За что Сэмюэль Ричардсон требовал предать творения ряда своих современников в руки палача, почему «Путешествия Гулливера» следует ставить в один ряд с сочинениями Рабле и Сервантеса, а не Дефо и был ли автор этой книги мизантропом? Публикуем фрагмент нового издания работ о Свифте, написанных Владимиром Муравьевым на рубеже 1960–1970-х годов.

Владимир Муравьев. В сторону Свифта. М.: Центр книги Рудомино, 2020 Содержание

В 1727 г. в Лондоне появилось первое сокращение книги Свифта: оно носило подзаголовок «достоверно сокращенное издание».

С помощью самого Свифта и его ирландских друзей было подготовлено дублинское собрание сочинений декана у издателя Фолкнера. «Путешествия Гулливера» составили третий том собрания.

Рукопись Свифта была утрачена, сохранился только список исправлений, сделанных по рукописи в первопечатном тексте Мотта молодым лондонским другом автора Ч. Фордом. Фолкнер не решился учесть все эти исправления, зато в текст были внесены новые, часто довольно небрежные, хотя и сделанные по поручению Свифта. Наконец, прежние незамеченные опечатки частью остались, а частью пополнились новыми незамеченными. Словом, хотя фолкнеровское издание и имеет немалую ценность, все же это лишь один из источников; окончательной и серьезной текстологической выверки «Путешествия Гулливера» дождались лишь к 20-м гг. нашего века.

Издание следовало за изданием; круг читателей все расширялся. С явным расчетом на книгочеев попроще содержание первой части в издании 1750 г. раскрывалось так: «Путешествие в Лиллипутию, где описываются нравы и обычаи таких крошечных людей Лиллипутов, что капитан как-то раз запихал в карман сразу пятерых». В 1751 г. «Путешествия Гулливера» вышли в Лондоне в шестой раз (не считая идентичных и пиратских перепечаток); к 1754 г. понадобилось второе собрание сочинений Свифта — в двенадцати томах, под редакцией Дж. Гоксуорта. Многие его примечания, при всей своей наивности, стали классическими и не раз перепечатывались. Стоит привести обобщающий пассаж о «Путешествиях Гулливера»: «Автор явно имел в виду во всех четырех частях умерщвление гордыни, которая, и вправду, не для человека создана и порождает не только смехотворнейшие безумства, но опустошительнейшие бедствия. Физическая сила и красота, мудрость и добродетель человечества представлены здесь не как поводы для гордыни. Смиряться побуждает нас зрелище крохотного роста и жалкой слабости лиллипутов, устрашающего уродства бробдингнежцев, ученого безумия лапутян, а также сравнение нравов гуигнгнмов с нашими».

Это что-то вроде поручительства за благонравие декана; но за этим чувствуется внимательное чтение и здравое размышление над книгой. В 1756 г. такие слова о Свифте были уже не по сезону. Наступало новое время, чувствительное и гуманное; опасный призрак доктора Свифта тревожил воображение и оскорблял мораль. Призраку надлежало указать его место.

Вскоре после смерти Свифта за первую книгу о нем засел некто Джон Бойль, лорд Оррери, отрекомендовавшийся закадычным другом покойника. Избрав адресатом своего сына, достопочтенного Гамильтона Бойля, Оррери взялся благородно, пространно и авторитетно защищать перед ним память своего сумасбродного и противоречивого друга. Значительно быстрее, чем многие книги Свифта, сочинение Оррери было переведено на французский, немецкий, итальянский и иные европейские языки.

Как сообщает Оррери, декан Свифт, конечно, употребил свои немалые способности во зло: «...С его возвышенным гением ему надо было обходиться с людьми менее одаренными, как с детьми, коих сама натура поручила ему наставлять, подбадривать и улучшать». Нет чтобы устремить свой ум к чему-нибудь возвышенно-полезному и освещать туда путь человечеству: Свифт, напротив, предпочитал язвительные умствования сердечному чувству. Это и погубило его писательский дар.

