«Горький» публикует фрагмент дневников Райнера Марии Рильке, которые выходят в издательстве libra. В 1900 году поэт посетил колонию художников Ворпсведе на севере Германии и подробно описал в дневниках свои впечатления. Художники Ворпсведе (Хайнрих Фогелер, Фритц Макенсен, Ханс ам Энде, Фритц Овербек) порвали с академиями и вышли на природу: так немецкое изобразительное и прикладное искусство обратилось к пленэру и модерну. Погружение в жизнь художников и потустороннюю атмосферу деревни дало Рильке импульс для создания множества поэтических произведений и определило его поэтику на многие годы вперед.

Райнер Мария Рильке. Ворпсведе. В 2 тт. Т. 1. Дневник. М.: libra, 2018. Перевод с нем. В. Котелевской, Е. Зайцева

Позавчера до полудня вернулся из Адиека Фогелер. После обеда (пока Фогелер паковал офорты) я часа на два уходил к Модерзону. Хорошо поговорили с ним об учительстве, о способности к учительству иных и о степени зрелости, которой должен достичь каждый, прежде чем обучать. Если хочешь, чтобы я дал тебе что-то, будь, пожалуйста, прежде всего сосудом, и прекрасным, будь сперва готов принять и спокойно хранить. Не приходи, заполненный доверху чужим, к учителю. Сперва живи. И если жизнь вселит в тебя тоску по знанию, тогда приходи. Мы не наполняем сосуд, мы учим, но мы можем быть безмолвными посвященными при каждом его наполнении. Тут к Модерзону приходила одна дама, которая ищет пока выражения во всех искусствах разом, выражения того, чего она сама для себя в жизни прояснить не может. Но поскольку во всех искусствах приемы ее беспомощны, то они выражают, творя совершенно беспорядочно, искаженные образы, от которых девушка совсем падает духом. О, только не спасайтесь неопределенностью в искусстве. Потом, когда какое-нибудь событие впервые соберет все ваше существо, в этом первом обретении цельности, вырастет ли оно из горя и утраты или избытка, вы броситесь в искусство, слепо, послушно и с безмерным доверием. Тогда вы постигнете в нем образ, образ, который станет вашей основой. Увидите маячащую в небесах фигуру, чей темнеющий, встающий волнами облик и есть вы, вы узнаете, что живете где-то, вечно и радостно, и что лишь ваше отражение исчезнет, когда однажды вы отстранитесь своим подлинным существом от глубоких вод жизни.

Люди, которые до первого опыта самособирания хотят выразить и обрести себя в искусстве, преувеличивают, творя, отдельные фрагменты своей сущности до несоразмерного, и все больше удаляются от всякой гармонии, которая есть первопричина всех искусств. Они страдают от той самой гипертрофии, которая легче всего поначалу потворствует художественным способностям, сооружают себя из влечений и случайностей, развивают душу однобоко, становятся специалистами по чувствованию, в то время как следом за первым обретением цельности каждый получает от своего творения подтверждение, которое очень важно для его развития и независимости; он чувствует, что обладает единством вопреки всем препятствиям, и его задача — еще сильнее упростить эти препятствия, то есть принять их. Его рост обрел почву. Его душа обживается во все стороны. Его глаза доверчиво открыты. Его губы терпеливы и скупы в речах. Его руки за работой. Он художник.

Несомненно, для каждого где-то есть учитель. И для каждого, кто чувствует себя учителем, непременно есть где-то ученик. Поэтому вы, учителя, говорите тогда лишь, когда входите в голос. Вслушивайтесь, вы, слушающие, в ночь. Придет время, и каждый глас достигнет слуха, пронесшись через людей и моря. Ибо мы еще на пороге того времени и в ожидании.

Кто молчит, мудр. Но кто говорит, говорит не для своего времени.

Работать над заметкой об искусстве М[одерзона]. Он любит изучать цвета по растениям и животным. Прижатые листы, блекнущие во тьме, под спудом, дают ему ощутить то, что переживет цвет, и он учится у них гамме, которая долговечнее, чем яркие призвуки лета. Летний колорит сохраняется лучше на оперении мертвых птиц. В мастерской стоит застекленный шкаф с чучелами разных птиц, — и все виды, которые только есть в природе Ворпсведе, собраны в коллекции. Редкая желтая иволга, красивая сизоворонка, по крыльям которой тонкими переходами струятся синие и серебряные тона рядом с другими, рыжеватыми. Красиво оперенные утки, подвиды вальдшнепа, ласточки, соколы, ястребы, дальше певчие птицы, начиная с маленького крапивника, и, наконец, водоплавающие, птицы вечера и крупные, серьезные птицы ночи, с их чешуйчатыми мотивами в мягком оперении широкой грудки.

