Виктор Бердинских, Владимир Веремьев. Краткая история Гулага. М.: Ломоносовъ, 2019
В позднесталинский период в жизни лагерного сообщества произошли кардинальные изменения, которые привели Гулаг сначала к кризису, а затем — к распаду. Лагеря представляли все более серьезную проблему с точки зрения сохранения дисциплины и ведения постоянного надзора. В 1951 году министр внутренних дел СССР С. Круглов, обеспокоенный постоянным падением производства, использовавшего подневольную «рабсилу», инициировал широкую проверку состояния Гулага. Посланные на места комиссии засвидетельствовали «чрезвычайно трудное положение».
В «особых лагерях» содержались появившиеся после 1945 года новые «политические»: «украинские националисты» и прибалты; «чуждые элементы» из заново включенных в состав СССР республик; реальные или мнимые коллаборационисты. Все это — более четко определенные категории, в отличие от «врагов народа» 1930‑х годов, чаще всего убежденных, что их заключение есть следствие какой‑то чудовищной ошибки. Новые «политические» были репрессированы на срок 20 или 25 лет, без надежды на досрочное освобождение. В лагеря специального режима, как правило, не водворялись уголовники, что облегчало самоорганизацию узников. Как подчеркивал А. Солженицын, присутствие уголовников, точнее, смешение уголовников с «политическими», до этого являлось, как правило, главным препятствием развития солидарности среди лагерников. Особенную протестную активность проявляли украинцы и «прибалты», имевшие значительный опыт создания подполья.
Произошло и заметное «омоложение» лагерных «контингентов». Следует отметить, что в позднесталинский период молодежь стала объектом особо пристального внимания советских карательных органов. Один за другим следовали процессы по делам «изменнических», «террористических», «антисоветских» молодежных организаций и групп: «Черный легион», «Коммуна», «Союз борьбы за дело революции» (Москва), «Коммунистическая партия молодежи» (Воронеж) и т. п. К концу сталинской эпохи в СССР не осталось, по сути, ни одного крупного города, где бы чекисты не обнаружили «молодежной крамолы». Несомненно, все эти «процессы» и репрессии преследовали цель задушить в корне малейшие зачатки политического инакомыслия среди молодежи, не дать новому поколению советских людей взглянуть на мир собственными глазами, усомниться в «совершенстве» сталинской модели общественного развития. Школьный возраст большинства юных «антисоветчиков» в расчет не принимался: некоторые из них были расстреляны, остальные получили от 10 до 25 лет лагерей и пополнили бараки Гулага.
Отказы от работы («волынки»), голодовки, групповые побеги, «бунты» в лагерях становились чуть ли не обыденностью. В позднесталинский период в Гулаге состоялось немало «бунтов», и в некоторых из них принимали участие до нескольких сотен заключенных. По далеко не полным данным, произошли бунты: в 1946 году — на Колыме; в 1947 году — в Усть-Вымлаге, в Джезказгане; в 1948 году — в Салехарде (Тюменская область), в Печорлаге (Коми АССР); в 1950 году — вновь в Салехарде, а также в Тайшете (Иркутская область); в 1951 году — вновь в Джезказгане, а также на Сахалине; в 1952 году — вновь в Усть-Вымлаге, а также в Экибастузе (Павлодарская область, Казахстан), в Молотовской (Пермской) области и в Красноярском крае; в 1953 году — вновь на Колыме, а также в Воркуте (Коми АССР), Вятлаге, Караганде, Норильске и др.
Причины забастовок и восстаний заключенных были повсюду одинаковы: унижение человеческого достоинства, издевательство над заключенными со стороны администрации, безнаказанные убийства конвоирами.
В январе 1952 года в Экибастузе («особый лагерь» № 11) вспыхнула забастовка («волынка») заключенных, переросшая затем в мятеж. Впервые в истории советских концлагерей несколько тысяч подневольных объединились в протесте против совершенных конвоирами беспричинных убийств заключенных. Лагерники не только отказались выйти на работу, но объявили голодовку, которая продолжалась три дня. Забастовка 5 тысяч заключенных не могла не обеспокоить московское руководство: из «центра» прибыла комиссия — якобы «для разбора жалоб». Заключенные бесстрашно излагали свои претензии и требования. Один из опрошенных лагерных бригадиров прямо заявил комиссии: «Я соглашался раньше, когда другие заключенные говорили, что живем мы как собаки... Но теперь я вижу, что был неправ. Живем мы гораздо хуже собак!.. У собаки один номер на ошейнике, а у нас четыре. Собаку кормят мясом, а нас рыбьими костями. Собаку в карцер не сажают! Собаку с вышки не стреляют! Собакам не лепят по двадцать пять!..» После отъезда комиссии начались аресты и «взятия на этап». Многих отправили в Кенгирский лагерь («особый лагерь» № 4, Карагандинская область), где заставляли работать в наручниках.
