В самом конце января в «Редакции Елены Шубиной» выходит новый роман Алексея Иванова «Тобол. Мало избранных» — продолжение романа о Сибири во времена царствования Петра I. Мы предлагаем вашему вниманию фрагмент из книги.

Старый кедр сопротивлялся времени. Искривлённый, изломанный, он словно бы запутался в каких-то невидимых тенётах, по-разному вывихнув в борьбе свои многосуставные лапы. Тайга, ропоча, обступила его, как люди, изумлённые и устрашённые, обступают изловленного и связанного зверя. Хвоя у кедра поредела, коренастый ствол был уродливо раздут, на ветвях чернели наросты. Кедр был окутан странным угрюмым сумраком.

— Ульпа не дерево, — сказал Пантила. — Это кладбище семи шаманов.

Пантила уже не разыскивал следов Нахрача. Он вёл отряд Филофея сам, потому что понимал, как через это лихолесье добраться до селения Балчары, где Нахрач надеялся обрести защиту у тамошнего князьца Сатыги.

— Мы такое уже на Оби видали, помнишь, Лексей? Лет пять назад, — Митька Ерастов посмотрел на Лёшку Пятипалова. — По реке лесина плыла. К ней ещё лодки с покойниками были привязаны.

— Здесь не было лодок, — сказал Пантила. — Шаманов в дерево хоронили.

— Как это? — не поверил Емельян.

Пантила объяснил. Шаманов после смерти сжигали. Кости собирали и толкли, потом муку и пепел ссыпали в кожаный мешочек. На стволе кедра надрезали кору в виде дверки и «открывали» её. В оголённой древесине долбили углубление. Туда помещали мешочек, «закрывали» дверку из коры и обматывали ствол верёвками. Кора потихоньку прирастала обратно. Так мёртвый шаман поселялся в кедре и жил в нём, кипел в волокнах.

— А ты говорил, Панфилка, что у вогулов не бывает кудесников, — дьяк Герасим держался от могильного кедра подальше.

— Шаманов почти нет. У них князья шаманят, как Нахрач. Жертвы приносят, идолов ставят. Но шаман не колдун. Он сам ничего не может.

Шаман и вправду ничего не мог сотворить сам — ни зверя подогнать, ни будущее угадать. Зато шаман умел камлать — посылать свою душу к богам и просить их о чём-либо. Или подчинять их своей воле. Без богов шаман был никем. Но и боги без шамана не знали, что им сделать для людей.

— А Нахрач — сильный шаман? — спросил владыка.

— Самый сильный от Тавды до Сосьвы.

Нахрач, по слухам, был куда могущественнее, чем тот же Хемьюга из родного Пантиле Певлора. По умениям шаманы стояли на трёх ступенях: чирта-ку, маньте-ку и арэхта-ку, а Нахрач шагнул ещё выше. Чего только о нём не рассказывали. Он не носил красного и плясал на перевёрнутом котле, вымазав лицо сажей. Он дерзал шаманить подпоясанным. Души у него были дикие, хвостатые. На небесах среди богов он превращал свою палку в коня, верёвку — в волосяной мост, а трёхцветную нитку — в радугу. Он умел проникать сквозь стены жилищ и ходил по воздуху, наступая на верхушки чумов. Шаманским ударом — болезнями или несчастьями — он поражал тех, кто не приносил подарков для идолов, которых он воздвиг. Правда ли это, Пантила не знал. Однако Нахрач, без сомнения, умел выйти за предел — за красный круг, очерченный Торумом для каждой сущности в мире.

— Откуда он такой взялся? — с неприязнью спросил Емельян.

Никто не хотел быть шаманом. Шаманство — это беда, нищета, вечные страдания тела, из которого вылетает душа. Но от шаманства не откажешься. Бывает, что некий род судьба отмечает чем-то необычным. Айваседы на Тромъёгане нашли серебряные блюда. Квастанки на Демьян-реке выжили в мор одни из всего своего селения. Пыески видели смерч, который унёс семь оленей. Старый-престарый Артанзей на Пелыме умел падать в корчах, исторгая пену. Необычное явление пускает шаманский корень в роду. И кто-нибудь в роду потом непременно слышит шаманский зов — указание стать шаманом. Если ослушаться шаманского зова, то зачахнешь и сгинешь.