Отто Модерзон и Паула Беккер в мастерской

Фото: предоставлено издательством

Все эти красоты окружают его в часы, когда облака и небо ему не видны, и готовят его к широким дорогам на болота, где он делает очень добросовестные этюды хижин, равнинных пустошей, облачного неба, длинных каналов с шаткими мостками и особенно деревьев. Часто это лишь фрагмент березового ствола, набросок березы на фоне лугов или неба. Замечательно проработанный пластически, без деталей, в широкой простой манере. Я запомнил красный дом на болоте, вокруг которого со всех сторон, как белый дождь, струятся тонкие березы, дрожа, будто отражения листьев в воде. Но в картинах, которые рождаются из подобных этюдов, к таким достижениям и несомненным обретениям должно добавляться еще нечто невыразимое. Оно-то и спасается на маленьких листках, над которыми ворожит М. вечером под лампой с помощью сангины и мелка. Эти листочки, каждый вполовину меньше этой страницы, дают зрителю бесконечно много. Ибо они порождены изобилием этой сдержанной натуры и по контрасту с очень достоверными этюдами темны и таинственны. Сени в сумерках, весеннее утро в поле, ясный вечер над болотом, старуха в сказочном лесу (и уже сидит большая, важная птица на ветке)… Всего этого уже с избытком на маленьких листках; исполненные вековечности этих простых впечатлений, они кажутся бесконечно большими и незабываемыми. И где это однажды случайно сбывается (я имею в виду случай в широком смысле слова) — что подлинность и достоверность этюдов совпадает на картине с настроениями, которые были спасены на маленьких листках, — там непременно является какое-то очень значительное произведение.

От М. я пошел, полный благодарности и воодушевления, к белокурой художнице. Я сидел у нее (она отложила в сторону Advent [сборник стихотворений Рильке, 1898 г. —прим. ред.]) и смотрел в глубину затемненного тканью угла, в котором висела маска Данте; к кипе эскизов прислонилась гитара, слегка зазвучали тихо поблескивающие струны, а перед ней, красивая и стройная (еще более стройная на фоне темной почвы), цвела лилия. Мы так и не приступили к книге Беер-Хофманна [речь идет о романе «Смерть Георга», 1900 г. — Прим. ред.]. То разговаривая, то умолкая, мы сближались. Это было какое-то очень тихое событие, как будто весь мир тише ступал, огибая множество оттенков. Это был совместный час или совместное мгновение на краю этого часа, когда я сказал: «А я знаю лишь одно, способное подтвердить, если отвлечься от всего внешнего, что желаешь верного и живешь своей подлинной жизнью. Если вдруг при встрече с красотой, вопреки и сквозь любые промежутки времени и разлад, чувствуешь себя кротким последователем собственного детства и замечаешь, что твоя сегодняшняя жизнь могла бы в истоке совпасть с границей, где детство смыкается с сумятицей и случаем, с вторжением великого… Иначе неоткуда ожидать похвалы и признания… Я чувствую это с тех пор, как, отринув все чужое, вернулся туда, где уже был, прежде чем снова потерять себя во всем слишком чуждом мне». И в этом откровении мы были едины. Понимая друг друга в прошлом и грядущем… внезапно расслышали друг друга — и после множества слов, которые были лишь звуком, явилось велеречивое молчание: заговорили камни…

И все же мы идем к таким часам,
к таким часам мы движемся годами,
когда вдруг найден слушатель меж нами
и смысл придает чужим словам.

Грядет молчание, что ждем от века,
как вечер, что звездами освещен:
растут в одном саду два человека,
и этот сад раскинут вне времен.