Взять те же «Путешествия Гулливера» — в них нет ничего возвышающего или душеполезного. Это такая морально-политическая повесть, написанная с изумительной изобретательностью и остроумием, но пронизанная язвительной и желчной сатирой. Есть у нее и чисто художественные недостатки: в Лилипутии и Бробдингнеге, например, ум читателя без толку утомляется оптическими иллюзиями. Во всех поразительных открытиях Гулливера нет ничего прекрасного или полезного. А ведь их можно было повернуть так, чтобы человечество не только удивлялось, но и совершенствовалось. В четвертом путешествии Свифт хотел, как это доподлинно известно лорду Оррери, нарисовать утопию: но у него это не вышло. Его гуигнгнмы «холодны и пресны», а придумав гадких йэху, декан Свифт сам уподобился таковым. (Заметим, кстати, что тут Оррери предвосхищает грядущих критиков. Каждый второй из них не упускал случая адресоваться к тени Свифта с возгласом: «Сам ты йэху!») Вообще, его выдумки не развлекают, а внушают отвращение, не наставляют, а шокируют.

За все это Свифта надо решительно осудить: он позволил себе мизантропию, недопустимую в приличном обществе. В лице человечества он оскорбляет Бога, ибо человек — Божья тварь, а мир устроен Божьей волею. (Логика заготовлена впрок на два столетия.)

Оррери требует положительного героя и положительных устремлений; точнее говоря, требует, чтобы у него на глазах возвеличивали и увековечивали — хотя бы на бумаге — его собственную жизнь. Он согласен, пусть ему укажут на его отдельные недостатки, но заодно пусть предъявят образцы и обрисуют перспективы. Раз ни того, ни другого нет (на положительных гуигнгнмов он не соглашается: бледно и слабо), значит, человечество оболгано, а читатель обманут. Он ведь, собственно, и выступает от лица читателя: «То представление, какое дает нам Свифт о человеческой натуре, должно ужаснуть и даже вывести доверчивого читателя из умственного равновесия». Словом, в погоне за злоречивым остроумием декан собора св. Патрика явно забыл о своих обязанностях — как писательских, так и пастырских.

Оррери и в голову не приходит предположить, что у Свифта могли быть совсем иные и куда более серьезно обоснованные представления о добре и зле, о «положительном» и «отрицательном». Свое миропонимание он считает нормальным, естественным и самоочевидным. Впрочем, не он один. В его книге зачитан обвинительный акт Свифту от лица всей эпохи Просвещения. И один из глашатаев и ведущих беллетристов этой эпохи, Сэмюэль Ричардсон, вскоре поддержал знатного обвинителя.

Еще в 1743 г., в частном письме по поводу «Дунсиады» Поупа Ричардсон сетовал, что такие выдающиеся авторы растрачивают талант в злобных нападках, вместо того чтобы воспитывать чувства и вдохновлять умы. Они пренебрегают своим просветительским долгом перед читательской массой, а посему «некоторые творения Поупа, Свифта и других видных писателей... надо бы предать рукам обыкновенного палача для публичного сожжения».

В 1752 г. он в восторге от первой книги о Свифте. Лорд Оррери сумел показать, как ужасен, груб и дик был декан в своей личной жизни, в отношениях со слабым полом: «Это весьма в духе тех его сочинений, где он пытается принизить человеческую натуру и превознести скотскую...» (разумеется, речь идет о «Путешествии в страну гуигнгнмов»). Как это понятно и правильно, что Свифт сошел с ума: «...Наказание имеет в себе ужасную справедливость». Единственно, что, по мнению Ричардсона, его лордство зря так расписывает ум Свифта: «Каков бы ни был его (т. е. Свифта. — В. М.) ум, боюсь, что в сердце у него не было и половины той доброты» (что у Оррери).

