© Горький Медиа, 2025
15 мая 2026

Первая очная ставка со смертью

Фрагмент книги дневников и писем Этти Хиллесум «Я никогда и нигде не умру»

Collectie Joods Museum / Etty Hillesum Huis

Дневник голландской еврейки Этти Хиллесум (1914–1943) наряду с «Дневником» Анны Франк относится к числу наиболее ярких свидетельств о Холокосте. Записи, которые она вела между 9 марта 1941 года и 13 октября 1942-го, показывают, что даже в столь ужасных обстоятельствах Этти продолжала любить людей и жизнь и была готова пожертвовать собой ради облегчения страданий окружающих. В августе 1942 года она добровольно отправилась в пересыльный лагерь Вестерборк, чтобы разделить судьбу своего народа, и оставалась там до депортации в Освенцим осенью 1943-го. В настоящее издание, помимо дневника, вошли письма, написанные Этти в Вестерборке. Часть этих материалов публикуется на русском языке впервые.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Этти Хиллесум. Я никогда и нигде не умру. Дневник. Письма. 1941–1943 гг. Перевод с нидерландского Веры Менис, Ирины Лейченко. М.: ГРАНАТ, 2026. Содержание

19 февраля 1942 года, четверг, 2 часа пополудни

Сильнейшее впечатление сегодняшнего дня — большие, лиловые, замерзшие руки Яна Бола. Снова кто-то замучен до смерти. На сей раз это был тихий молодой человек из «Культуры» (книжный магазин, специализировавшийся на распространении коммунистических публикаций. — Прим. ред.). Помню, он играл на мандолине, встречался с одной милой девушкой, ставшей потом его женой, и у них родился ребенок. «Изверги», — сказал Ян в переполненном университетском коридоре. Они искалечили его. Как и Яна Ромейна, и Тилроя, и еще многих преподавателей — пожилых, слабых людей. В том самом месте, в Велюве, где раньше в гостеприимном пансионате они проводили летние каникулы, теперь их держат в насквозь продуваемых бараках. Они даже не смеют носить собственные пижамы, не смеют иметь при себе свои вещи, — рассказывала в университетском кафе Алейда Схот. Их хотят совершенно раздавить, довести до ощущения собственной неполноценности. Морально люди достаточно сильны, но здоровье у большинства из них подорвано. Говорят, Пос живет в монастыре в Харене и пишет книгу. Сегодня утром на лекции было так мрачно. Но был и просвет. Короткий, случайный разговор с Яном Болом на трамвайной остановке в холодном, узком переулке Лангебрюг. «Что это в людях такое, что они стремятся к уничтожению других?» — с горечью спросил Ян. Я: «Люди, да, люди. Но подумай, ты ведь тоже один из них». И вопреки моему ожиданию, он, упрямый, ворчливый Ян, он согласился. «И низость других в нас тоже есть», — продолжала я дальше. «Я не вижу, действительно не вижу никакого иного выхода, кроме как заглянуть в собственное нутро и с корнем вырвать из него все плохое. Я  больше не верю в то, что мы сможем что-либо улучшить в этом мире, пока сами не станем лучше. Мне кажется, что единственный урок этой войны — это необходимость поиска зла в самом себе». Ян как никогда соглашался со мной, он был открытым и вместо своего обычного проповедования твердокаменных социальных теорий задавался вопросами. Он сказал: «Это так мелко, предавшись жажде мести, настраивать на это всю свою жизнь, что в результате ничего нам не даст». Мы стояли на холоде и ждали трамвая. Ян с его большими, лиловыми, замерзшими руками и зубной болью. И мы не декларировали никаких теорий. Наши учителя арестованы, друг Яна убит, и можно еще много чего добавить, но мы говорили друг другу: «Месть — это слишком мелко». Для сегодняшнего дня — это в самом деле просвет.

Сейчас немного поспать, а потом заняться подругой Рильке (имеется в виду немецкая поэтесса Ильза Блюменталь, чья переписка с Рильке была опубликована в 1935 году. — Прим. ред.). Все продолжается, почему нет! Нужно было бы регулярней писать в этой тетради, но не хватает времени.

