Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Петр Струве. Великая Россия. Избранные сочинения (1901–1938). Калининград: Издательство БФУ им. И. Канта, 2024. Составление, предисловие, комментарии М. А. Колерова. Содержание
В истории русской мысли дореволюционной и эмигрантской России преобладают три основных типа мыслителей, за исключением всем известных «дервишей» вроде Григория Сковороды и Николая Фёдорова: это, во-первых, полноценная университетская профессура, этаблированная обеими необходимыми для ординарного профессорского статуса диссертациями (и, как правило, редко чем еще отмеченная по части философских трудов; Л. М. Лопатин, А. И. Введенский и многие другие), во-вторых, свободные писатели на философские темы, своих первых (и часто главных) идейных результатов достигшие вне университетских кафедр, но ставшие классиками (С. Л. Франк, Н. А. Бердяев и другие), и наконец, в-третьих, такие философские одиночки, как Пётр Бернгардович Струве (1870–1944) . У них так и не появилось общедоступной и общеизвестной системы взглядов, систематических идейных трудов, они не потратили своих усилий даже в такой близкой тогда к философии дисциплине, как «энциклопедия права» (философия права). Они (и другие такие) апеллировали в целом к культуре, в целом к методологии истории, в целом к «философии хозяйства», политической философии. И в универсализме их идейных амбиций и претензий очень часто почти полностью истощался их творческий потенциал.
Но их интеллектуальное влияние на современников, их место в истории русской мысли неожиданно оказывалось очень большим, явно несоразмерным количеству их научных философских трудов. Почему? Почему это стало возможным именно в случае Струве? Предполагаю, потому, что он, буквально израсходовав свою жизнь в многодесятилетней политической борьбе и публицистике, создал и навязал своей активностью для общего употребления и даже интеллектуальной моды ряд формул, вокруг которых множились аллюзии в старой России и в эмиграции. Струве чудесным образом смог соединить собой и своей творческой инициативой, которая добровольно отказалась от фундаментальности, самые дальние эпохи. Юного Струве еще в начале 1890-х годов текстуально заметил один из двух отцов классического марксизма (и одновременно — подлинный отец марксистского ревизионизма) Фридрих Энгельс, а на рубеже 1920–1930-х с ним продолжал сводить свои догматические счеты «правящий гуру» коммунистической советской ортодоксии Н. И. Бухарин.
Успешный отец внутрироссийского революционного марксизма и именно русского интернационального коммунизма 1890-х годов (вне России им был Г. В. Плеханов, а в России, но в сугубо научной сфере, — Н. И. Зибер), в эмиграции 1920-х Струве стал неуспешным творцом одного из вариантов монархического движения, в 1920–1930-х отдал явную дань увлечениям фашизмом и нацизмом. Но, творя консервативный образ политики как государственной культуры, отвергая революционаризм, подчиненный идее непременной революции, в своей борьбе против правящего коммунизма своего старого марксистского знакомого В. И. Ленина, чью первую книгу «Развитие капитализма в России» (1899) как редактор и представитель издательства инициировал и издал именно Струве, он был именно консервативным, охранительным, антикоммунистическим революционером. Защищая государство и государственность, исторические традиции и закономерности, Струве в годы Гражданской войны и эмиграции был самым радикальным индивидуалистическим революционером. Неслучайно большевистскую революцию в октябре 1917 года он сразу публично назвал «контрреволюционным переворотом». И в этом Струве был совершенно отчаянным революционером, способным на громкие политические фразы. Свидетель и современник вспоминал его слова о крайнем, маргинальном монархисте и о вожде социалистов-революционеров, едва ли не прямо выронившем из своих рук власть министра земледелия Временного правительства России: «Если Марков II («Марков Второй». — М. К.) или Виктор Чернов освободят Россию, то я буду петь им „Осанну“, хотя бы они по дороге и проткнули мой живот штыком».
