В «Библиотеке журнала „Неприкосновенный запас“» выходит сборник статей «Несовершенная публичная сфера». Публикуем отрывок из вступительной статьи, в котором подробно рассказывается, что ждет читателя этой книги.

Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России. Сборник статей. Сост. Т. Атнашев, Т. Вайзер, М. Велижев. М.: Новое литературное обозрение, 2021. Содержание

В нашем сборнике большинство авторов можно отнести к тому типу последователей-и-критиков Хабермаса, кто применяет и адаптирует «идеальную» буржуазную модель публичной сферы к различным историческим периодам и анализирует эмпирические кейсы на фоне этой нормативной модели (как поддерживающие ее или противоречащие ей). При этом нам кажется важным, следуя оригинальному ходу раннего Хабермаса, вернуться к переосмыслению политической философии публичности на основе и после анализа отечественного исторического материала. Мы хотим продолжить ревизию исследовательских инструментов истории публичности, а также возможности их интеграции с хорошо известными методами анализа общественных языков (идиом), дискурса и авторских высказываний. В сборнике представлены первые результаты взаимодействия двух методологических перспектив в изучении интеллектуальной истории России:

1) анализа публичной сферы и режимов публичности, понятых не в нормативном, но в историографическом смысле как условий политической значимости публичной речи (Хабермас);

2) анализа речевых актов мыслителей и политиков в контексте и исследование эволюции общественно-политических языков (Кв. Скиннер, Дж. Покок).

Что содержательно нового дает первая перспектива и сочетание этих двух дисциплинарных полей для исследований в жанре русской интеллектуальной истории? Основное преимущество подобной оптики связано с возможностью рассматривать как значения конкретных высказываний, реконструируемых в рамках аналитического подхода к языку и речи, так и эволюцию политической значимости (удельного веса) высказываний, которую легче осмыслить в рамках «континентальной» теории и философии публичности. Анализ политического контекста и конвенционального языка, на котором автор обращается к аудитории со своим сообщением, дает ответ на вопрос о его значении, смысле. Однако в одно время публичные высказывания имеют большой резонанс и могут превратить Генеральные штаты в Национальную ассамблею или гласность в свободу слова, а в другое время большинство полемических текстов и речей оставляет аудиторию равнодушной или сталкивается с цензурой и давлением властей, менее склонных к терпимости и менее уверенных в силе своей армии, чем Фридрих Великий. Стремясь понять политический вес или значимость конкретного высказывания, мы предлагаем анализировать социальную позицию автора и локальный режим публичности в конкретную эпоху и в заданном общественном пространстве.

Упрощенно мы можем представить следующую схему: а) господствующий подход к интеллектуальной истории, включая методы Кембриджской школы, ориентирован на понимание значений конкретных текстов в их языковом контексте; б) постмарксистская социальная история дискурса обращает внимание на структурные условия значимости публичных и/или частных высказываний и на изменения этих условий; в) мы предлагаем в исследовании конкретных кейсов совмещать две логики, что особенно важно для понимания динамических процессов, когда в исторически коротком времени меняются и значение, и значимость текстов и высказываний. В этих случаях, строго говоря, невозможно восстановить значение текста без анализа изменения значимости или статуса высказывания. При этом отдельные ключевые высказывания и тексты могут в свою очередь менять условия или воздействовать на условия значимости некоторых других или даже всех последующих высказываний.

Эта методологическая перспектива помогает историкам публичной культуры ответить на вопрос: при каких условиях слова и дебаты обретают политический вес и значимость, становятся социально-политическими орудиями и действиями, а когда слова и дебаты оказываются бессильны или неслышны для других сограждан? В терминах позднего Хабермаса это также и вопрос о том, при каких условиях речевые действия создают «коммуникативную власть». В каком случае они становятся инструментом властных отношений или репрезентации, а в каких действительно создают новую ткань коммуникативной власти? Когда публичная речь как жанр девальвируется и теряет значимость, способность «производить»? Какова социальная структура публичных коммуникаций, которая обеспечивает или ограничивает содержательную публичную дискуссию как способ ненасильственного достижения согласия (коммуникативного или аккламационного)? Разные версии и «пропорции» в интеграции двух подходов — анализ речевых актов и анализ режимов публичности — представлены в части статей сборника на материалах российской истории XVIII–XXI веков.