25 февраля [1942], среда

Сейчас 7:30 утра. Я подстригла ногти, выпила чашку настоящего какао и съела ломоть хлеба с медом, все это, так сказать, с воодушевлением. Наугад открыла Библию, но в этот момент она не дала мне никакого ответа. Собственно говоря, это и неплохо, поскольку нет никаких вопросов, а только большая вера и благодарность за то, что жизнь прекрасна. И посему этот момент можно считать историческим: не потому, что именно сейчас я должна идти с S. в гестапо, а потому, что, несмотря на этот факт, нахожу жизнь прекрасной.

27 февраля [1942], пятница, 10 часов утра

Человек сам создает свою судьбу. Это высказывание кажется мне поверхностным. Но вот как внутренне к этой судьбе относиться, человек действительно решает сам.

Нельзя постичь чужую жизнь, зная только о ее внешних проявлениях. Чтобы познать жизнь другого человека, надо знать его мечты, его отношение к близким, его настроения и его разочарования, его болезнь и его смерть.

Ранним утром в среду мы с большой группой людей стояли в помещении гестапо, и жизненные обстоятельства в этот момент были для всех нас одинаковыми. Мы все — и сидящие за столами, и те, кто пришел на допрос, — находились в одном месте. Но жизнь каждого была определена его внутренним отношением ко всему происходящему. Мне сразу бросился в глаза молодой человек, который носился туда-сюда с недовольным видом. Он никоим образом не скрывал своего недовольства, делал все так нервно, вымученно. Он постоянно искал предлог, чтобы только наорать на бедных евреев: «Руки — из карманов!» и т. п. На мой взгляд, он заслуживал сострадания больше, чем те, на кого он кричал. А их самих можно было жалеть настолько, насколько велик был их собственный страх. Когда подошла моя очередь, он вдруг заорал: «Что вы находите здесь смешного?» Мне хотелось ответить: «Кроме вас, ничего». Но из дипломатических соображений я решила промолчать. «Вы ведь беспрерывно смеетесь!» — продолжал он орать. И я, совершенно невинно: «Это бессознательно, это мое обычное лицо». Тогда он с миной, выражающей — я еще с тобой поговорю: «Не придуривайтесь. В-в-о-он от-сюда!» Это, вероятно, был психологический момент, во время которого я должна была смертельно испугаться, но я быстро раскусила его маневр.

Мне вообще не страшно. Не оттого, что я очень смелая, а от чувства, что все еще имею дело с людьми, и хочу попытаться, насколько мне это удастся, понять ход мыслей каждого, от кого бы они ни исходили. И это был еще один исторический момент этого утра. Он состоял не в том, что я была обругана несчастным гестаповцем, а в том, что я не была этим возмущена, скорее я ему сочувствовала. Больше всего мне бы хотелось его спросить: «У тебя что, было несчастливое детство или, может, тебя бросила девушка?» Он выглядел нервным, измученным, впрочем, также по-настоящему неприятным и вялым. Мне очень захотелось тут же предложить ему психотерапию, поскольку я прекрасно понимала, что такие типы заслуживают сожаления лишь до тех пор, пока не могут причинить зла. Но если их спустить на человечество — становятся опасными для жизни. Преступна только система, использующая этих парней. И если речь идет об истреблении, то следует истреблять не самого человека, а зло, живущее в нем.

Кроме того, в это утро — необыкновенно сильное ощущение того, что я, вопреки всему горю и происходящей кругом несправедливости, не могу ненавидеть людей. И что все ужасающие, отвратительные события — не что-то далекое, полное таинственности и угрожающее нам снаружи, но находится вблизи нас и из нас, из людей, исходит. Поэтому оно кажется мне знакомым и не таким пугающим. Ужасающим является то, что выросшая над людьми система равным образом дьявольски поглощает и свои жертвы, и своих изобретателей.

Возвышаясь и господствуя над нами, как построенные людьми огромные здания и башни, она может рухнуть и погрести нас.

