«Удачи! — сказал мне азербайджанский полковник, криво усмехнувшись. — И когда увидишь Дудаева, скажи ему, что я пью за него как за героя не только для Чечни, но и для каждого истинного мусульманина Кавказа!» После этого он опорожнил большой стакан русской водки.
Дело было в январе 1992 года, в потрепанном, но битком набитом подпольном ресторане в Сумгаите, мрачном промышленном азербайджанском городе к северу от Баку, на берегу Каспийского моря. На расстоянии — причем на довольно приличном — Сумгаит, как и Баку, может выглядеть довольно величественно, хотя и в старомодной манере. Серо-золотой камень его стен, особенно на закате, кажется, светится изнутри и устремляется вверх от золотого песка окружающей город полупустыни, пока та не встретится с лазурным морем. Но вблизи великолепная картина исчезает, и остается лишь мрачная скука однообразной запущенной советской провинциальной архитектуры.
Сумгаит — бедный город, но даже в 1992 году некоторые из местных уже были богаты. Ресторан представлял собой любопытное псевдомавританское заведение, построенное в «традиционном азербайджанском стиле»: отдающая новизной грубоватая конструкция посреди двора, огороженного серым бетоном. В нем было полно простой, но приятной азербайджанской еды: шашлыков из осетрины, бараньих кебабов, салатов из зелени и прочего.
Мой хозяин, интеллектуал советского Азербайджана на руководящем посту и чиновник коммунистической партии, был человеком трех миров, к каждому из которых он испытывал антипатию. Первым из этих миров был Советский Союз, которому он служил не просто из соображений оппортунизма, но и из тех же мотивов, которыми руководствовались многие бывшие колониальные чиновники в Азии: Советский Союз являл собой «современность» (modernity) и «прогресс», — но в то же время он ненавидел его, поскольку Союз означал власть грубых чужаков — русских. Вторым его миром была Турция, но ее он боялся, потому что пантюркистский национализм был угрозой для господства его собственного класса, советской элиты, а на самом деле и для его азербайджанской идентичности. По его словам, «любовь к Турции, о которой ты слышишь от столь многих людей, — это новая религия школьного учителя. Его воспитали абсолютным коммунистом, а теперь он ищет новую идентичность, нечто простое, но прежде всего принесенное извне».
Его высокомерное отношение к туркам было чем-то сродни настроениям третьего мира, к которому он принадлежал, — его предков из старых азербайджанских элит Баку и Ширвана, гораздо более старинных, чем могущественное простонародье советской Москвы или кемалистской Анкары. Несмотря на свою тюркскую кровь, эти элиты говорили на фарси и искали культурное воодушевление в Иране, «величайшем царстве на свете». Однако новые правители Ирана, аятоллы, в конечном итоге отправили бы моего хозяина в тюрьму, и он хорошо об этом знал. Ведь он был убежденным светским человеком, хотя при этом никогда бы не позволил незнакомцу познакомиться с женской половиной его семьи. То ли из-за его происхождения, то ли из-за этого смешения идентичностей, но он был самым интересным и независимым человеком, с которым мне довелось встретиться в Азербайджане. Он относился независимо и объективно даже к накаляющейся войне с Арменией — как минимум достаточно независимо, чтобы не желать участия в ней своих родственников.
Что же касается полковника, который произнес тост, то он был сделан из более простого теста. Он был начальником городской полиции и, как рассказывали, был глубоко замешан в позорных антиармянских погромах за четыре года до этого. Хотя, по его словам, никаких погромов не было, а если и были, то это сделали сами армяне, подстрекаемые КГБ.
Но если оставить в стороне репутацию полковника как представителя правоохранительных органов, в его речи было множество горьких парадоксов. Едва ли стоит глубоко анализировать образ пьющего водку «истинного мусульманина», ставший своеобразным штампом в недавно получивших независимость мусульманских республиках бывшего СССР. Восхищение полковника чеченцами также было двусмысленным: совсем незадолго до этого он предупреждал меня, что «все они бандиты, опасный народ», и настойчиво советовал мне не ехать в Грозный. Отсюда и его реплика «удачи!», и кривая усмешка.
Парадокс заключался и в том, что полковник не просто не собирался помогать чеченцам в их борьбе, но и не демонстрировал явного желания сражаться за свою мусульманскую страну — Азербайджан — на ее собственных задворках, в Карабахе. Подобное поведение, в высшей степени характерное для большинства азербайджанских полковых командиров, с которыми мне довелось познакомиться, позволяет лучше понять такое же нежелание рисковать своей жизнью у большинства рядовых азербайджанских солдат. Одного месяца в Азербайджане оказалось достаточно, чтобы осознать глубину деморализации общества, и связана она была отнюдь не с одной лишь советской властью — или, скорее, как я отметил в то время, «в отличие от прибалтов или грузин, советскость (Sovietism) была недугом, которому азербайджанцы оказались особенно подвержены».
