Издательский дом «Дело» выпустил новую книгу Елены Калашниковой «Голоса Других». В этот сборник вошли интервью разных лет, героями которых стали самые разные люди с самыми разными взглядами на мир и место России в нем: от радикалов из патриотического крыла до столь же непримиримых «западников». Публикуем беседу с Ильей Кормильцевым, в котором поэт, переводчик и издатель рассуждает о своих любимых материях: русской поп-музыке, зарубежной контркультуре и ящике под названием «Шекспир».

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Елена Калашникова. Голоса Других. М.: Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2023. Содержание

— Какой вам видится ситуация в современной отечественной музыке?

— Современная легкая отечественная музыка переживает этап, который начался после финансового кризиса 1998-го. Он кардинально отличается от предыдущего — в первую очередь тем, что происходит реальное включение нашего музыкального бизнеса в мировую систему музыкального бизнеса. Этот процесс идет очень противоречиво и зигзагообразно, сопровождается как попытками стандартизироваться под принятые сейчас в массовой культуре образцы, так и попытками обособиться в сугубо национальных рамках.

— На ваш взгляд, этот процесс случайно совпал с финансовым кризисом или нет?

— Нет, это произошло неслучайно. Кризис стал переломным моментом, после которого жить по-старому стало невозможно. Разорились многие фирмы — не только в музыкальном бизнесе, созданные на первоначальном этапе приватизации социалистического хозяйства, на странных деньгах, со странными намерениями, функционирующие по непохожему ни на что образцу, который сочетал новые моменты с архаичными, унаследованными от советской развлекательной музыки (в смысле организации и подхода). Кризис подействовал как инсулиновая терапия на все стороны общественной жизни. Этот процесс происходит на таком этапе существования мировой массовой культуры, когда она находится в глубоком кризисе. Россия, как всегда, готова интегрироваться в какие-то глобальные процессы в тот момент, когда эти процессы находятся на стадии глубокого загнивания. Когда у продукта срок годности просрочен, мы на него и наваливаемся. К тому моменту, когда советская культура была готова к интеграции с мировой, она во многом стала напоминать советскую массовую культуру. Такой парадокс. Поэтому процесс интеграции идет сравнительно легко, во всяком случае намного легче, чем десять лет назад. Десять лет назад Алсу не могла попасть на «Евровидение» не потому, что у нас не было Алсу или мы были не готовы, просто пропасть между творческими ментальностями была больше. Сейчас этой пропасти нет, на мой взгляд, ее преодолели путем сближения с обеих сторон.

Нам сейчас легче интегрироваться не только потому, что мы стали более цивилизованными и современными, но и потому, что они, условно говоря, стали менее цивилизованными. Я не удивлюсь, если скоро кто-то типа Крутого, только посвежее и помоложе, будет играть концерты в Madison Square Garden, и на них будет ходить не только русская эмиграция. Сейчас выясняется, что у всей мировой попсы одинаковая идеология. Бодрийяр, Фуко и жена его Фукуяма правят миром. До поры до времени.

— Что вам нравится в отечественной музыке?

— В настоящий момент в отечественной музыке мне нравится очень мало. Время от времени появляются интересные, но малоизвестные композиции и группы, которые приносят демонстрационки, записи. Из тех, кто постоянно присутствует в эфире, мне никто не нравится. Они никакие — такие ватные бармалеи, в них, условно говоря, ничего нет.

— А есть сейчас здесь на эстраде не «ватные бармалеи»?

— За последнее время появилась единственная фигура крупного масштаба — это Дельфин. Он личность, в нем есть энергия. Личность сообщает информацию, а не ретранслирует ее.

— Какую музыку вы слушаете в свободное время?

— Мне трудно ответить на этот вопрос. Слушаю самую разнообразную, и не только ту, которая мне нравится. Потому что это, к сожалению, моя работа.

— Вас не раздражает большое количество неинтересной музыки?