3 июля 1942, пятница, 8:30 вечера

Это правда, я все еще сижу за тем же письменным столом, но под всем предшествующим надо подвести черту и дальше писать уже в другом тоне. Нужно предоставить место новой данности, надо включить ее в свою жизнь. Речь идет о нашей гибели, о нашем истреблении, по поводу которого не следует больше строить никаких иллюзий. Нас хотят полностью уничтожить, мы должны принять это и жить дальше. Сегодня меня обуяло глубокое уныние, я попытаюсь с ним справиться, ибо если уж мы должны подохнуть, то сделать это надо по возможности грациозно. Я не хотела выразить это так тривиально. Почему именно сейчас возникло это чувство? Из-за волдырей на ступнях от беготни по этому жаркому городу, в котором так много людей со ступнями, истертыми в кровь, — с тех пор, как они не смеют больше ездить на трамвае? Из-за бледного личика Ренаты, которая своими маленькими ножками должна по жаре бежать в школу, час туда и час обратно? Потому что, простояв в очереди, Лизл все равно не получить овощей? Из-за такого ужасающего количества незначительных по сути вещей, объединившихся в большую уничтожающую борьбу против нас. И все другое, гротескное и с трудом представляемое: S. не смеет больше навещать меня в этом доме, он должен отказаться от своего рояля и книг, а я больше не имею права пойти к Тидэ и т. п. 

Ладно, я приму эту новую данность: нас хотят полностью уничтожить. Теперь я это знаю. Я не буду нагружать своими страхами других, не буду огорчаться, видя, как другие не понимают, что с нами, евреями, происходит. Одна данность не должна ни пожирать, ни разрушать другую. Я работаю и продолжаю жить с теми же убеждениями и нахожу жизнь полной смысла, несмотря ни на что — полной смысла, хотя вряд ли осмелюсь высказать это в обществе.

Жизнь и смерть, горе и радость, волдыри на моих стертых в кровь ногах и жасмин за домом, преследования, безмерная жестокость — все это во мне складывается в одно большое целое, и я выдержу все это, и буду все больше постигать (только для себя самой, без объяснений кому-либо), как все взаимосвязано. Я хотела бы жить долго, чтобы когда-нибудь, позже, суметь то, что я поняла, растолковать другим, а если это мне не будет позволено, ну, тогда пусть кто-то другой продолжит мою жизнь с того места, где она прервется. И поэтому я должна до последнего вздоха жить хорошо и так убежденно, как это только возможно, чтобы тому, кто придет после меня, не было так тяжело и не пришлось начинать с самого начала. Может, это делается для будущих поколений? В свете последних постановлений еврейский друг Бернарда спросил, не пришла ли я еще к мнению, что всех их надо было бы уничтожить, и лучше всего порубить на куски.

3 июля 1942

Ах, мы ведь все несем в себе: Бога и небо, ад и землю, жизнь и смерть, и столетия, много столетий. Меняются декорации внешних обстоятельств, но мы все несем в себе, и обстоятельства никогда не бывают решающими, потому что они есть всегда, хорошие или плохие, и с этим фактом нужно смириться, он не мешает использовать жизнь для улучшения этих обстоятельств. Однако должны быть ясны мотивы борьбы, которую каждый день нужно заново начинать с себя.

Раньше мне казалось, что я ежедневно должна выдавать массу гениальных идей, а сейчас я как целина, где ничего не растет, но над которой высокое, тихое небо.

Так лучше. В настоящее время я больше не доверяю многообразию зарождающихся во мне мыслей. Лучше буду лежать вот так, невспаханная, и ждать. В последние дни во мне ужасно много всего происходило и вот наконец выкристаллизовалось. Я посмотрела в глаза нашей гибели, нашей наверняка ужасной гибели, которая уже сейчас во многих мелочах повседневной жизни дает о себе знать, и включила ее в свою жизнь. Но так, чтобы мои жизненные ощущения не потеряли силу. Во мне нет озлобленности и мятежности, но я вовсе не пала духом и не смирилась с судьбой. Мое развитие, даже с возможностью предстоящего уничтожения, день ото дня беспрепятственно продолжается. Не хочу кокетничать словами, вызывающими только непонимание: я свела счеты с жизнью, со мной ничего больше не произойдет, так как речь идет не обо мне лично, и дело не в том, я или кто-то другой уйдет из жизни, речь идет о всеобщей гибели.

