«Антропограммы» — шестая книга монументального труда Валерия Александровича Подороги «Мимесис», вышедшая в издательстве Cheapcherrylibrary и представляющая собой развернутый комментарий к первым пяти томам. Предлагаем прочитать посвященный Вальтеру Беньямину отрывок из главы «Парадокс наблюдателя».

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Валерий Подорога. Антропограммы. Идея произведения. М.: Cheapcherrylibrary, 2024. Содержание

Вальтер Беньямин — «чистый» наблюдатель, но я бы сказал, что он стал им поневоле. Информацию о происходящем в окружающем его мире он получает в основном от своих друзей, Б. Райха и Аси Лацис, в которую влюблен, и лишь отчасти был в курсе происходящих событий, — но как дойти до их «понимания»? Информация от других людей идет плохо, никто не хочет говорить; новое препятствие — нарастающая демагогия в речах большевистских вождей и ораторов. Беньямин окружен информационной пустотой. Что ему остается? Только собирать, записывать, слушать, но главное — видеть, не пытаясь что-то интерпретировать. Наблюдение у Беньямина носит исключительно чувственно-материальный характер, он анализирует, сравнивает то, что ему уже известно, с тем, что его удивляет и даже поражает в повседневной жизни такого города, каким была в то время Москва. В дневниковых записях он стремится избежать литературности и заведомо оценивающей позиции. Музеи, церкви, театры, общественные здания и конторы реже заводы и мастерские — вот главные и «удобные» объекты интереса. Окруженный чужой речью, которую не понимает, и свободный от нее, он оказывается в пространстве, которое можно воспринимать непосредственно в виде текущих и меняющихся «фактов»: слушать всякого рода шумы, изучать вывески, революционные плакаты, названия нэповских магазинов, советских контор и учреждений. Беньямин не видит людей, он наблюдает их через призму их обезличенности, кукольности и игрушечности. В силу отсутствия языкового понимания он лишается возможности получать информацию самостоятельно. Но, с другой стороны, в его наблюдении есть свои преимущества — он изучает самый настоящий семиозис большевизма в постимперской, но еще православной России. Наблюдениям Беньямина не хватает заинтересованности в том, чтобы не только видеть/замечать, но и понять увиденное; установить его взаимосвязь с другими явлениями, которые из-за незнания языка невозможно «видеть» (и даже знать о них). Хладнокровие и отчужденность «взгляда» велики; от него не отвлекают ни споры о политике, ни любовное чувство к Асе Лацис. И этот взгляд можно узнать, он является именно взглядом Вальтера Беньямина: это взгляд меланхолический. Предмет наблюдаемый дается без ауры, без атмосферы, привычно окружающей знакомые вещи, «все оголено», предметы как бы вынимают из живой среды, оставляя только те качества, которые есть на данный момент восприятия.

К предмету не протянута нить интенциональной вовлеченности, совсем даже напротив, ценность приобретает «безинтенциональное бытие» предмета, что и является условием его существования под взглядом меланхолика. Все подвержено распаду, «усушению» и «опустошению», и смысл сегодняшнего потока значений можно понять только тогда, когда мы их соотнесем с теми, что, казалось, стали руинами ушедшего мира.

Было бы ошибкой считать, что исключающее наблюдение может быть формализовано, и ему придан все тот же гуссерлевский всеобщий смысл (эффект интенциональности). Исключающее наблюдение не исключает объекты наблюдения, оно их создает, но в качестве уникальных. Поэтому каждый значительный автор обладает особой силой, энергией исключения: что-то видеть/замечать/исследовать, а что-то — нет. Литературу таких авторов, чей авторитет сформировался в национальной и мировой памяти, мы и приводим в качестве образцов: из видимого исключается то, что не видят, — невидимое, т. е. то, к чему нет чувственно-миметического доступа. Этим «особенным» исключением создается новый образ Реальности (неустранимый, пока это исключающее наблюдение активно). Естественно, он не отличается полнотой «объективных» деталей, но такая нехватка компенсируется часто избытком новых воссозданных объектов и качеств мира. Каждый художник обладает таким исключающим видением, другое дело, насколько он его заявляет и сам пытается осмыслить. Ведь каждый художник и видит, и мыслит иначе, что необходимо для создания Произведения как аутентичного образа новой или обновленной Реальности.

Есть меланхолия и есть меланхолический взгляд, который переносит некое внутреннее, болезненное состояние наблюдателя на Историю (по определениям В. Беньямина): этот взгляд аллегоризирует, а точнее, в терминах Беньямина, опустошает настоящее время (историческое), так оно становится значимым только в контексте природных событий. Можно сказать и так: меланхолический взгляд видит в Истории лишь падение Природы.