— Нет. Для меня это естественно — слушать музыку с утра до вечера.

— Как вы с химическим образованием попали в музыкальную среду?

— В 1980-е годы, молодой человек, который не интересовался рок-н-роллом, не мог называть себя продвинутым. Другой вопрос: почему я задержался? Думаю, только потому, что музыка стала для меня средством заработка и общественной жизни. Я имею в виду группу «Наутилус Помпилиус». Так как музыка привела меня к реальным успехам, я в ней и задержался. В тот период много людей интриговали с музыкой: собирали пластинки, играли в группах, писали песни. Большинство из них сейчас занимается другим только потому, что они не стали известными в музыкальной сфере и у них не было повода превращать хобби в профессию. Не знаю, насколько случаен мой альянс с музыкой, но альянс с советским рок-н-роллом достаточно случаен, так как никогда не совпадал с основным направлением моих интересов.

— Увлечение музыкой позже стало профессией?

— Оно стало одним из моих источников дохода, одной из моих профессий только потому, что я прозанимался музыкой значительно большее время, с той же группой «Наутилус Помпилиус», чем стоило. Это была не моя вина. Пять — семь лет выпало на переходный период, и те процессы, которые уже должны были закончиться, затянулись. История на несколько лет затормозила перед тем, как сделать дальнейший рывок. Я сожалею только о том, что этот период длился слишком долго, но не о том, что он вообще был.

— Сейчас вы занимаетесь музыкальными проектами? Я слышала, продюсировали какую-то молодую группу, реализовывали проект с Олегом Сакмаровым...

— Я не продюсировал никаких групп, это ложные слухи. Я даже не был к этому готов профессионально, только сейчас я, может быть, готов, чтобы заняться чем-нибудь подобным.

В проекте «Чужие» (которым мы занимались не только с Сакмаровым, просто Олег был первым инициатором этого проекта) участвовало много людей, например, Алеся Маньковская, Александр Маракулин, гитарист из «Мумий Тролля», гитарист из «Квартала». Как раз Сакмаров-то «Чужими» сейчас не занимается. В «Чужих» все занимались всем: я, например, писал тексты, сочинял музыку, аранжировал, записывал, то есть учился заниматься музыкой. Мы не собираемся бросать этот проект, а, наоборот, хотим работать дальше.

— Каковы, на ваш взгляд, тенденции в нашей музыке? Грядет музыкальная интеграция с Западом?

— Я не берусь об этом судить. Всякие предсказания будущего чреваты и делаются с малой вероятностью попадания. Рано или поздно, трудно предсказать в какой форме, постоянная потребность человека в самопознании и самовыражении справится с теми оковами, которые на эту потребность пытаются наложить, и прорвется в самой непредсказуемой форме. Может быть, пунктом музыкального расцвета будут Индия или исламские страны.

Но будущее за мутантами, нормальные люди не смогут одержать над ними победу. У нормальных людей остается единственная возможность — вымирать, что мы видим на примере американской или российской наций. Как только нормальные люди начинают одерживать победу над мутантами, их приходится ввозить для поддержания потенциала, иначе нация биологически вымирает. Англосаксы и русские вымирают по миллиону в год — вот ответ на все вопросы. У людей есть потребность в парадоксальном, странном, выходящем за пределы повседневного опыта.

Музыка — это один из инструментов преодоления повседневного человеческого опыта, поэтому ее пытаются укротить, то есть сделать никакой. Есть способы сделать музыку никакой, нейтрализовать ее, превратить в организованный шум.

— Можно ли сказать, что нейтрализация музыки — это мировая политика?

