В издательстве «Симпозиум» вышел русский перевод дебютного романа Питера Хега «Представление о двадцатом веке». Впервые увидев свет в 1988 году, эта книга сразу привлекла внимание критиков к совсем молодому тогда автору, взявшемуся за эпическое описание родной Дании. С разрешения издательства «Горький» публикует одну из глав романа.

Питер Хег. Представление о двадцатом веке. СПб.: Симпозиум, 2020. Перевод с датского Елены Красновой

Мысль о том, что Анне Бак суждено родить нового Мессию, обитателям рыбацкого поселка Лаунэс впервые приходит в голову у постели умирающего сапожника. Сапожник стал последней в поселке заблудшей душой, обратившейся к Господу, и обращение это случилось после того, как однажды отец Анны, местный священник Торвальд Бак, ночь напролет простоял на морозе, спрятавшись за деревом у дороги, в ожидании пока мимо него не проедет на своей кобыле вдребезги пьяный сапожник на обратном пути из Рудкёпинга. Завидев его, Торвальд прокричал: «На колени, сапожник! Твой Господь говорит с тобой!»
Протрезвев от дикого страха, стоя босиком на рассыпающемся крупинками снегу, жгучем, словно отравленные иголки, сапожник слышит раздающийся из темного леса глас Божий, от которого со стеклянным звуком трескаются промерзшие ветви. В Лаунэс он возвращается в горячечном бреду, в котором его преследуют религиозные видения. Неделю спустя он умирает от воспаления легких, в присутствии священника и жителей поселка, собравшихся у его смертного одра, где они воочию убеждаются в духовном возрождении умирающего. И все-таки в последние минуты жизни душа его начинает от них ускользать — сапожника охватывают сомнения, от мысли о вечности без алкоголя он приходит в ужас и требует водки.
Тут-то и происходит самое интересное. На глазах присутствующих дочь священника Анна, всего лишь семи лет от роду, раздваивается. Только что была одна Анна, которая по-прежнему стоит рядом с отцом, и вот уже кроме нее появляется еще одна, такая же, которая садится на постель умирающего. В эту минуту всем начинает казаться, что они видят Анну впервые. Ясное дело — они не первый раз видят и прекрасно знают дочь священника. Но сейчас они замечают, что этот ребенок, который минуту назад разделился на двоих, удивительно красив и прямо-таки светится целомудрием. Тут все вдруг вспоминают о Святой Деве и о всех своих прошлых грехах, отчего во рту у них появляется металлический привкус, и все они дружно, не обменявшись ни словом, начинают осознавать, что эта девочка создана для чего-то великого.
Анна, похоже, не замечает, что все присутствующие пристально наблюдают за ней. Она кладет руку на лоб сапожника, на смену его щемящей тоске по выпивке приходит умиротворение, какое бывало у него только в детстве, и он умирает.

Отец Анны, Торвальд Бак, узнал, что станет священником в Лаунэсе, непосредственно из Божьего откровения. Откровение это снизошло на него, когда портрет его матери упал со стены, в то время как он — преисполненный глубокого отвращения к своему бессмысленному существованию — стоял перед тазиком с водой в своей копенгагенской комнате, приготовившись втирать в член жгучую мазь, которая должна была излечить его от сифилиса. Он уже так давно уехал из Рудкёпинга — изучать теологию в Копенгагенском университете, — что почти забыл родной диалект, а воспоминания о городе детства растворились в мареве излишеств, которым он истово предавался в столице, вот почему он не особенно прислушивался к словам лежащей на постели девушки. Та зачитывала вслух отрывки из писем, которые со времен его отъезда с неизменной регулярностью приходили ему из родного дома дважды в неделю и которые он, даже не вскрывая, засовывал под соломенный матрас, откуда эти письма, со следами кофейного пунша и соков любви, теперь и вытаскивала его подруга.
— Твой брат стал священником, — сообщила девица, расправляя тонкую ткань неглиже.
— Черт своих метит, — отозвался Торвальд.
— Твоя сестра вышла замуж, — продолжала она, распечатав следующий конверт длинным, не очень чистым ногтем.