И если сразу после расстаются —
они не вместе уже с первых фраз,
друг другу улыбнувшись, разминутся,
но каждый станет больше, чем сейчас…

Может быть, в этом и есть все сходство: расти во встречах. По широкой дороге, конца которой не видать, мы шли к этому мгновению вечности. С удивлением и дрожью смотрели мы друг на друга, как двое людей, неожиданно оказавшихся перед дверью, за которой уже Бог…

Я спешно убежал на пустошь. И если бы потом я остался один, может быть, я вошел бы…

Но мне нужно было домой. Я прочитал «Благовещение» и «Страшный Суд» [стихотворения из «Книги образов» Рильке, 1899 г. — прим. ред.] с блеском в голосе. Но потом я участвовал в долгих будничных разговорах, и когда после ужина в гостинице (мы говорили об Йоханне Гердесе! [хозяин гостиницы в Ворпсведе. — прим. ред.]) я наконец вернулся в свою красную комнату, я устал и сохранил лишь тихие воспоминания о поблекших и далеких чувствах, из которых больше нельзя было извлечь никакого блаженства. Так наши друзья ложатся на нас, как тени. Иногда своей тьмой они совершают для нас благо, но часто мы ощущаем лишь холод и тяжесть этих теней, которые суть не тени покоящихся вещей, но подвижные, прихотливые, блуждающие сумерки.

Друзья не препятствуют нашему одиночеству, они лишь стесняют нас в уединении.

Друзья должны быть как танец или музыка. Не надо никогда приходить к ним намеренно, но всегда с какой-то невольной потребностью. Так должны бы появляться в жизни друзья. На пути они мешают.

По дороге в Бремен (вчера) Фогелер много рассказывал мне о Марте Ш. [Марта Шрёдер — невеста Фогелера, его муза и модель — прим. ред.]. Еще в первый год жизни в Ворпсведе, когда они как-то с Макенcеном лежали на горе и смотрели оттуда на деревню, Макенcен подозвал четырнадцатилетнюю девочку. Она была светловолосой и тихой и уже тогда довольно приятной. Макенcен жил у ее родителей… «Я тогда удивительно быстро сдружился с Макенcеном…». Они отправлялись вместе на длительные прогулки по болотам, заходили в избы, и как только, бывало, оставались друг подле друга и заговаривали, Марта Ш., чем-то занятая, всегда уже была как-то вписана в интерьер, а ее тихая белокурость уже деятельно участвовала в образе. Вскоре она вошла в картины Фогелера.

Райнер Мария Рильке и Клара Вестхофф, скульптор и его будущая жена

Фото: предоставлено издательством

До этого он рисовал все какие-то буйные, диковинные вещи. Пиры, кутежи до рассвета и кентавров, выпрыгивающих из нарождающегося дня, чтобы похитить спящих крепким хмельным сном дев. Она разом сделала его простым. Показала ему землю, на которой он начал мечтательно восславлять ее. Таким образом, их сродство выросло из его становления. Марта была перед ним. Деревенский ребенок, девушка с болот, из-за переживаний полная нежности, очень одинокая и страдающая от отчужденности. Так случилось, что он, дабы освободить от тягостных обстоятельств, взял ее с собой в Дрезден, где она начала изучать языки (французский и итальянский) и ткацкое ремесло, помногу слушала музыку. Он побуждал ее развиваться, как побуждал развиваться, когда она ожидала его дома. Он нигде не соприкасается с ее девичьим бытием, у нее собственные мечты и приукрашенные воспоминания, в которых есть место и ему, даже больше, чем в самой ее жизни. Осенью они хотят сблизиться друг с другом чуть больше и потихоньку начать читать вместе французские книги, позже — смотреть вместе картины, сначала в Голландии… «И это будет самым трудным…» Привыкнут ли они к этому союзу? Или произойдет что-то, что их сблизит? Перед картиной, за книгой? И должны ли это испытания у картины или за книгой свершиться, и свершиться со всей осторожностью?

Ты мне пишешь: «Толстой очень тяжело болен в Ясной Поляне». Может быть, мы все-таки попрощались с ним. Как отчетливо я вижу перед собой каждое мгновение того дня! [Рильке вспоминает о путешествии в Россию и о посещении Льва Толстого в Ясной поляне летом 1900 г. — Прим. ред.] Какая радость меня охватила, когда мы ехали под дрожащие колокольчики через волнистые луга, впервые путешествуя по русской земле, совсем как путешествовали Гоголь и Пушкин, с громко звенящей посудой, на галопирующих лошадях. И так въезжали в перепуганную деревню, которая глядела во все глаза из-за каждой убогой двери. И снова прочь из деревни на дорогу к двум белым каменным аркам, через которые открывается подъем в парк. Мы тихо въезжаем под его тень; робеем, подавленные предстоящим, и хотим насладиться этим парком и этим днем без старика, к которому все это ведет. А потом стоим перед белым домом, в котором все тихо, проходим мимо круглой зеленой лавки и, наконец, находим во дворе, у колодца, кого-то, кто забирает у нас визитные билеты. И снова ждем. И собака доверчиво и приветливо подходит к нам вплотную, пока мы стоим перед небольшой застекленной дверью. Я наклоняюсь к белой собаке, а когда я поднимаюсь снова, я вижу за стеклом, нечетко и искаженно из-за преломленного света, ищущие глаза на маленьком старческом лице. Дверь отворяется, пропускает тебя вперед и резко захлопывается передо мной, так что я, только когда граф уже поприветствовал тебя, вхожу следом, и теперь тоже стою перед ним, несколько крупноватый, по моим ощущениям, рядом с его сухой светлой фигурой.