— Тут нет никакого сговора, каждый человек реагирует на какие-то вещи определенным образом. Нормальный человек, который интегрирован в современный социум, слыша определенные вещи, говорит: «Какая гадость!» Если при нем начинают вязать того, кто эту гадость производит, он говорит: «Ну, давно пора!». Как сейчас в случае с Эдуардом Лимоновым. Когда я спрашиваю московскую так называемую интеллигенцию, что они об этом думают, они отвечают: «Ух, допрыгался». Когда я слышу «допрыгался», то понимаю, что следующим могу быть я или еще кто-нибудь. Они яростно обороняют свою импотенцию и никаковость от любых, кто эту никаковость разрушает. На это можно смотреть со стихийной, импульсивной или конспирологической точек зрения, предполагать, что некий идеологический центр, определяющий, в частности, музыкальную атмосферу, существует или не существует, но оба эти подхода не противоречат друг другу: как многократно было доказано, идеям, помышляемым многими, свойственно реализоваться. Если сегодня, 19 апреля 2001 года, в 14:51, не существует некой организации, занимающейся подобными вопросами, это не значит, что через 5 минут она не возникнет. Идея витает в воздухе, и фашизация мирового сообщества развитых стран неумолимо надвигается.

Музыка всегда очень опасна — она дестабилизирует общество. Конечно, не любая — музыку, как и Бога, можно временно приручить. Например, заставить вообще никаких духовных задач не выполнять или выполнять прямо противоположные заложенным в ней Творцом.

— Это относится и к классической музыке?

— Классической музыки нет вообще. Классика — это стиль, а не жанр. Так как скорость эволюции ускоряется, то классический жанр просуществовал дольше, чем, например, jungle или drums&bass. А мировой фолк существует и того дольше. Моцарт для современников был Prodigy или Coil и точно так же воспринимался некоторыми.

— Почему в последнее время реанимируются старые группы — «Цветы», «Самоцветы», «Сябры»?.. Потребность возвращения к старому?

— Всегда должна быть информационная опора под названием «наше славное прошлое». В начале 1990-х пытались ее разрушить. Процесс интеграции, как я уже говорил, идет в две стороны. Одна — это выигрывающая на «Евровидении» Алсу, а вторая — это, условно говоря, наше кантри, то есть только нам понятное и эмоционально интегрирующее культурную сущность. Так у всех народов.

Ощущение непрерывности истории всегда о двух концах. С одной стороны, подобная реанимация неприятна — это плохая, мелкая музыка, хотя в ней, конечно, есть свои светлые моменты, не бывает совсем плохой музыки. С другой стороны, реанимация этих групп — правдивый процесс, констатирующий факт, что социум не изменился, никакой революции в 1980–1990-е не было, и сейчас этот процесс в культурном смысле конституируется через восстановление преемственности. Советская власть для меня — это же не компартия, это Алла Борисовна Пугачева и «Ну, погоди!». В этом смысле в Америке тоже советская власть.

Несмотря на кажущиеся формальные отличия, группа «Би-2» имеет больше отношения к «Голубым гитарам» или «Цветам», чем к «Аквариуму», «Наутилусу», Науменко или Летову. Дело в той энергетике и проекции реальности, которые они пытаются навязать остальным. С точки зрения сбалансированности социокультурной ситуации этот момент закономерен. С точки зрения моих вкусов, это дерьмо, жвачка, которая делается для того, чтобы человек не слушал музыку, думая, что он ее слушает.

Классика, даже та, которая в свое время считалась революционной, сейчас выполняет те же функции. Если классику подавать в соответствующей знаковой системе — концерт, костюм и так далее, — она выполняет консервативную функцию. Даже если человека за это произведение выгнали со двора и лишили звания капельмейстера. Любую музыку можно оживить: например, того же Моцарта можно сыграть, не искажая нот так, что публика будет плеваться и уходить с концертов. А уж если его слегка переделать, так Моцартом можно всех взбесить. На время, конечно, ведь общество быстро адаптируется ко всему, кроме свинца и динамита.

Музыка — очень хитрая вещь, здесь многое зависит от подачи. Это называется остранение знаково-выразительного ряда, восстанавливающее его исходное культурное значение. Современное исполнение классики в академическом смысле выполняет консервативную общественную функцию. Хотя сами по себе произведения магических композиторов типа Баха или Генделя, которые были связаны с магическими орденами, несут деструктивный потенциал по отношению к основной функции биоса — коснеть.