Из писем Ричардсона все это могла усвоить и разнести по знакомым одна-другая чувствительная адресатка; зато беллетристикой его упивался весь Старый и Новый свет. В романе «Кларисса, или История молодой девицы» (1747–1748) читатели могли посожалеть вместе с героиней, «что прославленный доктор Свифт употреблял свое замечательное перо так, что чистые взоры опасаются заглянуть в его сочинения, а чистый слух — услышать цитату из них». А через несколько лет, в «Истории сэра Чарльза Грандисона» (1754), тени «прославленного доктора» было сурово замечено: «Бог естества не имел намерения сотворить человеческую натуру низменной и презренной... несмотря на свойственные смертным слабости».

Все это не возражения, а обвинения, и обвинения стандартные. Другие обвинители разве что чуть понижают или повышают тон, иногда подыскивают вдобавок более или менее сокрушительные эпитеты. Даже действительно близкий и доверенный ирландский друг Свифта Патрик Дилени, мягко возражая Оррери по поводу ужасов личной жизни и невыносимого характера декана, насчет злополучного четвертого путешествия только вздыхает: «Преувеличенная сатира... нравственное уродство... способна лишь обижать, а не творить добро... лучше бы она осталась ненаписанной».

Понятно, что чувствительным гуманистам Англии XVIII в. трудно приходилось с «Путешествиями Гулливера». Книга снова и снова заставляла звучать все ту же гамму критических чувств: от грусти и недоумения до негодования и возмущения. Кроме всего прочего, записки капитана Гулливера подразумевают совсем не то понятие о литературе, которое успело сложиться и утвердиться в XVIII в. за каких-нибудь полстолетия. Свифтовские «Путешествия» состоят в прямом родстве с книгами Рабле и Сервантеса; на современного же им «Робинзона Крузо» они походят только в насмешку. Как и в «Сказке бочки», Свифт просто «изобразил» стиль презираемой им литературы, в данном случае «правдивый язык» записок мореплавателя. По сути же дела «Путешествия Гулливера» в литературе XVIII в. — книга-уникум, которая напрашивается на сопоставления и тут же опровергает их.

Не зря Джозеф Уортон, автор первой монографии о жизни и творчестве Поупа, заметил: «В будущем столетии Гулливер станет так же темен, как Гаргантюа». Поскольку Уортон имел в виду, что сатирические намеки Свифта устареют и «Путешествия Гулливера» станут поэтому неактуальны, постольку он был неправ. Но они и в самом деле стали для многих раздражающе, почти болезненно непонятны, а по новым стандартам даже неприемлемы или просто не нужны.

Эти новые стандарты могли называться «правилами вкуса и морали», «законами изящного» или «потребностями науки и просвещения». Слова надергивались к случаю из самых захватанных, «парольных» выражений эпохи. Дело не в словах, а в том, что литература была сочтена предметом читательского обихода и объявлена беллетристикой. Беллетристике же надлежало развлекать поучая и поучать развлекая: Вольтер наставительно и опасно пошутил, что все жанры хороши, кроме скучного.

Словом, писатель обслуживает читателя хорошо пережеванными философскими идеями и разумно обоснованными правилами морали, на худой конец хотя бы забавляет соблазнительными картинками. С такой потребительской точки зрения никак невозможно признать за литературой характер независимого исследования истины приемами словесного искусства, да еще — в случае со Свифтом — сатирическими приемами. Такого, как было всем известно, попросту не бывает: и Свифта поминутно призывали из гроба к ответу за иронию, двусмысленность, непристойность (грубую, а не соблазнительную) и неуважительность; более же всего за то, что он почему-то не считается с общепринятыми мнениями новой эпохи. Не пересматривать же мнения из-за сумасшедшего ирландского декана! Да и чего ради? Мнения верны, потому что общеприняты. Стало быть, Свифт недопонял, если не хуже. Либо его «Путешествия» неудачны, либо злонамеренны. Между этими приговорами надолго расположилась типичная просветительская критика Свифта.

