Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Редьярд Киплинг. Призрак в желтой коляске. Рассказы. М.: Текст, 2023. Перевод с английского Е. Нелидовой, А. Репиной, Е. Киселева и др. Содержание
Большинство людей знает об обезьянах, их нравах и обычаях только то, что видит в зверинцах, заглядывая сквозь решетку; с тем же успехом вы могли бы загнать коня в низкую мансарду и попробовать вообразить, как бы он выглядел на лугу.
Когда-то я жил в обезьяньем царстве — в Шимле посреди Гималаев, в доме, прилепившемся к склону горы, где обезьян было хоть отбавляй. Там жили два вида: крупные, серебристо-серые, белобородые, фута три ростом (они называются лангуры), и мелкие зеленовато-бурые обезьянки — у нас с такими ходят шарманщики. Крупные, как правило, почти не попадались нам на глаза. Посиживали на верхушках высоких сосен, а когда перепрыгивали с дерева на дерево, их, казалось, ничуть не волновало, где и насколько удачно они совершат посадку. Зато мелкота с раннего утра до сумерек резвилась в обоих наших садах — перед домом и на задворках, а также на нашей железной крыше и вблизи веранд. Они приводили с собой жен, а также детишек — крохотные комочки рыжего пуха, аккуратно расчесанного на прямой пробор; малыши по несмышлености пытались все хватать не руками, а ртом, ходили нетвердо, то и дело кувыркаясь; обезьяны взяли за обычай рвать цветы у подъездной аллеи, усаживать детенышей на забор — такое у них было наказание, а еще они сновали по соснам то вверх, то вниз, и строили ужасающие гримасы, выражая тем свое презрение к людям. Мы наблюдали, как они дерутся, играют, кормят детенышей грудью, раскачиваются на кончиках гибких длинных веток, гоняются друг за дружкой на почти отвесном склоне; в конце концов мы научились узнавать их в лицо и дали им имена. Один-два раза на дню их подкармливали, и некоторые настолько пообвыклись, что залезали на веранду и ели с наших колен, но непременно опасливо косясь одним глазом за плечо, на просторы снаружи.
Почти во всех областях Индии, особенно в Шимле, обезьяны — животные священные; и все же наши друзья знали, что люди иногда ловят обезьян и учат ездить верхом на козах и бить в бубен, а ни одна уважающая себя обезьяна даже не подумает такое проделывать. Однажды нас посетила труппа ученых обезьян и дала представление в саду, а их дикие собратья, рассевшись на деревьях окрест, осыпали их самыми оскорбительными замечаниями, до которых только могли додуматься; ученые обезьяны в синих и красных юбочках глядели на них печально. После представления все наши друзья умчались и, как я предполагаю, ночью обсудили увиденное, так как наутро стали вести себя крайне настороженно — чтоб не сказать невежливо; отцы и матери, прежде чем спуститься за кормом, устроили своих малышей как можно выше на верхушках сосен-великанов.
Самым ручным из наших обезьян (мы называли их «наши», потому что, если в сад заходило другое обезьянье племя или семейство, они бросались в драку) был малорослый самец, в прошлом не чуждый цивилизации. Он до сих пор носил кожаный ошейник на шее, что для обезьяны очень необычно: ведь если обезьяну нужно держать на поводке, ей обычно надевают шлейку на поясницу. Мы звали его Ошейник-Мошенник, и моя сестра кормила его печеньем с руки — зажимала в кулаке, а он поочередно отгибал пальцы и брал угощение. Мы не могли нарадоваться на наших обезьян, заставляли их блистать талантами перед гостями, рисовали их, шугали их из своих комнат, наблюдали их обычаи — по крайней мере, те, которых они не скрывали. Мы так и не выяснили, когда они ложатся спать, но слышали, как они мяукают — совершенно по-кошачьи — в кронах деревьев; а поздно вечером, когда мы возвращались с ужина, лучи наших фонарей частенько тревожили в темноте целое обезьянье гнездо. Вопли, визг, крики: «Ты чего это спихнул меня с постели?» — «Кто, я?» — «Да, ты!» — «Сам такой!» — «Получай!», и какая-нибудь обезьянка падала, ломая ветки с треском, усаживалась под деревом и вопила до хрипоты: «Допрыгаешься у меня!»
