Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Александр Васькин. Повседневная жизнь советских писателей от оттепели до перестройки. М.: Молодая гвардия, 2022. Содержание
Самые опасные для власти похороны прошли в декабре 1971 года. Сначала в 1970-м извели свободолюбивый журнал «Новый мир», а затем его главного редактора (с 1958 года) Александра Трифоновича Твардовского. Эта смерть жутко напугала его недавних гонителей, среди которых было немало писателей консервативно-сталинистского толка. Некоторые из них (Анатолий Софронов, например) не постеснялись прийти на прощание с поэтом, чтобы постоять в почетном карауле. А ведь именно в софроновском журнале «Огонек» 26 июля 1969 года была опубликована пресловутая статья «Против чего выступает „Новый мир?“», в которой говорилось, что «наше время — время острейшей идеологической борьбы» и что «проникновение к нам буржуазной идеологии было и остается серьезнейшей опасностью. Если против нее не бороться, это может привести к постепенной подмене пролетарского интернационализма столь милыми сердцу некоторых критиков и литераторов, группирующихся вокруг „Нового мира“, космополитическими идеями». Откликов было немало: тираж «Огонька» в 1969 году превысил два миллиона экземпляров, «Нового мира» — 130 тысяч.
Статью подписали Михаил Алексеев, Сергей Викулов, Анатолий Иванов, Петр Проскурин, правда, сочиняли ее совсем другие люди. Она фигурирует в истории советской литературы как «письмо одиннадцати». Уместной была бы и подпись Всеволода Кочетова, ибо между «Новым миром» и «Октябрем» еще в первой половине 1960-х годов развернулась ожесточенная идейная борьба. «Прежде чем вводить танки в Чехословакию, надо было ввести их в „Новый мир“» — слова эти приписывают Аркадию Первенцеву, члену редколлегии «Октября». «Октябристы» и «новомирцы» схватились не на жизнь, а на смерть. И вражда эта была отнюдь не литературного плана, а мировоззренческого. Не случайно Виктор Астафьев 8 февраля 1973 года сообщает одному из своих адресатов: «„Новый мир“ после ухода из него А. Т. Твардовского принципиально не выписываю».
Хотя отказаться от подписки было для некоторых авторов «журнала Твардовского» слишком легкой жертвой, куда как серьезнее выглядел бы бойкот. То есть отказ от публикаций в «Новом мире» при новом главном редакторе. Но где же тогда печататься? Например, Евгений Евтушенко решил отправиться на БАМ, в поездку, организованную новой редколлегией (старую разогнали). Наталья Бианки упрекнула его: «Ты с этими басурманами едешь в командировку. Хоть подождал бы для приличия какое-то время!» На что Евгений Александрович ответил: «Неужели ты не понимаешь, что каждый день я должен где-то мелькнуть? А иначе я выпаду из седла».
Так совпало, что в декабре 1971 года в Москве проходил и пленум Союза писателей СССР, на который приехала группа литераторов из Белоруссии, среди них оказался и Василь Быков:
«Гроб с телом [Твардовского] стоял в ЦДЛ, на Воровского. Чуть ли не до самой церемонии похорон была какая-то тревога, происходила непонятная суета — что- то не могли согласовать с руководством Москвы или даже страны. Говорили, что все еще неясно, где будут хоронить, место на Новодевичьем начальство не хотело давать. Публику в траурный зал впускали по пропускам, людей было очень много. Стоя у гроба в почетном карауле, я не узнавал в покойном Твардовского. Болезнь изглодала некогда могучего человека, и передо мной лежал худенький, с редким пушком на голове некто. Во время панихиды произносились проникновенные речи о заслугах Твардовского перед литературой и русской культурой в целом, — речи, которые непоправимо опоздали. Запомнилось выступление Константина Симонова: он, выступая, плакал и не стыдился своих слез, в зале тоже многие плакали. Там же многие впервые увидели Александра Солженицына, который сидел рядом с вдовой Марией Илларионовной. Слово для прощания ему не дали, и он только перекрестил покойника. Позже стало известно, что Солженицына едва пропустили в зал, к тому времени он уже был исключен из Союза писателей.