Во многом сходную перспективу, включающую проблематизацию публичной сферы и статуса политической речи, предложил Роже Шартье в полемике с Китом Майклом Бейкером о методике исследования истории Французской революции. В революционный период речь становится политическим действием не только в силу ее универсальных антропологических характеристик, но и из-за предшествующих или актуальных изменений социальной и материальной инфраструктуры, которая создает поле коммуникации и придает высказываниям значимость или вес. Отечественный опыт содержит важное для континентальной традиции интеллектуальной и политической истории измерение, связанное с тем, что мы можем обозначить как меняющийся в Новое время статус публичного высказывания.

Во Франции, Германии и России публичная речь в Новое время становится политической. Великая французская революция и очерченный Райнхартом Козеллеком период Sattelzeit по-своему воплощают относительно недавние разрывы в политических и социальных институтах и модусах коммуникации во Франции и Германии. Эти два разных по содержанию и по длительности периода трансформации задали сходные базовые метафоры радикального обновления или смены эпох как рамки для научного исторического нарратива. Для понимания социально-политического и исторического контекста интеллектуальной истории в России ближе континентальная традиция с ее вниманием к качественным изменениям и разрывам в политической и интеллектуальной традиции и особенно новому модерному статусу публичной речи. Напротив, в Британии и США для исследователей раннего и позднего Нового времени речь идет не столько о появлении радикально нового, сколько о достаточно долгой эволюции или даже о восстановлении моделей добродетельного правления и обычаев недавнего или далекого прошлого.

Англоязычная традиция интеллектуальной истории исходит из презумпции, что режим коммуникации, в котором мыслители, политики и публицисты ведут полемику, по умолчанию задан и существенно не меняется во времени. Для Скиннера, Покока или Мартина ван Гелдерена интеллектуальная коммуникация между мыслителями, полемизирующими с помощью текстов, почти не зависит от наличия или отсутствия цензуры, появления печатного станка, степени публичности или места говорящего в политической иерархии. Внимание англоязычных исследователей в большей мере сосредоточено на интеллектуальных и языковых ходах и значении текстов, а не на изменениях значимости высказываний и анализе политико-экономических условий, в которых публичная речь меняет свою значимость или статус. В упомянутой выше полемике Бейкера и Шартье два исследователя почти идеально олицетворяют разные взгляды на один и тот же предмет (Французскую революцию). Британско-американский ученый утверждает приоритет чисто лингвистического определения политики как дискурса, перформативно постулирующего или опровергающего конкретные решения или авторитет других акторов. Французский историк указывает на фундаментальную важность меняющихся практик и социальных структур, в которые включены говорящие и их слушатели. Только при определенных социальных условиях дискурс становится эффективным политическим действием.

Здесь уместно вспомнить модель студенческого спора в Оксфорде или Кембридже (или схоластического спора, упоминаемого Хабермасом), где предположительно равные по статусу и уровню образования молодые аристократы разделяют общие представления о правилах ведения осмысленной интеллектуальной дискуссии, хорошо понимают выпады друг друга и стараются сделать оригинальный ход, который было бы трудно отразить оппоненту. Речь идет об умственном фехтовании с соблюдением правил и своеобразной хореографии. Скиннеровское абстрагирование от медийного контекста и социально-политических различий статусов участников в пользу чисто языковой и интеллектуальной игры в данном случае отчасти оправданно, а отчасти незаметно для себя воспроизводит социальную модель подготовки политической элиты в ведущих британских университетах. В этой традиции перформативность и политическая эффективность речи приписываются ее антропологической природе, которая не требует социального медиума. Подобное отождествление речи и социального действия представляется нам эвристическим для изучения сложившихся традиций политической философии, но оно становится слишком сильным упрощением при переносе в отечественный контекст. Здесь понимание того, что сказано, важно дополнить пониманием того, в какой ситуации, кем и кому это говорится.