Однажды я увидел, что Ошейник-Мошенник выскочил из моего окна, унося мои щетки для волос. Он оставил их на дереве, на развилке между стволами, а я при первом же удобном случае швырнул сосновой шишкой и сшиб его с забора, где он посиживал на самом краю, выкусывая блох. Ошейник-Мошенник просунул голову между кольями забора, показал мне все свои зубы, обозвал меня всеми плохими словами в обезьяньем языке и удалился на гору. На следующее утро я увидел, что он свисает вниз головой с водостока над моим окном, а руками обшаривает комнату — что бы еще утащить? На сей раз я не стал швыряться шишками, а намазал ломоть хлеба горчицей и подсунул ему. Почувствовав жар во рту, он возмущенно пустился в пляс, а в тот же вечер, перед тем как уйти спать, пнул обеими ногами мое зеркало, и оно разбилось вдребезги. Кадир Бакш, мой слуга, серьезно сказал, собирая осколки: «Эта обезьяна сердится на вас, сахиб».
Я засмеялся и сказал, что мне все равно, потому что через день-два я иду в поход, и Кадир Бакш весь разулыбался. Поход больше всего похож на путешествие в поисках приключений, совсем как у рыцарей в старые времена; я отправлялся в походы при любой возможности. Вот как полагается это делать: берешь свою лошадь, своего конюха и своего слугу, а также двух-трех носильщиков, чтобы таскали провизию, и покидаешь дом на неделю на две исключительно ради того, чтобы гулять, ездить верхом и смотреть по сторонам. Гималаи — самое красивое место на свете, а в походах мой маршрут пролегал между самых величественных гор. Итак, я взял в поход свою лошадь (ее настоящее имя было Доротея Дарбишофф, потому что в Индию ее привезли из России, но мы звали ее для краткости Долли Дрожь — за пугливость). И ее конюха — одноглазого Дунни — тоже взял, а Кадир Бакш, прихватив зонт и узелок с самыми необходимыми для себя вещами, принял командование над отрядом из двух кули: те несли на бамбуковых шестах корзины, набитые провиантом — всякими консервами, — а моя собачка, фокстерьер Лиска (неустанно, но напрасно надеявшаяся в один прекрасный день изловить обезьяну), приняла командование над всеми нами, и мы вышли в путь по дороге, ведущей в Тибет. В этом уголке мира эта дорога единственная, вообще заслуживающая упоминания, а сбиться с нее невозможно — разве только, оступившись с обочины, скатишься в долину с высоты нескольких тысяч футов. Перед глазами у нас не было ничего, кроме снеговой линии Гималаев, — а она, сколько бы ты ни шел в ее сторону, всегда одинаковая. Иногда открывался вид на дорогу — как она в восьми или десяти милях впереди сворачивает за гору или ныряет в долину глубиной две тысячи, если не все три тысячи футов. Иногда мы шли по лесам, где все деревья сверху донизу увивали папоротники, а фиалки и ландыши росли густо, как трава.
Иногда нам приходилось перебираться через голый отрог какой-нибудь облысевшей горы, где солнце обжигало нам затылки до волдырей, а иногда мы петляли вместе с дорогой под обрывом — цельной черной скалой, окутанной облаками и туманами, — пока у нас под ногами, в долине, громыхала гроза. В полдень останавливались перекусить на обочине, а ночевали в пустых — всей обстановки стул да топчан — домах, которые специально возводят для путников. Но поход был просто прекрасный. Так считали все, и только Долли Дрожь была иного мнения, так как ей не нравилось встречаться на узкой дороге с овечьими караванами, спускавшимися с Тибета: каждая овца везла обшитый кожей мешочек, полный буры. Долли боялась здоровенных волкодавов, охраняющих караваны. Вдобавок мы по три-четыре раза на дню обязательно натыкались на очередное обезьянье племя, вздумавшее перекочевать на новое место: гвалт, лай и потасовки действовали Долли на нервы. В конце концов мы назначили Долли Дрожь вьючной лошадью и, спешившись, преодолевали по двадцать миль в день, пока не подошли к красивой долине Котгар, где выращивают опиум и кукурузу. Я знал, что на следующий день нам предстоит спуститься на три тысячи футов и подняться еще на две, а потому остановился на склоне выше долины и стал искать ночлег. Нам попался крестьянин-магометанин; он сказал, что охотно приютит Долли Дрожь и накормит меня всем, что у него найдется. Мы поднялись в гору до его хижины, устроили Долли Дрожь под навесом и скоро сели ужинать: нам подали вареное мясо козленка и так называемый хлеб мусульмани. А потом — мед, тоже с хлебом. К моим консервам хозяин не притронулся — боялся, что в них есть свинина, запретная для магометан. После ужина я завернулся в одеяло, Кадир Бакш, свернувшись калачиком, закурил; пришел Дунни, сел в углу, закурил свою трубку поодаль от других — он был индус низкой касты, хозяин же закурил свой кальян, сделанный из старой жестянки от ваксы, и завязалась беседа. Потом пришла жена хозяина, переложила остатки нашего ужина на блюдо и вынесла наружу. Я услышал, что Лиска, ночевавшая вместе с Долли Дрожью (в дом магометанина не следует приводить свою собаку — это дурной тон), зарычала и завела речь про обезьян, что меня удивило: отчего магометане, обычно демонстративно обижающие всех животных, которых индусы считают священными, в этой местности вдруг кормят обезьян? Женщина вернулась с опустевшим блюдом, прошипела: «Хоть бы они объелись и полопались!», а я услышал, как обезьяны переругиваются и тараторят за едой. Крестьянин глянул на меня и сказал:
— По доброй воле я бы этого не делал, жизнь заставляет: что может бедняк, когда обезьяний народ сильнее?