Несмотря на то, что победа чеченцев и унижение российской армии резко усилили позиции азербайджанцев и грузин в их отношениях с Москвой, эта ситуация довольно курьезным образом стала в равной степени унижением и для них. Так произошло потому, что на протяжении нескольких лет эти два народа успокаивали себя объяснением собственных поражений от рук армян и абхазов тем, что за последними стояла Россия, «а кто может победить Россию?».
Серия побед чеченцев обнаружила бессмысленность этих доводов. Азербайджанцы и грузины потерпели справедливое поражение — более того, это поражение они нанесли себе сами. Ведущую роль в разгроме грузин сыграли чеченцы, о чем еще будет сказано, а что касается военного провала азербайджанцев, то чеченцы никогда и не предвидели бы какого-либо иного результата. Их пренебрежение к своим кавказским соседям — что мусульманам, что христианам — является глубоким и в целом неприкрытым. Как-то в Москве один главарь чеченской мафии сказал мне, что «азербайджанские банды здесь могут разве что измываться над торговцами на рынке, но за реальной защитой они сами идут к нам, чеченцам. Сами по себе они никто». Из-за подобного отношения, пусть и имевшего под собой основания, чеченцев не слишком любили их соседи, и это отчасти объясняет практически полное отсутствие поддержки со стороны других народов Кавказа начиная с того момента, когда чеченцы начали борьбу против русских.
На всем протяжении 18-часовой поездки в Грозный через северный Азербайджан и Дагестан азербайджанцы в моем купе даже не пытались скрыть своего враждебного отношения к чеченцам — страха, смешанного с невольным уважением. Это было резонно с их стороны: в последующие три года именно этот поезд не раз подвергался нападениям вооруженных чеченских преступников на своем многотрудном пути из Баку через Чечню дальше на север, в Россию.
Пассажиры поезда — этакие человеческие обломки Советского Союза, потерпевшего крушение и окончательно потонувшего месяцем раньше — казались то трагическими, то жалкими, то отвратительными персонажами. Среди них были «русские» (некоторые напоминали мне армян, что могло объяснять их поспешный отъезд), покинувшие свои дома в Баку ради неопределенного будущего в России и имевшие там родственников, которые, как сказала мне одна пожилая женщина, Людмила Александровна, «возможно, вообще не хотят нас видеть»: «Я жила в Баку тридцать лет, там похоронен мой муж, а в России я буду иностранкой. Но мой сын и его семья находятся в Ростове, и они сказали мне, что я могу приехать к ним, если у меня останется такая возможность». Кроме того, в поезде были инженеры, бежавшие от рушащейся экономики Азербайджана ради немногим более оптимистичных перспектив в России; много обычных азербайджанцев, работавших в других местах Союза, когда он еще был Союзом, и пытавшихся вновь обрести эту работу или воссоединиться со своими семьями; несколько советских военнослужащих, не уверенных, остались ли еще у них государство, армия, а то и сама страна — как сказал один подросток-призывник: «Я наполовину русский, наполовину украинец, а один мой дед был татарин. Я был советским гражданином. Скажите мне: кто я теперь?». Впоследствии я обнаружу, что такой образ характерен для многих российских призывников: странная смесь крайней незрелости и ранимости, за которыми скрывались цинизм и грубость, в свою очередь с трудом прикрывавшие глубокое страдание, — как и столь многие вещи советского производства, блестящие новизной, но уже испорченные и поцарапанные, а возможно, и совершенно непригодные.
Кроме того, повсюду в поезде были мелкие торговцы — бывшие спекулянты с черного рынка, теперь наслаждавшиеся все еще сомнительной законностью своего дела, они чуть ли не буквально набухали и сдувались перед нашими глазами. Среди них были толстяки, чьи одутловатые бесформенные тела напоминали баулы с фруктами и овощами, были и более стройные, более молодые люди, но все с твердокаменными лицами, некоторые — со следами жестоких шрамов. Я заметил, что в пути они не надевали на себя тяжелые золотые украшения, которыми эта братия уже полюбила щеголять в собственной вотчине. Тем не менее на одном из них все же был костюм, очевидно, полностью сделанный из материи, имитирующей серебро, которая бледно сверкала в тусклом свете, когда он делал волнообразные выпады в мою сторону, намекая, что может продать мне разные вещи, включая корыстную благосклонность проводницы, полной, грузной русской женщины, несгибаемо выглядевшей посреди своего четвертого десятка.