Надо еще учесть, что «Путешествия Гулливера» обманчиво (и заманчиво) просты и прямолинейны. Читатель легко и незаметно подставляет себя на место Гулливера, тем более, что Гулливер, особенно поначалу, совершенно лишен индивидуальности: это средний, можно даже сказать, усредненный тип человека нового времени (понятие хорошо суммируется английским существительным everyman). В этом смысле он сродни Робинзону Крузо, о котором то же самое говорилось многократно.

Что же выходит? Читателя-Гулливера ставят в невыгодные, жалкие и унизительные положения, вынуждают издеваться над самим собой, а под конец предлагают либо забиться в конюшню вместе с брезгливым капитаном, либо копошиться где-нибудь подальше от автора и героя в стаде своих шкодливых сородичей-йэху. Выходит как-то странно и неприятно.

И все же Свифт никак не исчезал из памяти. Его вспоминали, хулили и читали. Уже в 1804 г., в сборнике анекдотов под названием «Свифтиана» сообщается, что «кто во всех трех королевствах имеет хоть какие-нибудь книги, у того есть Свифт и его безделки». («Безделки» — словечко самого Свифта. Его девизом последних лет было «Vivent les bagatelles!» — «Да здравствуют безделки!».) Читали большей частью для развлечения, не особенно вникая, и нередко тут же торопились отплеваться. «В какой навоз он макал свое перо! — восклицает один. — Он кощунствует против человеческой натуры, которая немногим ниже ангельской». «Дикий зверь, дразнивший и раздражавший почти весь род людской», — цедит другой. «Враг не только Человека, но и самого Добра», — соображает третий. Литератор Джеймс Харрис на 583-й странице своих «Философских умозрений» (1781) припечатывает: «В последнюю часть свифтовского Гулливера... заглядывать стыднее, нежели в те книги, что мы запрещаем как самые растленные и непристойные». (Стоит обратить внимание на это уверенное «мы».) Подумав немного, он с ужасом добавляет: «Это мизантропия, опасная... для самых оснований Морали и Религии».

Одну из своих известных проповедей Свифт начал так: «В Священном Писании достаточно выразительных напоминаний о жалкой участи человека в течение всей его жизни: о его слабости, гордыне и суетности, о его непомерных желаниях и постоянных разочарованиях; о господстве над ним его страстей и помрачениях его разума; о его лживых надеждах и действительных, а равно и воображаемых страхах... о его заботах и тягостях, о его болезнях телесных и душевных... И мудрецы во все времена размышляли о том же».

Как видим, у доктора Свифта была своя манера читать Библию, извлекая из нее комментарий к «Путешествиям Гулливера», в том числе и к последней их части. И Свифт прекрасно знал, что такое понимание христианства не по уму и не по силам либералам — обывателям нового времени. Задолго до «Путешествий Гулливера» в свифтовском памфлете, написанном от лица такого обывателя, читаем: «Я надеюсь, что никто не сочтет меня столь недалеким и не подумает, будто я встал на защиту настоящего христианства... Это значило бы... нарушить весь ход и порядок вещей, нанести ущерб торговле, погубить искусство и науку вместе с теми, кто ими занимается, — короче говоря, обратить двор, биржи и лавки в пустыни». Нет, такое «настоящее христианство» ничего общего с «Религией» Харриса не имеет: напротив, как раз подобные-то подрывные и злонамеренные тенденции тот и обличает в «Путешествиях Гулливера». Харрис, как и все порядочные и благонравные люди, называет «Религией» умильное благословение того или иного порядка вещей, «нынешних представлений о богатстве и власти», как выражался в цитированном памфлете доктор Свифт. И разумеется же, мерзкая книжонка о Гулливере «опасна... для самых оснований» этой общепризнанной «Религии»... конечно, христианской, а какой же еще?

Это один из сотни негодующих защитников «Морали и Религии» читателя от безбожного и безнравственного декана. Прочие негодовали примерно в тех же выражениях, и мы пока более не будем затрудняться вопросом о благочестии Свифта — тут как будто все ясно.