— Да пропали она пропадом, — рассеянно пробормотал Торвальд.
— Твой отец умер, — сказала девушка, подняв глаза от листка бумаги.
— Вот дьявол! — воскликнул Торвальд.
В это мгновение висевший на стене акварельный портрет его матери, поблекший от табачного дыма и непрестанного сквернословия, свалился в таз, и, когда краски слились и растворились, словно стершийся из памяти сон, Торвальд Бак пробудился к новой жизни.
Должен признаться, мне такие внезапные обращения не очень понятны. В чем-то они сродни родам после непорочного зачатия — в том смысле, что вроде бы ни тому, ни другому не предшествовало то, что обычно предшествует, но именно так Торвальд Бак навсегда запомнил свое спасение, как будто его, посреди его копенгагенской жизни, нежданно-негаданно поразил удар молнии, и позднее, когда он вместе с великим народным пастырем Вильхельмом Беком стал одним из основателей движения «Внутренняя миссия», именно к таким обращениям призывал он в своих проповедях. Но в тот день, когда упал портрет, он не произнес ни звука, тюбик с мазью выпал из рук прямо в таз, и Торвальд медленно опустился на колени — под грузом нахлынувших чувств гордости и смирения, происходящих от сознания того, что он одновременно является избранником и помазанником Божьим и самым ничтожным созданием на свете. После чего возникло видение: он увидел рыбацкий поселок Лаунэс, названия этого Торвальд никогда прежде не слышал, хотя поселок и находился не так далеко от Рудкёпинга, и увидел он горстку мрачных лачуг, на границе между бесплодной, словно пустыня, землей и серым от вечной непогоды морем, над которым витает запах тухлой рыбы.
До этого времени Торвальд ходил в университет исключительно для того, чтобы в компании своих друзей-собутыльников потешаться над профессорами-теологами, которые, с одной стороны, опираясь на научные данные, доказывали несостоятельность библейских текстов, а с другой стороны, настаивали на их исключительной глубине. Теперь же он взялся за ум и, утвердившись в своих убеждениях, лучше всех сдал выпускной экзамен, подготовившись к нему всего лишь за год, в течение которого к тому же еще и умудрялся в редкие свободные часы обходить те заведения, где прежде пил из губительного кубка греха, пытаясь наставлять своих прежних приятелей на путь истинный.
По окончании пасторской практики Торвальд для своей выпускной проповеди выбрал тему Преисподней, и выступал он перед епископом и несколькими известными богословами, которые пришли его послушать, привлеченные разговорами о молодом кандидате, который всем своим поведением напоминает какого-нибудь непреклонного иезуита. Проповедь произвела на слушателей ошеломляющее впечатление. Когда оратор смолк, вдали вдруг зазвенели церковные колокола, низко загудели трубы органа, и под сводами церкви явственно запахло каленым железом и горелой шерстью. Присутствовавшим вряд ли когда-нибудь удастся забыть, как Торвальд Бак вскарабкался вдруг на край кафедры, уселся на корточки, нависая над своей аудиторией, точь-в-точь как огромная хищная птица, и, понизив голос, произнес: «Преисподняя — уголья под паровыми котлами веры».
Сразу после проповеди Торвальд попросил епископа отправить его служить в Лаунэс. Старик безуспешно искал в реестре приход с таким названием и наконец нашел упоминание о нем в папке отложенных дел, с которыми непонятно было что делать и решение по которым возлагалось на волю Господа. Он обнаружил, что уже многие годы в поселке не было священника и что за последние сто лет в Лаунэс назначалось тридцать человек, но нищета, отвратительный климат и непреодолимое безбожие местных жителей всякий раз затягивали нового пастора в омут пьянства и меланхолии, он переставал отправлять отчеты начальству, а по прошествии некоторого времени уже не мог даже написать прошение об освобождении от должности.
Когда епископ решил посоветоваться с пробстом о судьбе Торвальда, тот ответил: «Если мы не избавимся от него, он станет новым Игнатием Лойолой».