Самый широкий размах волнения в «особых лагерях» приобрели вскоре после смерти Сталина и устранения Берии, то есть весной-летом 1953 года, а затем — в 1954 году. Причем эти волнения принимали все более четко выраженную политическую направленность.
«Общее ухудшение обстановки», то есть «падение дисциплины», наблюдалось не только в «особлагах», но также и в обычных лагерях и колониях. В 1951 году был потерян миллион рабочих дней — по причине «отказа заключенных от работы». Внутри лагерей росла преступность, участились конфликты между администрацией и заключенными, снизилась производительность подневольного труда. По мнению администрации, такое положение было обусловлено «столкновениями между различными группировками заключенных»: с одной стороны, «воры в законе», отказывавшиеся работать, с другой — «суки», которые соглашались занимать низовые хозяйственно-управленческие должности и подчиняться общим нормативно установленным правилам. Рост числа лагерных группировок и конфликтов между ними подрывал дисциплину и порождал «беспредел». Отныне в лагере чаще умирали от поножовщины, чем от голода или болезней.
Специфические последствия для Гулага принесла отмена смертной казни (27 мая 1947 года). Этот гуманный по своей сути законодательный акт принес много бед рядовым обитателям советской лагерной системы. Дело в том, что отмена смертной казни еще более развязала руки уголовному миру в лагерях, превратив тем самым жизнь многих сотен тысяч других узников Гулага в настоящий кровавый кошмар. «Воровской» произвол, тайно и явно поощряемый местным лагерным руководством, проявлялся в жестоких расправах уголовников над неугодными им лицами, в число которых в первую очередь попадали «враги народа», «фашисты», «мужики-работяги», а нередко — и представители администрации.
Детальное ознакомление с лагерными реалиями убеждает в том, что в низовых структурах советской карательно-исполнительной системы с первых лет ее существования реальная власть принадлежала элите уголовного мира — профессиональным преступникам (так называемым блатным, блатарям, уркам и т. п.). Именно они, с молчаливого согласия лагерного начальства и на основе своих «воровских законов», регламентировали всю лагерную жизнь. Они занимали хозяйственные должности, отнимали у других заключенных вещи и деньги, заставляли их работать на себя, а главное — убивали, зачастую — беспричинно, а после 1947 года — и безнаказанно. Конечно, лагерные убийства расследовались, и если найти убийцу удавалось, что случалось отнюдь не всегда, то его судили и давали положенные по закону 25 лет. Но для уголовника, уже имевшего такой срок (а часто — не первый и не единственный), новый приговор означал всего лишь «округление» этого срока: если, скажем, бандит-убийца отсидел два-три года, то столько же ему и «накидывали».
Примечательным фактом стало распространение в 1948 году «дополнительного указа воровского закона для заключенных», который определил основные положения системы отношений «привилегированных» заключенных — «воров», рядовых невольников — «мужиков» и некоторой части персонала — из числа тех же лагерников. Вот лишь некоторые «постулаты» этого «закона» (в переводе с «блатной фени» на обиходный язык): «Каждый заключенный вносит в воровскую кассу 25 процентов от своего заработка... Каждый заключенный приносит ворам 50 процентов от полученных посылок и денежных переводов... Заключенные, имеющие шерстяные личные вещи, по первому требованию передают их ворам... Из продуктов, завезенных на кухню, заведующий и повара самое лучшее отдают ворам... Заключенные врачи и фельдшеры выделяют для воров медикаменты, содержащие наркотики... Все заключенные безоговорочно выполняют любое требование воров... При неподчинении воровскому закону виновные приговариваются к смертной казни». Этот «закон» вызвал весьма негативные последствия для непривилегированных заключенных лагерей и тюрем, вследствие чего отдельные группировки «мужиков» стали организовывать выступления против «воров» и соответствующих «законов», совершая, в том числе, акты неповиновения, поднимая восстания, учиняя поджоги. Руководители ряда учреждений Гулага, где административный контроль над заключенными был утерян и де-факто осуществлялся преступными группами, даже обращались непосредственно в высшие инстанции с просьбой выделить наиболее авторитетных «воров» — для «наведения порядка и восстановления контроля».