Ясно, что Струве на деле не допускал даже мысли о том, что названные политики со вполне символическими репутациями способны на это. Но на деле он до конца жизни оставался под воздействием своих юношеских впечатлений о героическом периоде русского революционного движения и почитал лично ему знакомую ближайшую соратницу Плеханова, бывшую террористку В. И. Засулич. И одновременно он испытывал неизменную ненависть к Ленину, вряд ли допуская даже мысль о том, что тот мог бы стать строителем государства. Он писал, поминая две даты — убийства Александра II и Февральской революции — 1 марта 1881-го и 3 марта 1917-го: «В детстве и юности мою душу тревожили тени Александра II, Желябова и Перовской. В зрелом возрасте я столкнулся с роковой и отвратительной фигурой Ленина».
Отдельно надо непременно сказать и о том, что Струве, в ходе Гражданской войны в России возглавляя ведомство иностранных дел в Белом Крыму генерала Врангеля, в 1920 году, используя свои старые революционные связи во Франции, добился официального признания Францией врангелевского правительства. В момент поражения войск «Черного Барона» и их эвакуации осенью 1920 года это позволило вывезти с помощью французского флота 140 тыс. воинов Белой армии Юга России и гражданских лиц. Это буквально спасло очень многих из них от расстрела в ходе последовавшего тогда в Крыму «красного террора», жертвами которого, по современным критическим оценкам, стали до 18 тыс. человек. Важно, что сам Струве никогда не акцентировал внимания на своей выдающейся роли в спасении этих людей от реально угрожавшей им смерти.
Поэтому итоги изучения наследия Струве противоречивы: с одной стороны, он стал признанным в России классиком русской общественной мысли, основные труды которого собраны и переизданы, а его творческая биография естественно и давно уже стала известна больше и шире, чем ее некогда описал американский исследователь и политик Ричард Пайпс (воспроизводя ключевые ходы мысли самого Струве в своих трудах о России). Но с другой — контекстуализация и собственно критическое исследование текстов Струве, публикация его переписки и анализ главных тем и частных вопросов биографии лишь начались (более в источниковедческом плане и в связи с упомянутыми «идейными сборниками» и издательскими проектами или дружеским кругом), а жизнь в общем давно описана еще свидетелями его жизни и первыми исследователями по кругу основных источников — в целом в соответствии с ее мифологизацией самим Струве, в историософском «пересоздании» своей жизни бывшим едва ли не пионером целой русской традиции, в ХХ веке ярко представленной очерками Н. А. Бердяева, С. Л. Франка , Г. В. Флоровского, В. В. Зеньковского, Н. О. Лосского и других, которым на деле принадлежит авторство общепринятого рукотворного образа русской философии.
Всякий исследователь истории русской мысли рубежа XIX-XX веков так или иначе оказывается в ситуации методического самоопределения. И предмет исследования, и история русской науки последних десятков лет ставят его в весьма затруднительное положение. Предмет исследования неизбежно влечет его к междисциплинарной историко-философской, историко-филологической, философско-филологической работе. Но сохраняющиеся в России междисциплинарные перегородки делают чрезвычайно затруднительным такое синтетическое исследование. Понимание единства и неделимости Текста, жизни и творчества, быта и сознания, риторики, ритуала и личной свободы, утвержденное философской и филологической наукой в сознании специалистов, оказывается неочевидным для историков мысли. Преподаваемая исторической и филологической практикой архивно-текстологическая дисциплина — неведомой для историков философии. Достоянием почти только философов остаются осознание первенствующей роли языка, терминологическая ясность и понятийная систематичность. Лишь у немногих, помимо историков, не вызывает сомнений преобладающее влияние исторического контекста на слова и поступки исторических деятелей. И лишь филологам, пожалуй, доступно практическое умение видеть в целостном тексте взаимопересечение аллюзий и цитат, всю неожиданную силу диктата внешней формы слова и подтекста.