Завершив прием гостей, он оставляет нас со Львом Львовичем и возвращается в кабинет. Потом я поднимаюсь вслед за вами по деревянной лестнице и вхожу в чрезвычайно светлую столовую, в котором темнеют лишь старые картины маслом. Стол длинный, узкий, покрытый белым, а во главе его высится большой серебристо-белый самовар. Мы усаживаемся. Совсем немного вещей в большом зале, который через три окна испещрен отражениями густой зелени мощных деревьев. Мы спрашиваем о портретах предков. Особенно интересен самый старый. Портрет монахини времен царствования Алексея Михайловича. Явно созданный иконописцем, образ полностью передает характер святой Софьи, в осанке, платье и в строго каноническом выражении лица. Лишь при изображении рук в ремесленнике пробудился художник, зрящий, и он выписал их точно, с реалистическим вниманием к модели; таким образом, он упустил из виду общие пропорции и изобразил их, соответственно, крупнее, и теперь эта святая с трудом выдерживает свои земные руки, которыми, должно быть, возносит великую молитву. О, а еще был один изысканный «портрет», я помню. Напудренный дворянин конца восемнадцатого века, совсем темные и платье, и фон вокруг лица с темными бровями и одухотворенной складкой губ в духе того велеречивого времени. Рама из старого, поблекшего, посеребренного дерева, овальная и почти безыскусная. Совершенно по-своему была прекрасна эта картина на фоне светлой и чистой стены длинного зала. Были здесь и современные произведения: скульптуры Гинзбурга и бюст Толстого работы князя Трубецкого. Говорили мы мало, пили кофе и часто поглядывали за окно, на сияющий день, где какая-то птица необычайно близко картавила и выкрикивала «карр-карр» с резким «р». Мы поболтали об этой птице и, в конце концов, отправились за ней в парк. Там все цвело. Красивой и тенистой была старая березовая аллея, в конце ее высился альтан, который сильно зашатался под нашими шагами. Мы любовно оглядывали землю, колыхавшуюся, спокойно и зрело, незабудковыми лугами, как волнами. Вдалеке проходил тракт, слишком удаленный для уха, а для глаз совершенно игрушечный. Потом мы медленно шли обратно с цветами, расспрашивая о разных деревьях, древних и почтенных. Вернувшись, мы вошли в дом с другого хода. В прихожей графиня занималась расстановкой книг в шкафу у окна, и нам пришлось выслушать брошенное ею холодное приветствие и испытать на себе всю досаду, которую она выражала в адрес кого-то невидимого. Это были тревожные полчаса в маленькой комнате с ореховой мебелью. Мы рассматривали книги в шкафах за стеклом, пытались разглядывать разные портреты, однако только и делали, что прислушивались к шагам графа, появившегося в прихожей. Что-то произошло: голоса были взволнованными, плакала девочка, граф утешал ее, между этим полностью безучастный голос графини… шаги на лестнице, все двери пришли в движение, и тут входит граф. Холодно и вежливо спрашивает он Тебя о чем-то, его глаза не с нами, лишь взгляд обращается ко мне, и раздается вопрос: «Чем вы занимаетесь?» Я уже точно и не помню, что ответил, кажется: «Я кое-что написал…»

Фото: предоставлено издательством

Читайте также

«Прелесть охоты состоит в выслеживании красного зверя»
Эрнст Юнгер о чтении, огородничестве и правилах реквизиции
12 января
Контекст
«Читать Джойса я не могу»
Томас Манн о литературе, иррационализме и развлечениях
20 апреля
Контекст