Торвальд Бак нанес прощальный визит епископу, поблагодарил его за назначение, а также и за рессорную повозку, которую ему выделило Министерство, чтобы он наверняка добрался до Лаунэса, куда так и не проложили дорогу, поскольку ее все равно размыло бы паводком или замело непролазными снежными заносами, которые даже поздней весной обрушивались иногда на поселок. Строительству дороги препятствовали также глубокие трещины, возникавшие вследствие апокалиптических сдвигов почвы. Когда епископ спросил Торвальда, почему он попросил о назначении именно в этот приход, молодой священник с гордостью ответил:
— Потому что именно эти души взывают ко мне из Преисподней.
Епископ вспомнил проповедь Торвальда и устало покачал головой.
— Бог создал Небеса, — сказал он. — Преисподняя — дело рук человеческих.
И они попрощались, так и не придя к согласию.
Незадолго до отъезда из Копенгагена Торвальд женился. Он встретил свою жену за год до окончания университета на одном из пиетистских общинных собраний, которое сам же и организовал. Она была молчаливой девушкой из семьи бюргеров, на десять лет старше его. Лицо ее было таким бледным, что сквозь кожу просвечивали зеленоватые сосуды. В детстве она подумывала, не стать ли ей монахиней, и Торвальд обручился с ней, потому что ее худоба и хронический кашель согласовывались с тем сочувствием ко всему человечеству, которое пробудила в нем его вера, и потому что был уверен, что она, если уж в ней так много души и так мало тела, не сможет нарушить его внутреннее равновесие. То, что он заблуждался, стало ясно непосредственно после обручения, когда сначала ее огромные темные глаза стали преследовать его в снах, а потом и вся она целиком стала вторгаться в его ночь. Ночи Торвальда и так были коротки из-за учебы и миссионерской деятельности, а теперь его из-за угрызений совести стала мучить бессонница, пока он наконец не обрел успокоение в мысли о том, что Господь избрал его, раз назначил такое наказание, и в последнее время перед свадьбой ему удавалось — после того как месяцами при одной мысли о том, что она живет поблизости, в том же городе, кожа у него покрывалась мурашками — взять ее за руку и не потерять при этом контроль над собой. Он давно примирился с мыслью, что ему всю жизнь придется мучиться в пресном браке, но во время брачной ночи обнаружил, что объятия жены так же горячи, как и ее благословения, и, когда он в постели на минуту остановил время, замер и оперся на локти, чтобы увидеть блеск в ее глазах, она произнесла одновременно нежно и призывно: «Ну, давай же, войди в меня, и пусть свершится Воля Божья!». В ту ночь Торвальд почувствовал, что она любит его и как мужчину, и как солдата Господа, и, когда она неделю спустя, восседая на рессорной повозке, увидела, как из сырого тумана возникает Лаунэс, и сказала, что, как ей кажется, они приближаются к Царству мертвых, он с достоинством ответил: «Все будет хорошо, любимая, не впервой воину возвращаться из Преисподней с победой!».

Когда Торвальд Бак прибыл в Лаунэс, рыбацкий поселок насчитывал примерно восемьдесят домов из камня с крышами из метрового слоя водорослей, поскольку только эти материалы могли противостоять проливным дождям, наводнениям, снегопадам и неделям засухи, которые совершенно произвольно и независимо от времени года сменяли друг друга. В этом капризном климате, где рыболовство было делом нелегким и рискованным, а выращивать что-либо было практически невозможно, жили люди, у которых от недоедания постоянно кружилась голова. Рацион их состоял в основном из водки и картошки, они страдали от авитаминоза и регулярных эпидемий, терзавших поселок даже после того, как их победили во всех остальных частях страны. В отрезанном от окружающего мира туманами, ветрами, рыбной вонью и ужасающей бедностью Лаунэсе весь год состоял из нескончаемой череды пирушек. На них с помощью алкоголя, нескольких сохранившихся в памяти куплетов и по многу раз пересказанных анекдотов, которые все чаще и чаще прерывались бушующим ненастьем, жители поселка пытались вновь обрести надежду, которая давным-давно иссякла в их страшной нищете, выбраться из которой уже не представлялось возможным. Продолжать же такую жизнь обитатели поселка могли лишь благодаря своему упрямству и еще каким-то образом сложившемуся у них общему мнению, что Лаунэс окружен диковинными злобными существами. Что это за существа и как они выглядят, они представляли смутно, но в их головах это как-то связывалось с далекими башнями на горизонте и с высокой стеной, один угол которой был виден с вершины холма над поселком. Стена эта окружала Темный холм, но жители Лаунэса давно позабыли это название.