— Думаете, вас когда-нибудь причислят к классикам?

— Думаю, пока нет, прошло не так много времени. Пока человек живой, его трудно повернуть в какую-то сторону без его согласия. А в принципе повернуть можно кого угодно. Поэзия Маяковского или Велимира Хлебникова в данный момент революционна? Думаю, нет. Любой бунт бывает приручен. Нет абсолютного бунта, который бы сохранял свой потенциал через 100 или 200 лет. Общество настроено на то, чтобы любой бунт скорректировать, то есть разработать вокруг него систему культурного комментария. Любое нормальное искусство взывает непосредственно к действию. Стандартное поведение на первых рок-н-ролльных или панковских концертах — это истинная функция искусства. Функция искусства — непосредственно управлять людьми, и это как минимум, а в крайних и пока малодоступных случаях типа Иисуса Навина — управлять природными силами. Нормальный человек этого не хочет, он всю жизнь пытается забыть, что он разумное животное. Задача человека — убить в себе Бога, чем он и занимается с утра до вечера.

— Возможно ли ваше творческое воссоединение с Вячеславом Бутусовым?

— Absolutely not.

— Why?

— Он в настоящий момент не представляет для меня интереса. Я прекрасно понимаю, что он может, а что нет. Я мог бы пригласить его в какой-нибудь проект спеть, если бы мне нужен был как выразительное средство его голос.

Мне предлагали рок-н-ролльные группы, писать для них песни. Я спрашиваю себя: «Зачем?» Для этого мне надо сильно регрессировать, это будет неестественное выражение, стилизация под самого себя. Это вряд ли будет удачным, потому что люди легко распознают первичную энергию.

— Все это почувствуют? Даже мальчики в наушниках?

— Для этого не надо быть тонким, достаточно быть молодым. Это животное чувство, когда тебя вырывает из тела. Его хорошо передают современные глаголы «торкать» и «не торкать», которые фонетически совпадают с английскими глаголами turn out и turn on. Почему, если судить по цифрам продаж, до сих пор столь популярен весь советский рок-н-ролл 1980-х? Потому что он обладал подлинной энергетикой, пусть она и была технически несовершенно выражена.

— А у подлинной энергетики есть будущее?

— Есть, но она не может прийти в той же форме. Это будет другой стиль, может быть, она вернется в хип-хопе, и Дельфин — это только первая ласточка. Многие, кто посетил последние хипхоповые фестивали, рассказывают про провинциальные группы, про настоящее дно жизни. Конечно, там сплошной fuck, отрицалово, но зато заквашено все на настоящей энергии. Настоящая энергия отличается тем, что человек чувствует принадлежность к вибрациям верхнего порядка, испытывает высвобождение духовного от телесного. Телу сообщается животная подвижность. Это можно почувствовать, но нельзя описать словами. Если бы ощущение от подлинной музыки передавалось словами, она бы была не выше слов.

Любое творчество принадлежит к области мистических дисциплин, литература — в наименьшей степени. Критика симфонии — только критика симфонии, музыки. Читая, ее все равно не услышишь. Слова типа «тащит», «торкает» останутся основными элементами описания, наличия или отсутствия этого определенного психофизиологического переживания, которое присутствует в подлинной музыке.

— Отличаются ли музыканты чем-то от литераторов, переводчиков? Например, в отношении к жизни. Или творческие люди в принципе похожи и делить их по цеховому признаку глупо?