У Евплоев с Конды одного предка убило молнией — это был шаманский корень. Сам Нахрач Евплоев вырос горбатым, и горб служил верным знаком на участь шамана. Молодой Нахрач ждал шаманский зов с радостью, а не скорбью и принял судьбу с охотой. Он учился у шаманов на горах Нум-То. Он сразу решил стать чёрным шаманом, чтобы его уважали и боялись.

— Белая вера — когда шаман ходит только к добрым богам, а чёрная вера — когда ходит ко всем, — пояснил Пантила.

— По своей воле даже в своём нечестии грешат? — спросил отец Варнава.

— Греха нет, — ответил Пантила. — В любой вере нельзя просить о злом. Но ведь язык слабый, неумелый. С богами говорить трудно. Скажешь плохо, неправильно, и будет плохо, неправильно. В белой вере бог шамана укорит и ничего не сделает, а в чёрной вере — исполнит, чтобы радоваться злу.

— Потому язычникам по крещению всё былое и прощается, — усмехнулся владыка. — За косноязычие не карают.

Они пробирались дальше, оставив могильный кедр позади. Тайга не менялась: непролазные ельники, сосновые боры с орляком, листвени, пихты, бурелом, мох, олешники, берёзы — чужие здесь, как случайная крашеная нитка в рядне, бочаги с тёмной водой и гнус, от которого укутывали головы рубахами, но это мало помогало. Изредка в чаще мелькала белка. Где-то стучал дятел. Бесконечно приходилось карабкаться через завалы валежника или подныривать под упавшие стволы, обдирая одежду и руки на мёртвых острых сучьях. За шиворот валилась хвоя и разный древесный мусор, липла паутина. Пот разъедал глаза. Ноги проваливались в какие-то мшистые ямы и расселины. Иной раз под сапогом схлопывалось на вид крепкое, но внутри совсем трухлявое бревно. Звериные тропы выручали редко — свои пути звери прокладывали там, где человек не мог протиснуться. Невозможно было обрести размеренность хода: тайга требовала поворачиваться, сгибаться почти пополам, уклоняться, то заползать вверх, то спрыгивать, надламывать ветки, раздвигать хвойные лапы, прикрываться руками. Чтобы перемещаться по тайге, надо было из человека превратиться в восьминогого паука.

— По реке куда веселее плыть, — тяжело дыша, признался владыка. — Недобрые тут дебри.

Конечно, он был прав: тайга не создана для человека, а человек не создан для тайги. Вроде переполненная жизнью, на самом деле тайга тощая, голодная, неплодородная. Тут мало пищи. Тут не протянешь руку и не сорвешь плод; за всякой добычей надо охотиться, изощряя тело и разум, а то и вступать в бой с хищником, и неизвестно, в чью пользу получится исход. Пантила понимал, что ужиться с тайгой можно только так, как делали люди тайги. Здесь не построить городов с храмами, как у русских. Для этого надо уничтожить тайгу. Тайга — не для огромных народов, а для крошечных семей, разрозненно рассыпанных по непреодолимому и враждебному пространству. Может, русский лес и добрый, как верная собака, прирученный, покорный, но тайга инородцев — это дикий зверь, отвечающий человеку страхом и бегством или злобой и нападением. Тайга не друг и не помощник. И мир с ней возможен лишь тогда, когда она тебя боится и уважает.

— А ты не заплутал, остяк? — с трудом переводя дух, спросил Емельян.

— Мог, — честно ответил Пантила. — Лес плохо смотрит, путает.

Владыка вспоминал родные места: соловьиные сады Подола, вишенники Оболони, тёплые озёра Дарницы… Разве щедрое и любовное Поднепровье сравнится с этим адом? Но ему, человеку благодатной земли, книжнику, а не воину, старику, а не мужу в расцвете лет, надо преодолеть все непосильные тяготы. Не по вогулам и остякам, а по нему, по владыке Филофею, Господь поверяет: прийти ли сюда или пока здесь нет места для истинного бога.