И тогда он рассказал мне эту историю: передаю ее точно так, как он ее рассказывал.
— Сахиб, я человек бедный — очень-очень бедный. Судьба занесла меня в эти края, далеко от моих друзей-магометан.
Кадир Бакш беспокойно заерзал, и я, сообразив, что он хочет что-то сказать, разрешил ему заговорить.
— Возможно, — сказал Кадир Бакш, — он кое о чем позабыл. Мне пришло на ум, сахиб, что этот человек был индусом до того, как стал магометанином. Он магометанин в первом поколении, а не старого рода. Все, принимающие веру — рано ли, поздно ли, — благословенны, но лицо этого человека — это лицо индуса.
— Так и есть, — сказал крестьянин, — я был араином, садовником, но мой отец обратился в магометанство, и я, его сын, тоже, вместе с отцом. А потом я уехал подальше от своей индусской родни и попал сюда, потому что в этих горах у моей жены есть друзья, а земля тут хорошая. В этой долине живут одни индусы, но никто из них никогда меня не обижал из-за того, что я магометанин. Ни один мужчина и ни одна женщина, говорю я вам — ни мужчины, ни женщины не пытались навредить мне и моей семье. Но, сахиб, обезьяний народ очень мудр. Я знаю точно: они догадались, что я отвернулся от старых индусских божеств. Это я знаю точно.
Обезьяны снаружи тараторили, подъедая ужин до последней крошки; крестьянин скорбно покачал головой.
— Вот послушайте-ка, сахиб. Этой весной я посеял рис для себя и своих малышей — отменный рис, чтобы съесть его, если судьба даст мне пожить еще немножко. У меня разболелась спина, пока я сажал рассаду, гнездо за гнездом, вон на том маленьком поле, а чтобы распахать его — сделать борозды, которые затопит вода, — одолжил у соседей буйвола. И вот как-то, когда я сажал рис, вон оттуда, из леса на вершине холма, пришел один из обезьяньего народа, уселся на межевой камень у моего поля и стал насмешничать надо мной, корчить рожи. Тогда я взял ком грязи и швырнул в него, крикнул: «Изыди, греховодник!» — и он вернулся в лес. Но на следующий день пришли двое из обезьяньего народа и уселись на мой межевой камень, и я швырнул два кома грязи, а они пошли вместе к моему дому, приплясывая, на задних ногах, и украли весь красный перец, который висел над дверью.
— Да, — сказала женщина, — они украли весь красный перец. Обожгли себе рты, но украли.
— На следующий день я взял гуллель — рогатку для стрельбы катышками — и спрятал в высокой траве у рисового поля, чтобы мои соседи-индусы не видели, что я затеял, а когда обезьяний народ явился снова, я выстрелил и попал сухим земляным катышком одному в спину. Тогда они сразу пошли к моему дому, и пока жена стояла снаружи, чтобы они опять не украли красный перец, они проделали лаз в крыше из пальмовых листьев, прямо над тем местом, где сейчас сидит сахиб, пробрались внутрь и перевернули котел с молоком, залив огонь. В тот вечер я сильно рассердился и сказал себе: «Они думают: раз в этой долине много индусов, я не посмею их убить. Ишь глупый обезьяний народ!» Но глупцом тут был я, сахиб. Борода у меня уже седая, но я глупец! Утром я взял прошлогодний твердый рис, сварил с молоком и сахаром угощение — хватило бы на четырех человек, — поставил в углу поля и сказал: «Сначала они съедят хорошую еду, а потом — плохую, и я расправлюсь с ними одним махом». И вот я спрятался в кустах и увидел, что из леса спускаются обезьяны — не одна, не две, а пара десятков — и присматриваются ко всему, а та самая обезьяна, которая в тот первый день уселась на межевой камень и строила мне рожи, опять ими верховодила, как и раньше.