Когда хозяин замка Темный холм распорядился построить стену, Лаунэс оказался оторванным от всей страны. В прежние времена рыбацкий поселок относился к землям поместья, но, погруженный в свои научные изыскания, Граф давным-давно потерял всякое желание пользоваться правом первой ночи с каждой невестой в своих владениях, и, поскольку запах рыбы даже на расстоянии был ему крайне неприятен, стену замка построили в обход Лаунэса, который в результате совершенно выпал из окружающей жизни. О существовании поселка в последние годы вспоминали нечасто. Например, когда одному из чиновников налогового ведомства удалось однажды добраться до поселка, что, конечно, само по себе не вызывает удивления, но вряд ли кто-нибудь другой, кроме сборщика налогов, оказался бы способен на такой подвиг.
Это был упрямый человек. Отставной офицер, который по-прежнему чувствовал себя солдатом и думал как солдат. Наткнувшись на название поселка в реестре Министерства, он заметил, что отчеты от главы этого судебного округа отсутствуют. Оседлав лошадь, он отправился в поселок, пробившись сквозь страшную грозу, когда эфес его сабли зловеще искрил от разрядов. Улицы поселка тонули в непролазной грязи, здесь и там плавали вздувшиеся трупы тощей скотины, ставшей жертвой наводнения, предшествовавшего этой грозе. Поселок после поминок по жертвам наводнения все еще был парализован. Сборщик налогов выбрал самый большой дом, который выглядел лучше других, и вошел внутрь. На утрамбованном земляном полу стояли лужи, у открытого огня грелся старик. В котелке у него закипал жидкий суп из водорослей, взятых, несомненно, с крыши. Инспектор осмотрел скудную мебель, которая, казалось, не разваливается только благодаря ожесточенному упорству обитателя дома, и спросил старика:
— Чем вы живете?
Старик поднял на него потухшие глаза, слезящиеся от дыма тлеющего навоза.
— Мы жрем собственное дерьмо, — ответил он.
После этих слов сборщик налогов развернулся и не мешкая покинул Лаунэс, а жители поселка беспрепятственно продолжили свое привычное существование.
Хотя Торвальд Бак никогда прежде не бывал в Лаунэсе, оказалось, что поселок выглядит точь-в-точь, как в его видении. Когда повозка поравнялась с первыми домами, выглянуло солнце, лучи его рассеяли туман, и, пока они ехали по улицам, грязь на дорогах подсохла до хрупкой корочки. Жители поселка сидели на бледно-желтом песке перед домами и играли в карты на монеты, которые вышли из обращения пятьдесят лет назад. В заброшенной церкви на ступенях, ведущих к алтарю, лежал человек. Торвальд пнул его ногой. Мужчина открыл глаза, жмурясь от резкого света, проникающего через разбитые окна, и спросил:
— Кто в последний раз угощал?
Человек этот был священник, предшественник Торвальда.
В течение первого года никто вообще не заглядывал в церковь. Целый год жена Торвальда — несмотря на беременность и на то, что она постепенно становилась одновременно и более грузной, и более тощей, — была единственным слушателем проповедей мужа, в которых, несмотря на завывание ветра и страшный холод, отчего они бесконечно чихали и кашляли, с каждым днем прибывало оптимизма и надежды. В конце года у них родилась дочь — это была, конечно же, Анна. Сразу после родов у жены случился страшный приступ кашля, и Торвальд увидел, как одновременно с первым криком ребенка душа жены исторглась из тела и, взмыв ввысь, проскользнула через отверстие в потолке, словно большая белая летучая мышь. Единственными свидетелями крещения его дочери стали экономка и фрески на стенах церкви.