«...в аллегории facies hippocratica истории предстает перед глазами наблюдателя, подобно застывшему праландшафту. История во всем том, чем она с самого начала как вневременным, исполненным страдания и ошибочным владеет, отпечатывается в одном образе — мертвых головах (toten Köpfen)».

Все столицы, которые так или иначе исследует меланхолический взгляд Беньямина — Москва, Берлин, Париж, — подпадают под силу этого взгляда. Когда он записывает в дневник очередное наблюдение, он невольно сравнивает его с последующими, которые могут ему и «противостоять», и «выражать», но при этом сам наблюдатель остается безразличным.

Москва-деревня

«5 января. Москва — самый тихий из городов-гигантов, а в снегу она тиха вдвойне. Главный инструмент уличного оркестра, автомобильный гудок, представлен здесь слабо, машин мало. Также, в сравнении с другими столицами, очень мало газет, в сущности лишь одно бульварное издание, единственная вечерняя газета, выходящая из печати около трех часов. Наконец, и выкрики торговцев здесь очень тихие. Уличная торговля в значительной степени нелегальна и не любит привлекать к себе внимание. К тому же торговцы обращаются к прохожим не столько с восклицаниями, сколько с речами, степенными, порой почти шепотом, в которых слышится что-то от просительной интонации нищих. Лишь одна каста движется здесь по улицам с громкими криками: это старьевщики со своими заплечными мешками; их меланхоличный призыв оглашает не реже раза в неделю каждую московскую улицу. У этих улиц есть одна странность: в них прячется русская деревня. Если пройти в одну из подворотен — часто у них есть кованые ворота, но я ни разу еще не видел, чтобы они были закрыты, — то оказываешься на околице обширного поселка, раскинувшегося часто так широко и привольно, словно место в этом городе не стоит ничего. Так приближаешься к поместью или деревне. Почва неровная, дети катаются на санках, роют лопатками снег, сарайчики для дров, инвентаря или угля заполняют углы, кругом деревья, примитивные деревянные крылечки или пристройки придают дворовой части домов, которые с фасада выглядят очень городскими, внешность русского крестьянского дома. Так у улицы появляется еще одно, сельское измерение. Москва вообще повсюду производит впечатление, будто это еще не сам город, а его предместье. В самом центре города можно встретить немощеную дорогу, дощатые ларьки, длинные транспортные колонны с материалами, скотину, которую гонят на бойню, убогие трактиры. Я ясно увидел это, когда в этот день ходил по Сухаревской. Я хотел увидеть знаменитый Сухаревский рынок. Более сотни его ларьков — продолжение когда-то большой ярмарки. Я вошел на рынок с той стороны, где были торговцы скобяными изделиями. Это ближе всего к церкви (Николаевский собор), голубые купола которой поднимаются над рынком. Товар просто раскладывают на снегу. Здесь можно найти старые замки, метры, инструменты, кухонную утварь, электротехнические материалы и проч. Тут же производится ремонт; я видел, как паяли с помощью паяльной лампы. Мест для сидения нет, все стоят, болтают или торгуют. Рынок тянется до Сухаревской. Двигаясь по многочисленным площадям и аллеям из ларьков, я понял, насколько эта господствующая здесь структура рынка и ярмарки определяет также значительные пространства московских улиц. Есть районы часовщиков и кварталы торговли готовой одеждой, центры электротехники и других технических средств, но есть и улицы, на которых нет ни одного магазина. Здесь, на рынке, выявляется архитектоническая функция товаров: рулоны ткани образуют пилястры и колонны, ботинки и валенки, подвешенные на шнурках рядком над прилавком, образуют крышу киоска, большие гармошки образуют стены, так сказать мемноновы стены. Здесь, среди киосков, в которых торгуют игрушками, я наконец-то нашел себе елочную игрушку в виде самовара. В первый раз в Москве я увидел на прилавках иконы. Большинство из них покрыто, на старый манер, серебряной пластинкой, на которой выдавлены складки одеяния богородицы. Только голова и руки видны в живописном варианте. Есть в продаже также стеклянные ящички, в которых находится голова святого Иосифа, украшенная яркими бумажными цветами. Потом бумажные цветы, большими связками, на улице. На фоне снега они смотрятся еще ярче, чем пестрые покрывала или сырое мясо. Поскольку все это является частью торговли бумажными изделиями и картинами, ларьки с иконами расположены рядом с рядами бумажных товаров, так что они со всех сторон окружены портретами Ленина, словно арестованный жандармами. И здесь рождественские розы. Только у них нет определенного места, и они появляются то между продуктов, то среди текстильных изделий или посудных лавок. Но они своей яркостью перебивают все — сырое мясо, пестрые покрывала и сверкающие миски. Ближе к Сухаревской рынок сужается, превращаясь в узкий проход между стенами. Здесь стоят дети, они продают хозяйственные товары, столовые приборы, полотенца и т. п., я видел двоих, которые стояли на стене и пели».