Сам поезд был почти развалиной, пронизывающе холодной, грязной, окутанной парами сигаретного дыма, мочи, пота, алкоголя и дешевого парфюма. Когда наступил вечер, он, лязгая, полз сквозь адский пейзаж — нефтяные месторождения северного Азербайджана, возможно, самый безобразный постиндустриальный ландшафт в мире. Сотни, если не тысячи брошенных, законсервированных, допотопного вида буровых вышек виднелись посреди нефтяных луж и фрагментов поржавевшей техники. Летом из-за этой вони можно заболеть, а зимой серое небо, черная нефть и бурая пустыня сливались в симфонии мрака.
В этой сцене была вся трагедия советского «развития». В этих бесчисленных нефтяных озерах находилось потенциальное богатство Азербайджана, которое выкачивалось, чтобы питать энергией мегаломанские мечты Советского Союза, но большая часть этой нефти терялась здесь же из-за протечек и износа оборудования, и в итоге почти вся нефть, как уверяли азербайджанцы, пускалась на ветер. По территории нефтепромыслов были разбросаны поселки с лачугами из глинобитных кирпичей с крышами, покрытыми листами волнистого железа и пластика. Начиная с 1992 года в них обитали десятки тысяч беженцев из тех областей Азербайджана, которые были утрачены в уже набиравшей обороты войне с Арменией.
Чтобы завершить описание этой картины и моего собственного настроения, скажу, что у меня не было ощущения тяжкого бремени, — вместо этого я видел перед собой целую вереницу древних мореплавателей. Будущее собственных стран они видели в довольно мрачном свете — все ожидали гражданскую войну. Азербайджанцы считали (причем вполне верно, поскольку так и вышло), что скоро они будут сражаться друг с другом точно так же, как они сейчас воюют с армянами, а некоторые убежденно говорили, что независимость не продлится долго, что Москва скоро восстановит свою власть. Мне встретился всего один азербайджанец-оптимист, даже слишком оптимист, — дыша в меня пивным перегаром, он стал проклинать Запад за поддержку армян: «Вы всегда ненавидели нас, мусульман, и хотели уничтожить нас! Но подождите! Подождите! Следующий век будет тюркским! Сначала мы уничтожим армян, а затем завоюем вас и будем править всем миром!» — и так продолжалось до того момента, пока его не увели его же спутники.
Что же касается русских, то они казались оцепеневшими и озадаченными. Больше всего они боялись голода, что во время той мрачной и хаотичной зимы 1992 года выглядело реальной возможностью. Во многих местах отчаянно не хватало продуктов, и очереди за ними были устрашающими даже по советским меркам. «Я пережила войну и голод после войны, — сказала мне Людмила Александровна. — Теперь нам, похоже, снова придется терпеть голод. Но всё же, даже если придется голодать, лучше, если это будет среди своих».
Если картина России 1990-х годов, изображенная в этой книге, мрачна, стоит помнить, что всё могло быть гораздо хуже. Осуществленное Егором Гайдаром спустя несколько недель после описанной поездки освобождение цен было в такой же степени чрезвычайной реакцией на коллапс поставок в города необходимых продуктов, сколь и запланированной основой свободных рыночных реформ.
Абсолютная моральная сумятица и физическая нищета той зимы, когда почил Советский Союз, может отчасти объяснять главную тему этой книги — апатию простых россиян в ответ на утрату империи, военное поражение, унижение на международной арене и беспрецедентное воровство их собственных правителей. В психологическом смысле россияне уже коснулись самого дна. В ходе президентской кампании 1996 года бубнеж проельцинских СМИ о голоде и страданиях при коммунистической власти оказался столь результативным отчасти потому, что в 1991–1992 годах многие ощущали, что снова оказались перед угрозой голода и массового насилия между самими россиянами — и эти призраки могли вернуться вместе с возобновившимися экономическими бедствиями 1998 года.
Но поезд Баку — Грозный, хотя и напоминал самый нижний круг ада, олицетворял собой и кое-что еще: то, как советская инфраструктура продолжала функционировать и тем самым поддерживать население, отчасти благодаря стойкости и остаточному чувству долга некоторых из тех, кто ее обслуживал. Это также отчасти объясняет, почему большая часть Советского Союза в действительности не превратилась в нечто подобное отдельным частям Африки. Поезд стонал, вонял, возможно, даже ронял на рельсы какие-то свои детали — но он двигался, а вместе с ним двигались и его пассажиры, даже несмотря на то, что мало кто из них имел какое-либо реальное представление о том, куда они направляются. Epur si muove [все-таки она вертится — ит.].