Мучительная несоединенность перечисленных дисциплинарных достижений в едином гуманитарном исследовании, кажется, ярче всего в истории русского ХХ века демонстрируется на опыте исследования наследия Струве. В современной России нет «конгениального» ему исследователя, который мог бы соединить профессиональные, на грани энциклопедических, знания русской и европейской истории Нового и Новейшего времени (в части внутренней и внешней политики, экономики, политических институтов и публицистики, русской эмиграции, социалистического и либерального движений), истории экономической и естественно-научной мысли, истории философии и социологии. Всего этого требует интегральное исследование наследия Струве, ибо все это было предметом его Текста и его научной и политической практики. При этом более, чем в случае с «чистым» политиком или «чистым» философом, целостный Текст Струве, известного своим редкостным активизмом, многочисленными институциональными проектами, оставившего весьма значительное архивное наследие, уже явлен во всем разнообразии исторических источников — от частной жизни до терминологических и образных заимствований, а его каждый практический или мыслительный поступок в преобладающей степени продиктован его идейно-историческим контекстом, констелляцией факторов и, главное, явлен в живой эволюции, весьма напряженном историческом развитии, почти исключающем (столь принятое в струвиане) догматическое соединение фрагментов текста в искусственный пазл.
В этой ситуации подлинный, исторический Струве — чрезвычайно удачный «партнер» для исследовательского преодоления (как минимум существенного уточнения и дополнения) наших знаний об эпохе и ее идейной борьбе, общекультурных мифологемах и собственном автобиографическом творчестве Струве. По словам его близкого знакомого, гегельянца и социал-демократа А. М. Водена, такое исследование полноценно лишь тогда, когда проводится совершенно «безотносительно к дальнейшему», когда «живет» жизнь своего героя вместе с ним: впервые, с непредсказуемым результатом, рискуя, через фокус личной воли, исполняющей воспитавший ее контекст и посильно преодолевающий его.
Известно, что Петру Струве начиная с его ранних, марксистских сочинений было присуще особое внимание к своему «месту в истории», общественному и историческому значению своих трудов в области развития идей не только в России, но даже и в интернациональном (марксистском) контексте. Нельзя сказать, что у Струве не было оснований для таких амбиций, тем более что в интернациональной марксистской практике конца XIX — первой трети XX века наделение отдельных, чуть ли не единичных персоналий признаками «классовых», партийных, идейных течений, вменение им функций выразителей внеличностных условий и закономерностей было обычным делом. Но факт, что такой «вождизм», претензия Струве на интеллектуальное лидерство, которые делали событием общественной идейной истории даже его личную идейную эволюцию, обрекла его на вечное внепартийное политическое одиночество.
По сравнению с этим непреодолимым одиночеством особое значение приобретают акты идейной солидарности со Струве огромного круга выдающихся русских мыслителей, писателей, ученых — в «идейных сборниках» и повременной печати, позволяющие исследователям говорить как минимум о традиции «веховства», в которой с разной степенью приближения вращались творческие судьбы столь различных мыслителей, как П. Б. Струве, С. Н. Булгаков, Н. А. Бердяев, П. И. Новгородцев, С. А. Котляревский, Е. Н. Трубецкой, Г. Н. Трубецкой, С. Л. Франк, Б. А. Кистяковский, А. С. Изгоев, ранний Н. В. Устрялов, ранний Ю. В. Ключников, ранний П. Н. Савицкий и другие. Какова же была, если говорить марксистским языком начала ХХ века, «платформа» этого единства? Представляется, что ею стало само динамическое идейное развитие Струве и группы близких ему мыслителей, которые — в рамках политического леволиберального «освободительного» консенсуса проделали не просто путь «от — к» , а путь расширения инструментария исследования и принципов преобразования общества, определения его личностных и государственных приоритетов: от прикладного экономического анализа — к универсализму, от схематического социально-экономического и политического конфликта — к поиску высших ценностей, создающих саму социально-экономическую и политическую плоть общества: личности, собственности — и права, культуры, религии.