Нищие и нищенство

«К вечеру я оказываюсь во французском кафе в Столешниковом, за чашкой кофе. О городе: похоже, что византийские церкви не выработали собственной формы окна. Завораживающее впечатление, мало привычное: мирские, невзрачные окна колоколен и главного придела церквей византийского стиля выходят на улицу, словно это жилые дома. Здесь живет православный священник, словно бонза в своей пагоде. Нижняя часть храма Василия Блаженного могла бы быть первым этажом великолепного боярского дома. А кресты на куполах часто выглядят как огромные серьги, вознесенные к небу. Роскошь, осевшая в обедневшем, страдающем городе, словно зубной камень в больном рту: магазин шоколадных изделий Н. Крафта, магазин изысканной моды на Петровке, в котором большие фарфоровые вазы холодно, отвратительно торчат среди мехов. Нищенство не агрессивно, как на юге, где назойливость оборванцев все еще выдает остатки жизненной силы. Здесь оно — корпорация умирающих. Углы улиц, по крайней мере в тех кварталах, где бывают по делам иностранцы, обложены грудами тряпья, словно койки в огромном лазарете по имени „Москва“, раскинувшемся под открытым небом. По-другому организовано нищенство в трамваях. На определенных линиях случаются более долгие остановки. Тогда в вагон просачиваются нищие или в угол вагона встает ребенок и начинает петь. После он собирает копейки. Очень редко можно увидеть подающего. Нищенство потеряло свое наиболее мощное основание — дурную социальную совесть, открывающую кошельки гораздо шире, чем сочувствие. Пассажи. В них есть, как нигде в другом месте, разные этажи, галереи, на которых так же пустынно, как и на хорах в соборах. В сравнении с огромной войлочной обувью, в которой расхаживают крестьяне и богатые дамы, тесно облегающие сапожки кажутся интимной частью туалета, наделенной всеми мучительными свойствами корсета. Валенки — роскошество для ног. Еще о церквях: по большей части они стоят неухоженными, такими же пустыми и холодными, как собор Василия Блаженного, когда я побывал внутри него. Но жар, отсвет которого алтари еще кое-где отбрасывают на снег, вполне сохранился в деревянных городках рыночных ларьков. В их заваленных снегом узких проходах тихо, слышно только, как тихо переговариваются на идише еврейские торговцы одеждой, чей прилавок находится рядом с развалом торговки бумажными изделиями, восседающей за серебряным занавесом, закрыв лицо мишурой и ватными Дедами Морозами, словно восточная женщина — чадрой. Самые красивые ларьки я видел на Арбатской площади».