— Дерево пай, — вдруг пояснил Пантила, указывая на невысокую пихту. — Не надо стоять к нему близко.

— С чего ты взял? — удивился Емельян. — Пихта как пихта.

— Разве не видишь? Она синяя.

Пихта и вправду была синяя, но никто почему-то не замечал этого, пока Пантила не произнёс вслух. В синей пихте прятался огонь Нуми-Торума.

Есть человеческий огонь, красный, как кровь, — огонь най. Он горит в домашних очагах, он спрыгивает с кремня на растопку, он составляет солнце. Этот огонь дарит жизнь и согревает. А есть огонь мертвецов — синий огонь пай. Пай — это холодная луна, это небесные костры предков, которые светят, но не греют, это блеск снегов и сияние льда. Иногда пай попадает на землю и забирается в какое-нибудь дерево. Такое дерево нельзя использовать ни для чего. В доме из пай-дерева люди уснут и не проснутся, лодка из пай-дерева утопит рыбака, идол из пай-дерева потребует таких приношений, что человек обеднеет и будет голодать. Если сучья пай-дерева бросить в костёр, они выползут и подожгут лес. Пай-дерево любят змеи — длинные медведи. Пай-дерево мстит, если его потревожат.

— Чего вашим богам на небе не сидится? — проворчал Емельян.

— Вогулы говорят, что весь мир с семью небесами высотой в собачий хвост. Боги близко, руками до земли достают.

— Обогнём дерево, — сказал Филофей. — Оставим бесово бесам.

Пока они стояли, разглядывая пихту пай, на плечо Митьки Ерастова тихо легла тоненькая сухая веточка от соседней ёлки. Веточка медленно поползла по плечу Митьки, точно комар-карамора — долгоножка, и принялась невесомо ощупывать рубаху, которой Митька обмотал голову. Митька наконец почуял это движение, оглянулся и едва не подпрыгнул от ужаса и омерзения. Подавшись в сторону, он яростно обломил веточку.

— Не надо! — предостерёг Пантила, но было уже поздно.

— Не найдём дороги — я тебя зарублю, Панфилка! — в бессильном ожесточении крикнул Митька.

Пантила двумя пальцами поднял веточку. Она ещё подрагивала.

— У вогулов всё начинается с древесной развилки, — сказал он. — Сломишь сучок — и выхода не будет. А ты сломал.

— Пойдёмте, — прекратил ссору Филофей.

Он видел, что тайга угнетает дух его людей. Они все словно бы забрели в дурной и тягостный сон какого-то чудовища. Давно уже их не оставляло ощущение, что за ними наблюдают, их преследуют. Взгляд ненароком ловил какое-то перемещение, быстрое шевеление: то ли порыв ветра качнул ветку, то ли проскользнул лёгкий зверь, то ли облако нашло на солнце, и в чаще поменялись тени. Кто там крадётся, таясь в зарослях? Зачем?

— Вон они, отче! — едва слышно прошептал дьяк Герасим.

— Кто?

— Не знаю кто, прости господи… Я уж третий раз его узрел!

Владыка и служилые посмотрели туда, куда уставился дьяк. Там всё смешивалось: мягкие ворохи хвои, высвеченные все по-разному, мелкий и рассыпчатый трепет листвы, тёмные прочерки стволов, изломы валежника, наплывы мха… И тут владыка сам различил какую-то полупрозрачную тварь, словно сплетённую из хвороста. Она перетекла от дерева к дереву и застыла, будто тоже разглядывала людей. У неё не было ни головы, ни лап, ни тулова с хвостом, но от неё повеяло смертной тоской. Неподвижная, она была просто голым и сухим кустом рябины или можжевельника.

— С молитвой идём, — негромко приказал владыка.

Тварь отстала. Может, её испугала молитва, а может, ей понравилось там, где её остановили, и она запустила в землю свои корни.