Взгляд раннего Хабермаса предполагает, что политико-экономическая динамика и социальная структура коммуникаций меняют характер действий, которые в принципе можно совершить с помощью публичной письменной или устной речи. Впрочем, в более поздних теоретических работах Хабермас интегрирует аналитическую перспективу Джона Остина и существенно меньший акцент делает на социально-экономические условия и задаваемые ими ограничения или возможности. Вопреки направлению эволюции немецкого философа, нам кажется важным восстановить исходный вопрос о связи социальных условий и перформативного характера речи конкретных авторов/акторов. Исследование публичной сферы и меняющихся режимов публичности дает возможные инструменты для дальнейших разысканий в этой области.

Мы заимствуем понятие «режим публичности» у американских специалистов по урбанистике и публичной сфере, для которых были важны вопросы ограничения реального и символического доступа к публичному городскому пространству. В применении к российскому контексту оно помогает осмыслить пластичность исторической ткани, с которой мы имеем дело как исследователи. Как можно определить режимы публичности? Режимы публичности задают конвенции и правила публичных высказываний в различных жанрах, а также рамки возможных реакций на политическую речь, художественные или публицистические произведения. В зависимости от режима публичности реакция может представлять собой а) полемический ответ; б) цензуру, репрессии, санкции; либо, напротив, в) равнодушное или даже снисходительное отсутствие реакции на высказывание. Опираясь на исходную историческую реконструкцию Хабермаса и последующие критические исследования историков публичности, мы можем выделить несколько характеристик, которые вместе способны дать нам представление о национальных и локальных режимах публичности:

1) формальные и неформальные механизмы ограничения и предоставления доступа к публичной речи или демонстрации художественных высказываний на различных площадках и соответствующие ограничения;

2) иерархия (формальная или неформальная), неравная значимость высказываний разных акторов в зависимости от должности, статуса, сословия, образования, пола и т. п.;

3) механизмы цензуры, регламенты, уставы и сложившиеся конвенции и правила, регулирующие публичные высказывания (и, соответственно, санкции за их нарушение) в диапазоне от идеологического дискурса до художественных произведений;

4) практики, формы, жанры и материальная инфраструктура публичной коммуникации: трактаты, памфлеты, «толстые» журналы, газеты, открытые письма, выставочные залы, литературная и художественная критика, салонные разговоры, беседы на кухне или в кофейне, ток-шоу на телевидении, соцсети и т. п.;

5) организации или институты, обеспечивающие сферу полемики и принятия решений, обязательных для участников (клубы, парламенты, масонские ложи, суды, университеты и др.);

6) господствующие представления о допустимых источниках и способах производства нормативных утверждений и авторитетных публичных высказываний: эпистемология, ценности, канон в политической философии или в искусстве;

7) социально-экономические, юридические и политические основания для самостоятельности (зависимости) агентов, участвующих в публичной коммуникации.

По сути, в данном перечне мы разворачиваем в аналитический континуум и ценностно нейтрализуем те факторы и обстоятельства, которые у Хабермаса и ряда историков служили основаниями для нормативного истолкования или критики буржуазной и массмедийной публичной сферы как целостной системы. Почти в каждом исследовании сборника мы можем говорить о конкретном режиме публичности и об эффектах публичности, т. е. о механизмах влияния или воздействия одних акторов на других с помощью публичных высказываний. В ряде работ сборника мы также имеем дело непосредственно с дискуссиями, полемикой или с их имитацией.

Важной особенностью истории публичности в России оказывается резкость переходов и относительно частая смена режимов публичности, которые в критические периоды могут изменяться по несколько раз в течение пяти лет. Например, и степень свободы, и политическая значимость публичных высказываний в нашей стране ощутимо и нелинейно увеличивались и уменьшались в 1820, 1860, 1900, 1920, 1980 и 2010-е годы. Мы можем, в частности, проследить эти флуктуаций на примере внедрения стенографии с 1860-х по 1900-е годы с целью публикации речей в судах, публичных лекториях, земствах и, наконец, в стенах Государственной думы. Новая технология быстрой записи, позволявшая фиксировать и распространять любую устную речь, по-разному воздействовала на структуру коммуникаций в зависимости от регулярно менявшейся позиции трех императоров и других политических акторов в отношении гласности и публичности. Напротив, характер публичной сферы Хабермаса в исходной формулировке предполагал скорее долгосрочное и в целом последовательное изменение, связанное со сменой социальных формаций более высокого порядка (репрезентативная — феодализм, буржуазная — промышленный капитализм, массмедийная — поздний капитализм в марксистской версии и переход от властной иерархии к коммуникативному разуму в своей оригинальной теории эволюции).