Место

«Место по-настоящему знаешь только тогда, когда пройдешь его в как можно большем количестве направлений. На какую-нибудь площадь нужно вступить со всех четырех сторон света, чтобы она стала твоей, да и покинуть ее во все стороны тоже. Иначе она три, четыре раза перебежит вам дорогу, когда вы совсем не ожидаете встречи с ней. На следующей стадии вы уже отыскиваете ее, используете как ориентир. То же и с домами. Что в них скрывается, узнаешь только тогда, когда разыщешь среди других какой-либо определенный. Из подворотен, у дверных косяков на тебя выскакивает полная молчаливого ожесточения и борьбы жизнь, то разными по величине черными, синими, желтыми и красными буквами, то стрелкой-указателем, то изображением сапог или свежевыглаженного белья, то вытоптанной ступенькой или солидным крыльцом. Нужно также проехать по улицам на трамвае, чтобы увидеть, как эта борьба карабкается вверх по этажам, чтобы в конце концов достичь решающей стадии на крышах. Туда выбиваются лишь мощнейшие старые лозунги или названия фирм, и увидеть индустриальную элиту города (несколько имен) можно лишь с самолета. В первой половине дня в соборе Василия Блаженного. Его наружные стены лучатся теплыми домашними красками над снегом. На соразмерном основании вознеслось здание, симметрию которого не увидишь ни с какой стороны. Он все время что-то скрывает, и застать врасплох это строение можно было бы только взглядом с самолета, против которого его строители не подумали обезопаситься. Помещения не просто освободили, но выпотрошили, словно охотничью добычу, предложив народному образованию как „музей“. После удаления внутреннего убранства, с художественной точки зрения — если судить по оставшимся барочным алтарям — по большей части, вероятно, ценности не представляющего, пестрый растительный орнамент, буйно покрывающий стены всех галерей и залов, оказался безнадежно обнаженным; к сожалению, он исказил, превратив в игру в стиле рококо, явно более раннюю роспись, которая сдержанно хранила во внутренних помещениях память о разноцветных спиралях куполов. Сводчатые галереи узки, неожиданно расширяясь алтарными нишами или круглыми часовнями, в которые сверху через высоко расположенные окна проникает так мало света, что отдельные предметы церковной утвари, оставленные здесь, с трудом можно разглядеть. Однако есть одна светлая комнатка, пол которой покрывает красная ковровая дорожка. В ней выставлены иконы московской и новгородской школы, а также несколько, должно быть бесценных, евангелий, настенные ковры, на которых Адам и Христос изображены обнаженными, однако без половых органов, почти белые на зеленом фоне. Здесь дежурит толстая женщина, по виду крестьянка: хотел бы я слышать те пояснения, которые она давала нескольким пришедшим пролетариям. До того короткий проход через пассажи, называющиеся „верхние торговые ряды“. Я безуспешно пытался купить из витрины одного магазина игрушек очень интересные фигурки глиняных, ярко раскрашенных всадников. На обед — на трамвае вдоль реки Москвы, мимо храма Христа Спасителя, через Арбатскую площадь. После обеда еще раз, в темноте, обратно на площадь, гулял среди рядов деревянных рыночных ларьков, потом по улице Фрунзе мимо министерства обороны, имеющего элегантный вид, пока не заблудился. Домой на трамвае».

Вывески и снова нищие

«Жизнь зимой становится здесь на одно измерение богаче: пространство буквально изменяется в зависимости от того, теплое оно или холодное. Жизнь на улице словно в студеном зеркальном зале, где всякая остановка и осмысление ситуации даются с невероятным трудом: нужно полдня готовиться к тому, чтобы опустить письмо в почтовый ящик, и, несмотря на суровый холод, требуется усилие воли, чтобы войти в какой-нибудь магазин. Впрочем, магазины, за исключением огромного гастронома на Тверской, где готовые блюда выставлены в таком великолепии, которое знакомо мне лишь по иллюстрациям в поваренной книге моей матери и которое вряд ли уступает великолепию царского времени, не слишком располагают к их посещению. К тому же они провинциальны. Вывески, на которых ясно видно название фирмы, как это принято на главных улицах западных городов, здесь редкость; по большей части на ней указывается лишь вид товара, порой на них нарисованы часы, чемоданы, сапоги, меха и т. д. Магазины кожаных изделий и здесь сопровождает традиционная вывеска с изображением распластанной шкуры. Рубашки часто рисуют на вывесках, на которых написано „Китайская прачечная“. Встречается много нищих. Они обращаются к прохожим с длинными мольбами. Один из них, как только появляется прохожий, на которого он может рассчитывать, начинает тихо выть. Еще я видел нищего точно в той позе, как у несчастного, которому святой Мартин распарывает мечом плащ, на коленях с вытянутыми вперед руками. Незадолго до рождества на одном и том же месте на Тверской, у стены Музея революции, сидели в снегу двое детей, накрытых лохмотьями, и скулили. Вообще же, похоже, что из-за неизменной убогости просящих милостыню, но может и из-за их хитрой организации, но они — единственная надежная структура московской жизни, всегда сохраняющая свое место. Потому что все прочее здесь пребывает под знаком ремонта. В холодных комнатах еженедельно переставляют мебель — это единственная роскошь, которую можно себе с ними позволить, и в то же время радикальное средство избавления от „уюта“ и меланхолии, которой приходится его оплачивать. Учреждения, музеи и институты постоянно меняют свое местопребывание, и даже уличные торговцы, которые в других краях держатся за определенное место, каждый день оказываются на новом месте. Все — крем для обуви, иллюстрированные книги, канцелярские принадлежности, выпечка, даже полотенца — продаются прямо на улице, словно это происходит не в зимней Москве с ее 25 градусами мороза, а неаполитанским летом».