школа, вуз, в котором ты учился или училась, контора, завод или институт, в котором ты работал/-а, квартира, в которой ты жил/-а (если она не была приобретена через жилищно-строительный кооператив), и т. п. После 1991 года что-то приватизировали, но сколько всего номинально общественного еще осталось?
Во-вторых, «общественной жизнью», как тогда ее называли в СССР, — то есть деятельностью, часто пустой и бесцельной с точки зрения жизни личности, которой нагружали работника сверх его или ее официальных рабочих обязанностей якобы для совершенствования общества и приближения коммунизма, — заставляли заниматься всех.
Удивительно ли, что фразы с термином «общественный» и сегодня, в 2020-е годы, как бы проскакивают мимо сознания и не воспринимаются как говорящие о чем-то особенном и интересном, например о чем-то специфически «общественном» по своей природе по сравнению с чем-то «частным», то есть звучат как общие места о жизни в обществе (где к тому же почти все было общим или общественным до 1985 года)? Удивительно ли то, что обороты типа «общественная работа» или «общественная организация» до сих пор вызывают либо зевоту от скуки, либо страх, что с их помощью и под видом подчинения частного интереса общему вас заставят делать то, что вас не интересует? Угроза принуждения и сообщает феномену общества жесткость.
Конечно, есть и другое объяснение сухости современного российского общества. Дело в том, что многие устойчивые термины, вошедшие в русский язык и имеющие своей частью прилагательное «общественный», просто переводили французские и английские фразы, использовавшие publique и public. Так, если посмотреть на словарную статью «public» в Оксфордском словаре, подраздел «special collocations, phrases and combinations», то мы найдем много примеров устойчивых выражений, где публичность происходящего при стандартном переводе была бы передана русским термином «общество» или «общественный».
Однако сухость этих терминов можно объяснить не только утратой связи русского слова с первоначальными контекстами действия или потерей контекста в процессе перевода, когда феномены public или publique передавались как «общественные», а не «публичные». Они отсылают к скуке и зевоте еще и потому, что мы, как кажется, все умеем интересно общаться, но мало кто хочет заниматься скучной, нудной и часто навязанной общественной деятельностью. Иными словами, обычный диагноз российской жизни — это то, что все способны на интересное неформальное общение, тусовку, дружбу и любовь, а вот на создание интересной общественной организации не способны. Действительно, в семье или среди друзей общаешься с чем-то интенсивно близким и интересным. Здесь совсем другое единство и единение, чем в «обществе» или в разных сферах жизни, имеющих слово «общественный» в своем названии. «Общаться» мы умеем и хотим, и все мы этим занимаемся; «общество» же в этом плане ощутимо проигрывает: оно или скучно, или пусто, или — что еще хуже — принуждает. Казалось бы, общества и всех общественных феноменов тогда должно было бы становиться меньше, ведь мы бежали все последние тридцать лет от советского репрессивного коллективизма и пытались расстаться с тем, что было скучно и навязано брежневским застоем, про который помнит последнее еще живущее советское поколение.
Подсчеты частоты словоупотребления в равных по размерам наборах отрывков текста Национального корпуса русского языка (НКРЯ) показывают однако, что слово «общественный» употребляется сейчас (то есть в 2004–2009 годах, для которых делались подсчеты) с третьей по величине частотой. Более часто его употребляли только в 1899–1917 годах (первое место по частоте словоупотребления) и в 1918–1927 годах (второе место). Получается, что позднее советское общество было достаточно лениво в навязывании употребления этого термина, а нынешнее снова пытается это сделать, хотя, конечно, и не так интенсивно, как в предреволюционный или послереволюционный периоды, во многом посвященные проектам или реальности строительства «нового общества».
Возможно, это связано с тем, что, как показывает частотность словоупотребления по НКРЯ, «общественность» вообще переживает свои золотые дни. Нам обычно кажется, что это слово — характерная черта эпохи Хрущева или реплик Нонны Мордюковой из «Бриллиантовой руки», но оказывается, что оно сейчас употребляется почти втрое чаще, чем в 1960–1970-е годы, и даже чаще, чем в предреволюционный период 1899–1917 годов. То есть чаще, чем когда-либо. Самое время задаться вопросом: что происходит?
Социолингвистические исследования показывают, что из 343 упоминаний «общественности» в НКРЯ за 2004–2009 годы 17% относятся к двум клише. Это:
1) «мировая общественность» — словосочетание, которым со времен Сталина обозначали группу людей, производящих общественное мнение в глобальном масштабе;
2) «широкая общественность», то есть большая группа людей, не связанная только с одной профессией, не относящаяся только к одному какому-то конкретному слою населения или к одной общероссийской организации;
3) словосочетание «связи с общественностью» дает еще 6,5% употреблений; именно так на русский язык перевели английский термин public relations.
Три эти выражения вместе составляют одну четверть случаев употребления слова «общественность». В других цитатах из НКРЯ часто упоминается или зарубежная общественность, например общественность США, Турции, Грузии или Армении, или что-то из прошлого России, например «столичная общественность». Иными словами, такие примеры употребления отсылают к опыту из другого времени или других стран — с намеком на то, что реальная жизнь активного общества возможна сейчас за границей или была возможна в России в прошлом. Когда националистические и проправительственные СМИ говорят о «либеральной общественности», они иронически или критически отзываются о группе людей, которая якобы не хочет признавать успехов России в деле государственного строительства. При этом либеральная публика, критикующая правительство, не использует это слово для самоописания. По крайней мере, я не нашел ни одного такого примера в Национальном корпусе русского языка в рамках, очерченных исследованием Капитолины Федоровой.
Еще несколько примеров, касающихся России сегодня, могут звучать немного странно даже для нашего уха: это такие случаи, как медицинская, академическая, шахматная, авиационная общественность и другие. Конечно, в этих случаях данное слово скорее обозначает принадлежность к профессии, а не активную публичную деятельность. То есть тут имеются в виду все профессионалы, занятые в определенной сфере, например в медицине, обсуждающие последние новости медицины, или все шахматисты, обсуждающие последний шахматный турнир, или все члены клубов авиалюбителей, гордящиеся достижениями какого-то конкретного пилота на последнем авиашоу. Главная функция таких групп — создавать общее мнение о том, чтó и как происходит (и что и как должно происходить) в их поле деятельности, а также создавать или ставить под вопрос репутации.
Однако такие примеры употребления этого слова развеивают надежды на то, что оно все-таки будет когда-либо обозначать объединение людей, способных на значимое действие в качестве активной публики, не пассивно сидящей на спектакле жизни, а берущей саму сцену жизни в свои руки. Одна недавняя цитата из НКРЯ говорит сама за себя: утверждается, что 40% «журналистского сообщества» одобряет введение цензуры. Похоже, что особенности современного словоупотребления говорят о бессилии критически настроенной и активной публики в сегодняшней России. Увеличение частоты упоминания «общественности» отражает попытки проправительственно настроенных кругов стигматизировать или приручить потенциальный публичный протест. Иногда СМИ пытаются воззвать к более широкой, а значит, инертной российской или мировой общественности. Отдельные профессиональные сообщества, например шахматная, или медицинская общественность, или журналистская общественность, почему-то выступающая за цензуру, не проясняют, почему существительноe «общественность» выглядит даже более непривлекательно, чем прилагательное «общественный». Не правда ли, изобилие и того и другого не сулит ничего хорошего для судеб свободы в России?