Бывает, говоря об этом с другими, хотя в этом мало смысла, я не вполне ясно выражаю свои мысли, но и это не важно.

Сказав «свела счеты с жизнью», я сказала, что возможность смерти теперь для меня абсолютно приемлема. Благодаря тому, что я посмотрела смерти, гибели в глаза и восприняла ее как часть жизни, моя жизнь как будто расширилась. Нельзя преждевременно приносить часть жизни в жертву смерти, защищаясь от нее и боясь ее. Неприятие смерти и страх перед ней оставляют нам лишь жалкий, изуродованный остаток жизни, что и жизнью-то нельзя назвать. Это звучит почти парадоксально: если смерть вытеснить из жизни, жизнь никогда не будет полной, совершенной, а приняв смерть, — расширяешь и обогащаешь свою жизнь.

Это моя первая очная ставка со смертью. У меня с ней не было никакого опыта. В отношениях со смертью я девственно чиста. Никогда не видела ни одного покойника. Представить только, в этом усеянном миллионами трупов мире я, в мои двадцать восемь лет, не видела еще ни одного покойника. Правда, иногда я спрашивала себя, как отношусь к смерти, но серьезно для себя лично ее никогда не рассматривала, у меня на это не было времени. А сейчас она пришла, в полный свой рост и впервые, но и как давний знакомый, как часть жизни, которую нужно принять. Все очень просто. Нет необходимости в глубокомысленных рассуждениях. Смерть незаметно вошла в мою жизнь; крупно, просто, почти бесшумно, как что-то само собой разумеющееся.

Она заняла свое место, и я знаю теперь, что она является частью жизни.

Вот, теперь спокойно могу идти спать, сейчас 10 вечера. Сегодня я мало что сделала. Уладила в жарком городе некоторые мелочи, при этом порядочно хлопот доставили мне волдыри на ногах. После этого на меня напала слабость, неуверенность. Позже я пошла к нему. У него болела голова, и он был этим обеспокоен, так как обычно в его сильном теле все функционировало отлично. Я немного полежала в его объятьях, и он был таким нежным, милым, чуть ли не грустным. Мне кажется, сейчас в нашей жизни начинается новый этап. Еще более серьезный, более интенсивный период, когда необходимо сконцентрироваться на самом важном. С каждым днем отпадает все больше мелочей. «Речь идет о нашем уничтожении, это ведь ясно, нам не нужно вводить себя в заблуждение».

Завтрашнюю ночь я буду спать в кровати Дикки (соседка Шпира. — Прим. ред.), сам S. — этажом ниже, а утром он разбудит меня. Это все еще есть. А как мы сможем в это время помочь друг другу, — будет видно.

Немного позже

И хоть этот день не принес мне ничего, кроме как напоследок необходимого и безудержного столкновения со смертью, с гибелью, все же нельзя забыть кошерного немецкого солдата, стоявшего у киоска с мешком моркови и цветной капусты. Сперва в трамвае он вложил в руку девушки записку, а позже пришло письмо, которое я должна еще раз прочесть. Девушка сильно напомнила ему умершую дочку раввина, за которой на ее смертном одре он должен был день и ночь ухаживать. А сегодня вечером он придет в гости.

Когда Лизл все это мне рассказала, я вдруг поняла: сегодня вечером буду молиться и за этого немецкого солдата. Одна из многих униформ теперь обрела лицо. И наверное, есть еще много таких лиц, в которых мы сможем что-то прочесть, и мы это понимаем. Он тоже страдает. Между страдающими людьми не существует границ, они есть по обеим сторонам всех границ, и молиться нужно за всех. Спокойной ночи. Со вчерашнего дня я опять стала старше, старше сразу на много лет и серьезнее. Ушло уныние, и на его место пришла еще бо́льшая, чем прежде, сила. И еще вот что: познавая свои слабости и недостатки и принимая их, человек становится сильнее. Все так просто, мне становится это все понятней, и я хотела бы долго жить, чтобы сделать это понятным для других. А теперь действительно спокойной ночи.

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.