По окончании панихиды многие поехали на кладбище. Был хмурый, пасмурный день предзимья, падал редкий снежок. Когда похоронный кортеж подъехал к кладбищу, его встретила цепь войск МВД, которая протянулась вдоль железной дороги до кладбищенских ворот. На кладбище было то же самое. Все должны были идти к месту захоронения в плотном окружении войск. Нас с Валей Щедриной, когда мы оказались вне процессии, злобно обругал офицер, даже крикнул: „Стрелять буду!“ На что эта бесстрашная белоруска тихо, но решительно сказала: „Давай, стреляй, ну!“ И офицер, показалось, был ошарашен ее решимостью. Гроб стали опускать в землю, и Солженицын его перекрестил. Это было непривычно в атеистической писательской среде, об этом долго потом рассказывали и писали очевидцы... После похорон все — и друзья, и враги недавнего редактора одиозного журнала — разошлись по кабакам, обмывать косточки покойного... Я почувствовал себя сиротой...»
Это свидетельство Василя Быкова (как и сами мемуары) сегодня полезно почитать тем, кто скучает и тоскует по тем временам: большого русского поэта хоронят словно под прицелом. Он-то достоин воинского салюта, а его, уже мертвого, везут под конвоем на место последнего упокоения. И в этом суровая повседневность советской эпохи. Чем-то это напоминает прощание с Пушкиным в Петербурге в феврале 1837 года. В Святогорский монастырь гроб с его телом везли словно преступника, под большим секретом.
Анатолий Жигулин 21 декабря 1971 года отметил в дневнике: «Еще не было десяти утра, когда я поехал в ПДЛ. По дороге купил свежие и вчерашние вечерние газеты. Все не верилось, что так и не будет объявлено о времени и месте прощания, похорон. Увы! Нигде ни единой строчки! Какая жестокость! Какой позор! Намеренно лишили народ возможности проститься со своим великим поэтом». Не обошлось и без инцидентов: «Вдруг в тишине раздался женский голос из задних рядов, что ближе к ложам. Взволнованно кричала молодая женщина. Ей мешали. Голос ее был слаб. Долетали до сцены отдельные слова, отдельные фразы: „Почему никто не сказал, что Твардовского затравили, лишили его любимого детища? Почему не сказали, что последняя поэма Твардовского не напечатана, запрещена?“ Женщину утихомирили. Возникло несколько странное ощущение... Потом — вынос тела. <...> Грузовики с венками. Холод. Перекрикивания милицейских офицеров: „Сниматься будем ровно в четыре!“».
Много свидетельств осталось о том печальном дне, не всегда они, быть может, точны на все 100 процентов, что отчасти вызвано эмоциональным потрясением от произошедшего. Но есть одно, объединяющее всех участников этого прощания впечатление, не подлежащее сомнению, — Александра Трифоновича Твардовского советская власть боялась даже неживого. Недаром Владимир Лакшин напишет в тот же день, 21 декабря 1971 года: «Настоящая стратегическая операция готовится, как перед сражением». Действительно сражение, причем с тяжелой артиллерией, с танками, которые ввели в бывшую редакцию Твардовского. В своем дневнике Владимир Яковлевич наиболее подробно и точно воспроизводит хронологию того дня.
Боялись, прежде всего, писательские шишки, что слетят. Андрей Турков вспоминает звучавшую словно предостережением в предшествующий похоронам день фразу: «Если завтра будет какая накладка — головы полетят». А в некрологе Твардовского лицемерно назвали «выдающимся», при этом поэма «Тёркин на том свете» упомянута не была. За нее автора гнобили и при жизни. Например, в дневнике от 1 марта 1964 года Александр Трифонович осуждает главного редактора «Литературной газеты» Чаковского, приводя его следующие слова: «Необходимо помнить, при каких обстоятельствах появилась поэма. Я там был в Пицунде при чтении. Говорят, что Хрущев сказал „хорошо“, но я, правда, не слышал этого. Он только предложил выпить за автора. (Никто из участников встречи не поправил этого хитреца и мерзавца — ни Федин, ни Марков, ни Воронков.)». А ведь Хрущев так и сказал после чтения поэмы: «Поздравляю. Спасибо», что и отметил Твардовский в дневнике 18 августа 1963 года.
Уход Твардовского из жизни стал невосполнимой потерей не только для литературы. Его авторитет как главного редактора «Нового мира» среди писателей был огромен. «Дома ждал меня „Новый мир“ с рассказом моим. То-то радость мне! Рассказ при редактуре обхерили здорово, и без меня... И все равно радуюсь... В журнале уверяли, будто публикация в „Новом мире“ — это своего рода пропуск в цензуре. Мечты сбываются! <...> Среди моих писателей-однокашников вроде бы в неполноценных ходишь, если не публиковался в „Новом мире“, — и это осуществилось», — признавался Виктор Петрович Астафьев 28 августа 1967 года.