— Конечно, творческие люди похожи, но их нельзя объединять. Литераторы — самые чуждые из людей искусства всем остальным, потому что у них больше мыслей и меньше навыков. Если вспомнить историю Древней Греции, то творческих людей там делили не по жанрам, а по принципу: навык, ремесло — их умение или оно полностью в области разума и слова. Музыкант полным идиотом может быть, писатель вряд ли. Музыка — это технический навык, тонкое взаимодействие уха и руки (я имею в виду исполнителя). У композитора добавляется еще какой-то момент. Но все они пребывают в области языка тела, языка восприятия. Литература находится в области языка естественного, хотя на самом деле он искусственный. У поэтов слово имеет более абстрагированный характер, чем у музыкантов и танцоров. Литератор в стороне, потому что одной ногой он в разуме, а другой — в эмоции. Для меня эссеист — наиболее концентрированное выражение писателя. В прозе еще остается элемент непосредственного сенситивного переживания — мелодия, ритмика. Эссе же обращается непосредственно к мысли, его задача сделать ее прозрачной.

— Эссеистов в чистом виде очень мало...

— Вот поэтому-то я и думаю, что эссеистика — высший жанр, а не эпика.

— Вы интересуетесь иностранной литературой маргинального толка. Какое сейчас самое больное место в западном обществе?

— С моей точки зрения, уже закончился тот период, когда мы снимали пенки с идеи человека вообще, введенной рационалистами, веком Просвещения. Теперь общество идет к деградации. Проблема в том, что господство человека вообще не позволяет существовать личности ни в каких измерениях, развиваться человеку в целом. Дух в этом человеке умирает, он превращается в самодостаточную систему, которая направлена на самовоспроизводство идентичности как потребителя, как гражданина. Сейчас гегелевская мечта воплотилась, и видны ее недостатки, а по мере ее развития все будет еще хуже.

Человек — не животное и как вид не направлен на гомеостаз, в нем задача небиологического характера. Невозможно, чтобы все были счастливы, сыты, у всех была мебель от IKEA. У Достоевского в «Подростке» есть разговор о том, как человек в прекрасном городе будущего, когда ему все дадут, ноги протянет и спросит: что мне дальше делать? Такой момент наступил. Не везде, конечно, где-то картофельные очистки едят. По идее, любое общество можно довести до уровня Дании. Я думаю, этого не будет, раньше произойдет эволюция, идеальное равновесие недостижимо. Любая тенденция всегда опрокидывается — это типичный ход любого развития. Дании на всем свете не будет. Вроде ничто этому не мешает, только людям этого не надо. От этого счастья человек быстро дуреет, это уже сейчас видно.

— А ситуация в России отличается от западной?

— Как всегда, Россия живет по своим часам на век назад. С Россией еще будут бороться как с оплотом капитализма и потребительского мышления. Тут любая идеология, форма отношений, мировосприятие существуют в историческом времени в десять раз дольше, чем того Россия заслуживает. Запад начинает бунтовать, а Россия готовится защищать диваны, которых раньше просто не было.

— Кто вам близок из западной литературы?

— У меня нет любимых писателей. Есть писатели, которых читаешь без влечения, так как в широком смысле слова интересно, как они пишут или интересны эмоции, с ними связанные, интересны возникающие от них вибрации. А есть необходимые писатели. Если я начну их перечислять, это будет банально: Библия, Достоевский, Шекспир... Это та референтная система, на которой все базируется. Мы без них не можем обойтись, даже если временами их ненавидим или не принимаем. Даже атеист не может обойтись без Библии, а сатанисту она необходима — просто знаки меняются с плюса на минус. А все остальное — это удовольствие. Шекспир или апостол Павел — референтные писатели, а Фолкнер или Сэлинджер — нет. Писателей можно сравнить с ящиками. Если взять ящик под названием «Шекспир» и ящик под названием «Фолкнер», то второй ящик не пустой, но в нем намного меньше содержимого, чем в первом.

Референтные книги характерны тем, что их форма неотделима от содержания. Если же аналитическим путем форму можно отделить от содержания, книга не референтна. С точки зрения семантической теории первые задают систему понятий в целом, то есть единство формы и содержания, а вторые экспериментируют, отклоняя какую-то часть. Очевидно, референтную книгу нельзя написать в любое время, даже теоретически невозможно — нет узловых мутаций сознания.