— Но как ты мог издали отличить одну обезьяну от других? — спросил я.
Крестьянин презрительно хмыкнул:
— Разве в этих горах есть две обезьяны с кожаными ошейниками на шее? На шее, сахиб, а не на пояснице, не там, куда полагается крепить обезьяний поводок?!
Кадир Бакш, укрытый одеялом, так и стукнул по полу пятками, выдохнул целое облако табачного дыма.
Дунни из своего угла подмигнул единственным глазом, пятьдесят раз подряд.
— Боже правый! — воскликнул я, но тихонечко, а крестьянин рассказывал с таким жаром, что не обратил на нас внимания и продолжил:
— Теперь-то я точно знаю, сахиб: это нечистый надел ему ошейник в награду за отъявленное злодейство. Они долго приглядывались к рису, пробовали его мало-помалу, а потом тот, в ошейнике, подал клич, и они сожрали все без остатка, тараторя и отплясывая на полях. Но в их сердцах не было благодарности за хороший обед — а в нынешнем году рис в горах недешев.
— Они знали. Знали, — сказала его жена. — Знали, что мы замышляем против них дурное. Лучше бы мы дали им этот рис как жертву примирения. Хануман, обезьяний бог, рассердился на нас. Лучше бы мы совершили жертвоприношение.
— Они не проявили ни капли благодарности, — сказал крестьянин, повысив голос. — В тот же вечер они опрокинули и сломали мой кальян — я его оставил в поле, — а еще из-под кровати украли женины серебряные ножные браслеты. Тогда я сказал: «Хватит с нас этого балагана. Мы положим конец этим детским проказам». И вот я сварил кушанье из риса, еще больше, чем в первый раз, еще слаще, и положил в него столько белого мышьяка, что он убил бы сотню буйволов. Утром я снова поставил в зарослях травы это вкусное угощение для обезьян, и вот — клянусь бородой моего отца, сахиб, — из леса повалили обезьяны, обезьяны, обезьяны, обезьяны, все больше и больше, скакали и баловались, шли на задних лапах, а всеми верховодил тот самый, в ошейнике! Они обступили блюдо, запустили в него руки, попробовали по чуть-чуть и выплюнули, и снова запустили пальцы в рис; есть не едят, но все равно на еду тянет. Я, сидя в кустах, засмеялся про себя и сказал: «Не спешите, не спешите, глупый обезьяний народ! Может, на всех вас тут и не хватит, но, кто поест, тот никогда уже не попросит добавки». И тут обезьяна в ошейнике присела на край блюда, склонила голову набок, вот так, и почесала ее, вот так, а все остальные уселись рядом. Они просидели не шелохнувшись столько времени, за сколько буйвол на рисовом поле проводит одну борозду. Эх, посадил я рис на маленьком поле под горкой — красивые саженцы, зеленые. Не судьба мне его обмолотить! А потом тот, в ошейнике, сказал речь. Истинная правда, сахиб, он говорил со своими братьями, словно имам в мечети; и весь обезьяний народ бросил блюдо с теплым, дымящимся рисом и вернулся в лес. Очень скоро они появились снова, и мне в кустах почудилось, что весь подлесок тронулся в путь, потому что каждая обезьяна несла в руках ветку, а впереди всех, высоко задрав хвост, шла обезьяна в ошейнике. Истинная правда, сахиб, это был их падишах, их генерал.
Пока он рассказывал, я напряженно размышлял об Ошейнике-Мошеннике — том Ошейнике-Мошеннике, который ел печенье в саду на задворках нашего дома в Шимле, — и старался припомнить: когда он появился у нас впервые — в начале лета или чуть позднее? В языке, на котором разговаривал с нами крестьянин, слово, которым он назвал ветку, могло также значить «камень». Поэтому я спросил:
— Что они несли в руках: камни, которые мы швыряем, или ветки, которые мы срезаем?
— Ветки — маленькие пруты с зелеными листьями, — сказала жена. — О полезных зеленых травах леса они знают всё, побольше, чем мы.