По словам философа и историка Михаила Гефтера, Твардовский стал «центральной фигурой духовного обновления». Личность Александра Трифоновича была настолько значима, что его место в общественной жизни так никто и не занял (рядом с ним можно поставить Михаила Ильича Ромма). Никто не подхватил, не поднял упавшего знамени. Подобных ему людей просто не нашлось, хотя «выдающихся общественных деятелей» было как грибов после дождя. В советское время понятие «общественный деятель» было опошлено конформизмом и повсеместным приспособленчеством. Александр Трифонович же как-то записал: «Я — не Симонов, которому все равно, где печататься: у Кож[евнико]ва ли, у Коч[ето]ва ли. Я не могу думать, что мне наплевать на все, а я вот, мол, буду писать и все». Ему было даже не все равно, с кем получать Госпремии.
Под общественной деятельностью в СССР нередко понималось сидение в президиумах и на сессиях, участие в каких-то многочисленных обществах дружбы (или «Фонде мира»), а еще подписание коллективных писем с осуждением очередной вылазки международной реакции. Общественный деятель — будь он писатель или артист — постоянно за что-то боролся: за разрядку мировой напряженности, за освобождение от колониализма стран третьего мира и т. д. Короче говоря, боролся с чем угодно, только не с недостатками собственной государственной системы. Твардовский и был истинным общественным деятелем, выдающимся, в отличие от многих. А «Новый мир» благодаря Александру Трифоновичу превратился в центр притяжения всех прогрессивных сил советского общества (хотя, казалось бы, это был всего лишь один из многих литературных журналов). Уже за одно это Твардовскому следовало поставить памятник, даже если бы он не писал стихов. И такой памятник появился — в 2013 году в Москве, на Страстном бульваре, но дожидались его так долго, будто требовалось очередное решение ЦК КПСС, которого уже в помине не было.
На похоронах обычно дают слово всем желающим — но это же не обычные похороны, а союзописательские. И потому перечень всех, кто должен выступить на панихиде и на кладбище, строго просеивался и согласовывался с вышестоящими инстанциями, дабы чего не вышло. Родные покойного поколебать это сложившееся правило были не в силах. «Как клеймятся порядки старой России. Какие слова выискиваются, когда обличаются произвол и безобразия царского самодержавия. Но можно ли себе представить, чтобы в самые мрачные годы досоветской России ближайшие друзья умершего писателя были бы лишены возможности высказаться о нем на панихиде?» — записал в дневнике критик Лев Левицкий. Таким образом, даже смерть того или иного советского писателя не избавляла его от идеологического контроля.
Присутствие Солженицына на похоронах Твардовского запомнилось многим. «Фотокорреспондентами овладело безумие. Они щелкали его так много и так долго, что стало неприятно. Сенсация загуляла, и центр внимания переместился с покойного на Солженицына», — утверждает Владимир Лакшин. 21-22 декабря Давид Самойлов, сравнивавший значение Александра Твардовского для русской журналистики с именем Николая Некрасова, отметил: «Похороны Твардовского. С трудом пробились сквозь вежливый кордон. Казенные речи. Корреспонденты щелкают Солженицына, забыв о покойном. Девушка в зале: „Как вам не стыдно!“ В ЦДЛ много писателей. Вокруг много милиции. А народу мало. Вечером в ЦДЛ разливанное пьянство. В зале, где лежал Твардовский, обычный концерт». Через много лет Андрей Михайлович Турков, желая сохранить некий «баланс» между уважением к мнению родственников Александра Трифоновича и официальным почтением к Александру Исаевичу, все же не смог удержаться от упрека: «Свою долю в напряженную атмосферу похорон внес Солженицын. Родные поэта предлагали ему проститься с Александром Трифоновичем накануне, в морге, где собрались близкие покойного. Однако Александр Исаевич сослался на занятость, явно желая, чтобы его прощание с поэтом имело публичный характер и получило огласку. Несмотря на все принятые меры, чтобы не пропустить Солженицына на панихиду, он все же проник в Центральный дом литераторов, и это „эффектное“ появление произвело сенсацию среди зарубежных корреспондентов, для которых „героем дня“ стал он. Продолжал Александр Исаевич привлекать к себе внимание и на Новодевичьем кладбище, где картинно осенил гроб крестом».