— А сейчас можно написать референтную книгу?

— Это определяется ретроспективно. Сейчас этого нельзя сказать. Хотя, может, уже написана Библия третьего тысячелетия. Но, когда появляется такая книга, ее сопровождает трепет вокруг, а потом возникает и легенда. Причем трепет не обязательно связан с ней напрямую. Шекспир не был властителем дум своего времени, он был одним из драматургов, актером, но вокруг него все вибрировало.

— Но ведь это взгляд из будущего.

— Достаточно тонкий современник может его почувствовать. Не обязательно угадает, скажет, что такой точкой был, к примеру, граф Пемброк.

В России такой трепет был в конце 1980-х и начале 1990-х. Хотя сейчас непонятно, вокруг кого именно он был. Непонятно, кого через пятьдесят лет назовут такой фигурой. Есть фальшивые позиции. Британский писатель Стюарт Хоум говорит, что через сто лет обывателю будет так же трудно понять разницу между фашизмом и коммунизмом, как нам сейчас уяснить, чем, собственно, гвельфы отличались от гибеллинов. Фальшивые позиции связаны со взглядом современника.

Есть интересная книга оксфордского историка испанского происхождения Фелипе Фернандеса-Арместо — неортодоксальная история последнего тысячелетия. Он описывает историю мира с позиций Австралии и Новой Зеландии. Как с их позиции выглядели происходящие геополитические процессы. Для них центр — они сами, а не Западная Европа. Они предполагали, что все новое рождалось в Новой Зеландии. Или в книге рассказывается, как Китай за семь лет до Колумба чуть не завоевал Мексику. Помешали этому придворные евнухи, которые удавили императора и велели флоту вернуться.

— Когда вы успели столько книг прочитать?

— Не знаю. Читаю.

— Вы с детства много читали или в какой-то момент в вас проснулся интерес к литературе?

— В детстве читали вслух. Например, на лето было задание прочитать по ролям всего Диккенса. Меня воспитывали бабушка и дедушка, которые, к моему счастью, относились к несоветскому поколению. Они 1904 и 1905 годов рождения, успели окончить гимназию.

— Откуда они родом?

— Бабушка из Екатеринбурга, а дед из Томска, там и учились. Они несли печать прошлого века, когда было принято читать вслух.

— Особенно с тех пор, как вы стали переводить и составлять книги, вы не можете не обращать внимания на фамилию переводчика. Чьи фамилии для вас своеобразный знак качества?

— Я больше переводящий писатель и поэт, чем переводчик в цеховом смысле слова. Из большинства имен советской школы перевода я знаю лишь самые известные, разбираюсь в этой области хуже специалистов. Конечно, я смотрю на имена переводчиков, особенно сейчас. Я живу жизнью цеха до какой-то степени. Хотя никогда не замыкаюсь на одной области и считаю это моветоном. Надо знать ровно столько, сколько тебе надо для практической жизни, а уходить в тонкости... Из коллег мне очень симпатичен Виктор Петрович Голышев — и как человек, и как переводчик. Он работяга, не вещает, от него веет эпохой стиляг. И не умничает, что мне очень импонирует (хотя сам я этого почти никак не могу избежать — комплексы!).

— Есть ли сейчас, на ваш взгляд, талантливые молодые переводчики?

— Тут, что называется, я начну хвалить свою конюшню. Недавно мы нашли очень интересного и талантливого переводчика с английского — Дениса Борисова. Он из Екатеринбурга, сам хороший поэт. Пока ничего не опубликовал. Даем ему очень тяжелую и почти невероятную работу, и он с ней здорово справляется.

— Современных авторов?