Муж продолжил:
— Сахиб, я человек бедный, очень бедный, но никогда не вру. Они собрались вокруг этого кушанья из молока и риса и стали размешивать его ветками, пока горячий рис не брызнул им на ноги — тогда они закричали от боли... Но все равно размешивали его, размешивали и размешивали, размешивали вот так. — И крестьянин покрутил в воздухе ногой примерно в футе над полом. — И вот, когда они покончили с размешиванием, сахиб, и, когда тот, в ошейнике, снова попробовал угощение, они отшвырнули ветки, набросились на молочный рис и съели его без остатка, и передрались за последние зернышки, и страшно развеселились, и стали искать друг у друга блох. А я, увидев, что они не сдохли, что это размешивание ветками превратило весь белый мышьяк, который должен был убить сотню буйволов, в хорошую рисовую кашу с молоком и сахаром, у меня волосы встали дыбом, и я сказал: «Не с обезьяньим народом я боролся — а с чародеями и колдунами».
— Нет, — прошептала жена. — Мы боролись с Хануманом — с богом Хануманом, царем обезьян, и со старыми индуистскими богами, от которых мы раньше отвернулись.
— Я побежал домой, не чуя под собой ног, и все рассказал жене, а она сказала, что мне лучше из дома не высовываться — вдруг эти обезьяны нас заколдуют. И тогда я лег на кровать, накрылся одеялом и до самых сумерек молился, как подобает магометанину. Но... горе мне, горе! Хоть я и молился, обезьяний народ в это самое время попытался довести меня до разорения. Когда должна была взойти луна, я вышел подоить корову и услышал, как бегут по сырой земле маленькие ноги, а когда луна взошла, увидел: на всем моем маленьком поле не осталось ни ростка риса. Да, сахиб, обезьяний народ выдрал из земли саженец за саженцем, гнездо за гнездом, и каждый саженец они изгрызли зубами и разодрали пальцами, а ошметки расшвыряли на склоне, как ребенок бусы! От моего труда и стараний, от работы соседских буйволов всю весну не осталось ничего, что можно продать хоть за один каури, и тогда я снял с себя тюрбан и швырнул на землю, стал рыдать и ругаться.
— Уж не молился ли ты по воле случая какому-нибудь из твоих индусских богов? — поспешил спросить Кадир Бакш. Дунни ничего не сказал, но его единственный глаз весело заблестел, а сам Дунни, если мне не померещилось, глухо хихикнул.
— Я... сам не помню, к кому я взывал. Я ослеп и оглох от горя, а потом, подняв глаза, увидел его — злодея в ошейнике: он сидел один на межевом камне и пялился мерзкими желтыми глазами, и я швырнул в него тюрбаном, и тюрбан размотался, а он схватил его за кончик и поволок на гору. И вот я вернулся домой с непокрытой головой, обесчещенный и опозоренный — стал посмешищем для обезьяньего народа. — Сделав паузу, он сердито запыхтел трубкой.
— И вот с тех пор, — продолжил он, — мы кормим обезьян два раза в день, как ты сам видел, сахиб, потому что надеемся худо-бедно замириться с ними. Что верно, то верно, теперь они воруют не очень много — да и нечего украсть; а тот, в ошейнике, ушел после разорения моего рисового поля. В нынешнем году я выдаю младшую дочь замуж, но на свадьбе не будет ни шествия, ни музыкантов, а откуда взять рис на семена, ума не приложу. И всем этим я обязан обезьяньему народу, особенно тому молодцу в ошейнике.
Завернувшись в одеяло, я пытался уснуть, но еще долго слышал басовитый голос Кадира Бакша: он цитировал Коран и говорил крестьянину, что тот никогда не должен забывать, что он правоверный магометанин.
Спустя еще две недели я вернулся в Шимлу, и первым, кто встретил меня на подъездной аллее, оказался Ошейник-Мошенник. Он кинулся прямо под ноги Долли Дрожь — та со страху отпрянула, — а потом уселся на низкой ветке, покусывая свой хвост: у обезьян это самое распоследнее оскорбление.
— Ошейник-Мошенник, — сказал я, осадив лошадь, — не делай вид, будто не понимаешь моих слов, зря стараешься. В Котгаре я кое-что про тебя услышал, и вот тебе мое официальное предупреждение: если попробуешь еще раз как-то мне нагадить, я не буду швыряться шишками, а застрелю тебя. Я тебе не крестьянин.
Что ж, возможно, Ошейник-Мошенник был самой безвинной обезьяной на свете (впрочем, я в это ни секунды не верю), также возможно, что он не понял ни единого слова из моей речи. Знаю лишь, что, если я был дома, он никогда не приближался к нашему жилищу.