Стремясь осмыслить российскую историю публичных дебатов, мы можем анализировать как долгосрочные социальные структуры коммуникаций, так и резкие, стремительные изменения в формах политической активности. Революционные трансформации режима публичности иногда ускоряются под воздействием высказываний малоизвестных и «слабых» акторов, как мы покажем это на примере знаменитого письма Нины Андреевой. Полемический текст простой преподавательницы химии несколько раз за короткое время менял свою значимость в диапазоне от безвестного «письма в редакцию» до «манифеста антиперестроечных сил». При этом его содержание, по словам генерального секретаря ЦК КПСС, адресата письма и одного из главных протагонистов — участников драмы, не имело для него «никакого значения»; важным было отсутствие консолидированной оппозиции его курсу среди членов Политбюро. Именно в этих терминах М. С. Горбачев предъявил обвинение членам Политбюро. Необычная реакция советского реформатора и его соратников на этот кризис несколько раз меняла общественное восприятие уже напечатанного текста, а затем изменила и режим публичности в стране. От управляемой гласности СССР перешел к режиму лавинообразно нарастающей свободы слова.

Напротив, резкое изменение как социально-политического контекста, так и режима публичности в момент публикации по сравнению с контекстом, в котором текст был исходно создан, также может порождать мощные и непредсказуемые для участников эффекты публичности. Этот сдвиг между контекстом написания и контекстом публикации изменил значение и многократно усилил значимость высказывания, как это произошло с публикацией первого «Философического письма» П. Я. Чаадаева. Высказывание на французском языке, выдержанное в риторике салонного остроумного разговора о политике и историософии, становится радикальным и скандальным политическим высказыванием после перевода на русский язык и публикации в подцензурном журнале.

Наш подход позволяет лучше увидеть множественность и различия режимов публичности, которые могут не только сменяться, но и сосуществовать внутри одного политического сообщества. Точная реконструкция правил коммуникаций в рамках придворного этикета и представлений о них Н. М. Карамзина позволяет увидеть, как текст записки «О древней и новой России» стал острой политической репликой вопреки намерениям ее. Сам статус придворного историографа Александра I сигнализировал скорее о репрезентативном характере публичной сферы в этот период, хотя «общественное мнение» уже становится объектом раздражения или внимания высших сановников и двора. Действительно, в начале XIX века представление об общественном мнении уже было частью политической повестки при принятии решений высшей бюрократией, хотя, безусловно, и не определяло их. Одновременно подготовка амбициозных либеральных реформ в начале правления императора Александра I намеренно осуществлялась Негласным комитетом в режиме максимальной секретности. Молодые избранные соратники монарха считали себя носителями уникальных нравственных качеств, которые позволяли им честно обсуждать и принимать проекты реформ, пренебрегая мнением публики, с их точки зрения слишком непросвещенной и своекорыстной. Напротив, лишившись привилегированного доступа к трону, бывшие члены комитета стали благосклонно ссылаться на критические суждения «общественного мнения» в отношении решений монарха и высшей бюрократии. Общественное (или «общее») мнение в этот период, очевидно, уже существует как понятие и как слабый фактор влияния, но проигрывает по значимости отношениям внутри императорского двора.

Казнь и ссылка декабристов становятся одним из катализаторов долгосрочных процессов формирования официальной и субнациональных публичных сфер в городах Сибири, вводя новые практики литературных вечеров, чтения книг и публицистической полемики. В 1840–1860-е годы на этой почве возникает своеобразная «подпольная» публичная сфера, которая благодаря сибирским студентам затем оказывает влияние и на общественную жизнь в Петербурге. В самом начале ХХ века частичная либерализация политической сферы, при сохранении цензуры и большого количества подпольных движений, создала условия для частно-государственных инициатив, воздействовавших как на общественное мнение, так и на внешнюю политику Российской империи. Русско-галицкое общество, созданное представителями академического мира, чиновничества, духовенства и дворянства, на протяжении более десяти лет утверждало важность польско-украинской Галиции с центром во Львове как «исконно русской» земли. Русская национальная и панславистская общественная повестка следовала в кильватере официальной линии, но речь шла об относительно автономном проекте группы интеллектуалов, активно использовавших журнальную публицистику.