— Джеймса Хэвока, Тони Уайта, например. Когда напечатают его переводы, станет понятно, в чем исключительность Дениса. Я считал, Хэвока перевести невозможно. Не с технической точки зрения — нужно адское терпение, чтобы перевести семь листов, написанных белым стихом, каламбуром без остановки, потоком сознания. Это фактически подражание или продолжение метаромана. Перевести клево, изобретательно, смешно, страшно и прочее — задача разрешимая, но тихо-медленно, за долгое время. А чтобы быстро и красиво...

Вообще, нужен материал, чтобы переводчик себя проявил. Такого материала сейчас мало, потому что подавляющее число англоязычных авторов пишут крепкую замечательную беллетристику, но в ней нет особых трудностей.

— Какой перевод на сегодня оказался для вас самым трудным и почему?

— Не знаю насчет самого трудного, но самый утомительный — «Гламорама» Брета Истона Эллиса. Текст написан с целью вызвать в читателе ощущение космического вакуума, безнадежности, граничащей с зубной болью. И это удается Эллису, и это замечательно, но переводчик проводит с текстом гораздо больше времени, чем обычный читатель, поэтому становится жертвой передозировки любой эмоции, заложенной в нем: если это насилие, то ты отравляешься насилием, если депрессия — депрессией и так далее. Так что после Эллиса я долго не мог вернуться к нормальной жизни.

— Есть общие мотивы у Ника Кейва, музыканта и писателя?

— Да. Весь роман «И узре ослица Ангела Божия» по большому счету ремейк его песен. Каждый сюжет и приключение, начиная с «Дождя и потопа» и заканчивая «Двумя близнецами», один из которых убил другого, — это фактически переложение песен в прозу.

— Что, по-вашему, самое трудное в переводе?

— То, что скорость работы над ним в настоящее время определяется внешними факторами (экономическими и административными), а не внутренней природой текста. Над некоторыми страницами хочется провести пару недель, но гонка капиталистического производства этого не позволяет.

— Что объединяет авторов, которых вы переводите?

— Отношение к действительности. Для меня литература, которая смиряется с мiром, попросту неинтересна, поскольку я воспринимаю текст не столько как объект эстетического наслаждения, сколько как «руководство к действию» в определенном смысле. Разумеется, работает такое «руководство» только в том случае, если оно способно заворожить, поэтому я вовсе не проповедую грубо-утилитарный социальный подход в духе разночинцев или РАПП. Это скорее ближе к магии в гностическом понимании. Или — на языке киберпанка — к запуску информационного вируса в общественное сознание.

— Происходит ли, по вашему мнению, старение перевода?

— Безусловно, происходит. Не всегда старение перевода плохо. Если перевод соотносится с современным ему языком. Пруста, например, перевели в его же время. Перевод талантливый в наше время будет восприниматься более похожим на оригинал, чем современный. Если бы «Тристана и Изольду» перевели в соответствующее время на древнерусский, сейчас бы его не воспринимали как перевод, он сам бы нуждался в адаптации. Если перевод синхронен по стилистике переводимому произведению, то старение перевода — это положительное явление, как выдержка у вина. Если же перевод не соответствует времени, то прелести исчезают и возникает дополнительная сумятица. Многое переведенное из мировой классики в 1930-е годы сейчас хорошо читается еще и потому, что перевод как бы покрылся благородной патиной.

Если современный читатель берется за Гомера в переводе Жуковского, то ему кажется, что грек — современник Пушкина. Но выигрывает в таком случае Жуковский, а не Гомер, он уходит на второй план. Если говорить об устаревших переводах, то Гомер (больше «Одиссея», чем «Илиада»; больше Жуковский, чем Гнедич) — задача номер один. Иначе прервется связь времен, сейчас уже прерывается. Иначе остается только имя. Переводчиков, достойных Гомера, мало. Если не найдется Пушкин, то хотя бы Жуковский... Но сейчас нет такого поэта — увы и ах! Может, стоит последовать примеру французов и испанцев — перевести Гомера прозой.

19 апреля 2001 г.