В новой ситуации пошатнулись позиции тех, кто сотрудничал с лагерной администрацией, исполнял роль информаторов, дополнительных надсмотрщиков или палачей. Они оказались под ударом как старых, так и окрепших новых групп и группировок — криминальных («блатные», «воры-чесноки», «серые волки», «ломом подпоясанные»), этнических («украинцы», «чеченцы», «кавказцы», «прибалты») и этнополитических («западники», «власовцы», «военнопленные»). В конце 1940‑х — начале 1950‑х годов эти силы смогли выйти из тени и предъявили права на свое место «под лагерным солнцем», устраивая кровопролитные междоусобные стычки («сучьи войны», «рубиловки»). Все они в той или иной мере претендовали на свою долю выгод и привилегий, получаемых (прямо или косвенно) за счет многострадального «положительного контингента», то есть тех, кому власть (официальная и нелегальная) оставляла одно право — на тяжелый труд «во имя коммунизма» и бесконечные нечеловеческие мучения.
Тысячи заключенных, не находя защиты у местного начальства, рассылали во все инстанции письма, умоляя о помощи и поддержке. В этих письмах слились воедино боль и надежда, протест и отчаяние. Вот строки из одного такого письма, адресованного высшим советским и партийным органам и поступившего в газету «Правда» в октябре 1952 года от заключенных норильских горных лагерей: «Мы просим расформировать смертоносные лагеря в Норильске! Мы просим раз и навсегда изжить произволы, дошедшие до полного зверства со стороны руководства лагерями. Мы просим покарать всех тех, кто творит это черное дело... Пора прекратить пролитие крови людей, загнанных в окружение колючей проволоки...»
Автор другого письма, «заключенный Н. И. Иванов», избрал своим адресатом главного редактора газеты «Известия». «Находясь около пяти лет в заключении, — писал этот узник Гулага, — вот уже десятый раз обращаюсь к представителям власти и до сего времени нет конца этому ужасу, что творится в местах заключения... Там варварски отнимают человеческую жизнь. Ни один гитлеровец, американец в Корее и ни один первобытный варвар не подвергал человека таким экзекуциям, каким подвергают советских заключенных в местах заключения... Ни один писатель и поэт не сможет описать это варварство, что происходит в советских лагерях...» Террор уголовников, перешедших в услужение к «органам», был во много раз страшнее любых официальных мер наказания, предусмотренных лагерными инструкциями и правительственными указами.
Реакция верховных властей на попавшие в их поле зрения жалобы была всегда примерно одинаковой: формальная проверка, поиск жалобщика, по мере необходимости — наказание совсем уж распоясавшихся лагерных служащих, причем диапазон наказаний был весьма широк, от двух суток домашнего ареста до трибунала. А вывод по результатам проверки делался «под копирку»: «Сообщение Иванова о том, что уголовные преступники пользуются в лагерях привилегиями со стороны администрации, не соответствует действительности...»
Хотя на самом деле и на местах, и в «центре» хорошо знали, что представляет собой эта «действительность». Еще в августе 1947 года в докладной записке на имя заместителя начальника ГУЛАГа Трофимова начальник 6-го отдела 1-го управления ГУЛАГа Александров, проанализировав оперативную обстановку в лагерях и колониях, пришел к выводу, что доля «особо опасного элемента» составляла 40 процентов общей численности заключенных (690 495 человек, репрессированных за «контрреволюционные преступления», бандитизм, убийства, разбой, побеги) против 1 074 405 человек, отбывавших срок заключения за «бытовые, должностные и другие маловажные преступления». Однако в качестве главной угрозы Александров назвал не 567 тысяч «особо опасного элемента», а 93 тысячи («громадное количество», по оценке чиновника) осужденных за бандитизм, убийства, разбой и т. п. Именно эта категория заключенных, по мнению Александрова, заслуживала «особого внимания», поскольку «своим поведением и своими действиями они буквально терроризируют остальных заключенных, занимаются избиением, грабежом, азартными играми на продукты и вещи других заключенных, спекулируют этими вещами и совершают издевательские действия по отношению к женщинам и честно отбывающим срок наказания заключенным». В ряде лагерей и колоний бандитизм, как пишет Александров, принял «угрожающие размеры». Спустя несколько месяцев (декабрь 1947 года) 1‑е управление ГУЛАГа в очередной раз констатировало «слабую борьбу с лагерным бандитизмом» и «активизацию уголовно-бандитствующего элемента — нападения бандитов на работников военизированной охраны и надзирательские службы, зверские убийства дневальных и бригадиров, а также поножовщина, грабежи и терроризирование лагерного населения».