Советская история дает примеры разительного контраста и сосуществования принципиально разных типов публичной коммуникации в одном политическом режиме. Так, многочисленные письменные жалобы рабочих и репортажи рабкоров, ставшие частью целенаправленной управленческой модели гласного давления на руководство заводов и городские власти в индустриальных городах в 1920–1930-е годы «снизу вверх» для исправления реальных проблем, сосуществуют с совершенно иначе устроенной центральной публичной сферой, основанной на односторонней пропаганде, цензуре и массовых репрессиях в модели «сверху вниз».

Понятие режима также подчеркивает рукотворный и даже манипулятивный характер ограничений и институтов публичной коммуникации, которые могут вводиться или отменяться теми, кто контролирует правила высказываний и доступ к конкретному форуму, включая как официальных лиц, так и относительно независимых игроков. Эта логика относится к приведенному выше примеру особого режима публичности в местных газетах в индустриальных городах (режим, заданный сверху, но использующий низовую критику и формирующий честную журналистику). Впрочем, ее можно использовать и при интерпретации процессов, приведших к возникновению относительно защищенных пространств художественного самовыражения в последние десятилетия существования Российской империи и в позднем СССР.

Конечно, применительно к позднему СССР и к предшествующим периодам русской истории мы не можем говорить о «буржуазной публичной сфере», которая предполагает содержательные и гласные дебаты граждан об общем для них интересе и приводит к политически значимому и консолидированному (по самым важным вопросам) общественному мнению. Для адекватного взгляда на советскую историю публичности в целом важен как анализ механизмов официальной пропаганды и контроля за любыми публичными высказываниями сверху в сочетании с «низовыми» стратегиями освоения дискурса или ухода в ритуал, так и настойчивое стремление самостоятельных акторов к творческому самовыражению и их намерение прямо и косвенно воздействовать друг на друга в «горизонтальной» плоскости, используя эффекты публичности.

Первая литературная премия в отечественной истории была учреждена частным лицом в период «Великих реформ» Александра II. Здесь гражданская инициатива предполагает автономное намерение организатора, выступающего как альтернативный центр влияния на общественное мнение по отношению к «толстым» журналам. Но парадоксальным образом для достижения этой цели он прибегает к помощи статусных членов Академии наук, придававших этой премии квазигосударственный характер. Отмена государственной монополии на оперу в 1882 году создало новое пространство для острых художественно-публицистических высказываний и критики официальной идеологии. Оперы Н. А. Римского-Корсакова стали факторами радикализации общественной повестки страны при активной поддержке амбициозного частного мецената Саввы Мамонтова.

В «застойном» СССР организаторы выставок альтернативной живописи поддерживали и по мере возможности расширяли особые пространства «частной публичности» или «неформальной публичной сферы» в квартирах, мастерских, домашних дискуссионных кружках, в научно-исследовательских институтах и в стенах многочисленных отделений официального и статусного Союза художников, на страницах журнала «Декоративное искусство» или в рамках 17-й Молодежной выставки в ЦДХ. Идеологи, исполнители и кураторы циркового искусства после нескольких существенных трансформаций в советский период приходят к созданию особой «цирковой публичной сферы» — и одновременно нового социально-поэтического языка романтизируемой коллективной повседневности.

Как мы отмечали выше, для российской и советской истории характерно активное использование и накопление эффектов публичности, которые, впрочем, не становятся устойчивой основой для совместных решений и работающих политических институтов. В этом смысле другой важной задачей, которую мы лишь затрагиваем чуть ниже и оставляем для предстоящих исследований, будет осмысление этого непростого, но богатого российского опыта успехов и неудач институционализации сильной публики. Как показывает общий исторический ход трансформаций публичной сферы в близких нам европейских и неевропейских странах, переход от слабой к сильной публике происходит после большого числа неудач, откатов и повторных попыток.