По мере того, как этот советский мир в миниатюре приближался к границам Чечни, советские народы на его борту, кажется, стали собираться вместе перед лицом общей угрозы. Не помню, что обеспокоило меня больше: пьяный азербайджанский «бизнесмен», с громким хохотом трогавший руками разные части своего тела, чтобы показать, какую из них чеченцы отрежут у меня первой, или сердобольная азербайджанская женщина, всунувшая мне в руки кусок хлеба, умоляя меня не выходить в Грозном: «Ты так молод! Ты должен подумать о своей семье!». Их известия о Чечне были почерпнуты исключительно из бывшего советского, а теперь российского телевидения в Москве, которое изображало Грозный городом, охваченным хаосом, кишащим грабежами и убийствами.
Спустя пять часов, незадолго до четырех утра, поезд остановился в Грозном. Вокруг была темень. Издалека раздался одиночный выстрел. Возможно, мне показалось, что поезд остановился на необычайно короткое время и загромыхал дальше с большей, чем обычно скоростью. Толпа людей, вышедших из поезда, растворилась в ночи, а я, как полагается добропорядочному представителю британского среднего класса на незнакомой территории, отправился искать полисмена — точнее, это оказалась группа тяжело вооруженных чеченских милиционеров и их друзей, которые в качестве жеста гостеприимства даже отказались смотреть на протянутый им паспорт, поделились со мной своим скудным завтраком и проводили, поскольку в городе действовал режим комендантского часа, в нечто, напоминавшее отель, под вывеской «Кавказ».
Гостиница находилась напротив большого белого советского административного здания, которое только начинало свой странный ряд превращений из ЦК Коммунистической партии Чечено-Ингушской АССР в парламент суверенной Чеченской республики Ичкерии, далее в президентский дворец, затем в разгромленный до основания всемирно известный символ чеченского сопротивления и, наконец, в пустырь, ровное место посреди леса руин.
Но в то утро, глядя на это здание из своего окна, я записал в своем дневнике, что «ощущаю себя скорее болтливым автором путеводителей на новом курорте, чем серьезным корреспондентом посреди революции»:
«Восхитительное первое впечатление. Открытые, улыбчивые, дружественные люди, без одиозной маслянистой фамильярности азербайджанцев, а еще не слишком услужливые как по отношению ко мне, так и перед своими начальниками. Самоуважение и личное достоинство — и ни капли советской угрюмости. Какое отличие от Баку! Чеченцы жалуются, что азербайджанцы — „все бандиты”, конечно. А заодно и трусы, слабаки, коррупционеры, советские рабы и т. д. Интересно: азербайджанцы и русские не любят чеченцев, но при этом очевидно опасаются и уважают их — чеченцы же вообще никого не уважают. Капитан милиции подчеркивает единство, гордость и эгалитаризм чеченцев: „Будь ты хоть миллионер, хоть тракторист — важно оставаться чеченцем. У нас есть очень строгие правила, как надо вести себя по отношению друг к другу. Здесь теперь у каждого есть оружие, но ты сам увидишь, что мы никогда не стреляем друг в друга. Но против наших врагов мы будем сражаться до конца”».
Отчасти слова капитана были, конечно же, преувеличением — но это было правдивое преувеличение. Зрительно путешествие из Баку в Грозный было просто поездкой из интересного советского нефтяного центра, то отвратительного, то странным образом красивого, лежащего на берегу очаровательного залива, в банальный и неприятный город посреди ничем не выдающихся накатывающих холмов. Но в культурном и духовном отношении поездка оказалась путешествием между разными мирами. В дальнейшем я часто обнаруживал, что чеченцы могут вызывать раздражение и внушать ужас, да и сама Чеченская война была ужасна, но я никогда полностью не терял ощущение, что побывать среди чеченцев — значит очутиться посреди какого-то особенного утра, холодного и штормящего, но ясного и неким образом превосходящего нормальный ход бытия.
Чем больше я узнавал чеченцев, тем больше они казались мне народом, который отверг не только большую часть советской версии модернизации и модерного государства — со всеми их творениями и пустыми обещаниями, — но и модернизацию в целом. В этом они напоминали мне афганских моджахедов, но с многократно большей способностью к самодисциплине, организации и солидарности. Это, возможно, делает чеченцев примечательно соответствующими эпохе постмодерна, но, пойдет ли это на пользу или во вред человечеству, еще предстоит увидеть.