После плотного краснопёрого сосняка тайга поредела. Пантила вёл через какую-то кривую лощину, и даже не лощину, а непонятно что: то ли опалиха — полоса леса, погубленного верховым пожаром, то ли выскирь — след от вихря-ветровала, заросший беспорядочной смешанной смурыгой, то ли выморина — вечно сырое место, на котором ничто прочное не укрепляется. Остро пахло гнилью. Сплошные моховые бугры лепились друг на друга, изогнутые деревья торчали в разные стороны. Что-то здесь тревожило душу — какой-то едва слышный неумолчный звук: то ли шёпот, то ли шорох.

— Ступайте в мои следы, — предупредил Пантила.

Он выломал себе палку и пошёл первым, прощупывая путь. Мох рвался и расползался под ногами, и под ним оголялись склизкие древесные стволы, а не рыхлая почва и не суглинок. Палка порой проваливалась в чёрные дыры, прежде затянутые мхом; из дыр подымалось зловоние, и странное тихое бормотанье становилось словно бы громче.

— Я понял! — оборачиваясь на своих, воскликнул Пантила. — Это буря завалила ручей! Мы по деревьям идём!

Такое бывало: ураган обрушивался на тайгу и стелил деревья поверх ручья, как бревенчатую мостовую. Потом сверху наносило земли, и на ней вырастал новый лес-хламник, под которым продолжал бежать погребённый поток. Мох предательски заглаживал местность и затягивал провалы, как трясину на болоте. Это была ловушка для больших зверей — медведей, лосей и оленей. А звук, который раздавался ниоткуда, был журчанием воды.

— Вот западня! — обозлённо изумился Емельян.

А Митька Ерастов опасливо переступил и, охнув, вдруг рухнул куда-то вниз. Широкий пласт с шумом провалился, и разверзлась ямина, в которой торчали то ли корневища, то ли прелые сучья. Оттуда пахнуло смрадом, а из глубины явственно донёсся плеск воды, пробивающейся через завалы.

Под ногами всё зыбко содрогнулось.

— Ложитесь! — крикнул Пантила.

Емельян и Лёшка Пятипалов на брюхах подъехали к пропасти.

— Митька! — заорал Емельян.

Свет едва проникал внутрь, в какую-то косую теснину среди бурых брёвен, обломанных сучьев и комьев земли, прошитых мертвенно-бледными верёвками. В теснине что-то сыпалось, оползало и жидко поблёскивало. Митька распластался на каких-то ненадёжных опорах, цеплялся за что-то и дёргался, лицо его от ужаса стало берестяным.

— Братцы! — в ужасе плаксиво позвал он. — Братцы!

— Держись, палку спустим! Кушак!.. Держись!..

— Братцы!..
Емельян и Лёшка ничего не успели спустить в яму. Митька провалился ещё глубже, переворачиваясь вверх ногами, и его утягивало куда-то в недра, под завал. Он колотился, с треском что-то ломал и глухо вопил. Служилые, свисавшие над ямой, в последний миг увидели, как в темноте что-то ползёт, обвивает Митьку, тащит его — и Митька скрылся неведомо где. Какая-то сила уволокла его, как хорь уволакивает в свой лаз ещё живую курицу.

Отец Варнава, который тоже видел всё это, истово крестился.

Пантила молча подхватил владыку под руку и повёл прочь.

На твёрдой земле они все отдышались и стёрли с рук гнилую слизь. За ёлками на солнце всё так же светлела лощина смертоносного ручья — то ли опалиха, то ли выскирь, то ли выморина. Ловчая яма нечисти. Над лощиной, хлопая крыльями, пролетела неясыть, будто уносила какую-то весть. «У! У! У!» — ухала она, и казалось, что она смеётся над людьми.

Читайте также

От «Сердца пармы» к «Тоболу»
Александр Гаврилов о трех составляющих творчества Алексея Иванова
5 декабря
Контекст
Трехмерная модель чтения
Роман «Тобол»: о чем не написал Иванов
19 мая
Контекст
Чингизиды в Москве и дома
Книга о последних годах Сибирского ханства и его присоединении к России
15 декабря
Рецензии