© Горький Медиа, 2025
25 июня 2026

Незаменимых черепов у нас, как известно, нет

Как появился на свет солдат Иван Чонкин

Фото: youtube.com/@CultureDignity

Владимир Войнович планировал сделать карьеру честного, но вполне мейнстримного советского писателя, однако из-за его темперамента все в результате пошло совсем не по плану и обернулось куда большим успехом, чем можно было рассчитывать. Жизненному и творческому пути этого замечательного писателя посвящена новая книга Юрия Куликова «Скала» — публикуем небольшой отрывок из нее.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Юрий Куликов. Скала. Владимир Войнович: эпизоды биографии. М.: Эксмо, 2026. Содержание

Место рождения «Чонкина» определено топографически точно: московская площадь Разгуляй, рядом с остановкой автобуса номер три. Из этой точки летом 1958 года подан мощный посыл пространства. Все прежние попытки Войновича писать прозу проваливались, а тут — озарение. Он говорил своему американскому другу, русисту Джону Глэду, как стоял и пил газировку: «а женщина, которая этой водой торговала, разговаривала с другой и рассказывала ей, что вот у нее трудная жизнь, у нее сын, который хулиганит, а управы никакой нет. Вот если бы был отец, но тот погиб на войне. Он был полковник. Я так на нее посмотрел — а я видел таких женщин — и подумал: врешь ты все, не было у тебя никакого мужа, уж во всяком случае он не был полковник. Я себе представил такую биографию женщины, которая встретилась с солдатом накануне войны, а когда началась война <…> всякая связь между ними прервалась, и она себе дальше воображала, кем он был. Она его уже забыла. У нее родился ребенок, она сама уже как следует не помнила отца этого ребенка и вообразила себе его биографию. Я написал такой рассказ, но он был довольно слабый, хотя и с интересным, я считаю, сюжетом. Но у меня еще не было героя. Вот была героиня эта. Потом я писал другие вещи, написал повесть „Мы здесь живем“, и все время возвращался к этому замыслу. А кто же был на самом деле этот человек, о котором она так вообразила, и что же на самом деле с ней случилось? И я подумал, что это был солдат такой вот… И вдруг я вспомнил случай, когда я сам служил в армии, в Польше. Я шел однажды по территории нашего военного городка и увидел странную картину: идет лошадь, запряженная в телегу, а никакого седока нет, потом глянул вниз — оказывается, там внизу между колесами лежит солдат, он зацепился ногой за вожжу, и лошадь так медленно идет, тащит его по мостовой, а он там лежит и не проявляет никакого желания освободиться от этой ситуации. А потом я видел этого солдата. Он ходил с перевязанной головой, и я кого-то спросил, кто это? А мне сказали: „А ты разве не знаешь? Это же Чонкин“. И все. Больше я об этом солдате ничего не знал. Потом он погиб при каких-то странных обстоятельствах, а образ его во мне остался вот такой».

Войнович прибежал в общежитие и в узком тамбуре, положив на колени валенок, заменявший стол, написал «Вдову полковника» (рассказ давно затерялся. — Ю. К.). Прочел соседу-алкашу Лехе, тот захлюпал носом. «Ты чего?» — «Бабу жалко. У нас в деревне тоже была такая, которая сама себе письма писала. А потом заказала портрет — как будто с мужем». Спасибо пьяному Лехе, вот она, концовка.

(Письма героя выдуманному персонажу — прием не самый новый. В рассказе Горького — прочел ли его к тому времени Войнович? — «Болесь» несчастная одинокая Тереза просит соседа писать письма Болесю и ответы от него: «— Что же? — обиженно заговорила она. — Нет его, так и нет! <…> А мне хочется, чтоб он был… Разве ж я не человек, как все? Конечно, я… я знаю… <…> Нет, а будто бы есть!.. Я пишу к нему, ну и выходит, как бы он есть… А Тереза — это я, и он мне отвечает, а я опять ему…» Прием, может, и не новый, уместность, причудливость зависят от мастерства и контекста.)

К Чонкину Войнович подступался издалека. Помимо «Вдовы полковника», написал, но нигде, кажется, не публиковал рассказ «Вынужденная посадка»: «Реактивный самолет, смяв полгектара гречихи, остановился в двадцати метрах от крайней избы Егора Зубова. Быстро сбежавшиеся колхозники с любопытством рассматривали распластанную на земле крылатую машину». Рассказ слабоват, интересен разве что как подход к «штанге» — будущему роману, начинающемуся в июне 1941 года тоже с вынужденной посадки, но по-другому: «Осмелев, Нюра повернула голову влево и снова упала ничком. Страшная птица существовала реально. Она стояла недалеко от Нюриного огорода, широко растопырив большие зеленые крылья.

„Сгинь!“ — мысленно приказала Нюра и хотела осенить себя крестным знамением, но креститься, лежа на животе, было неудобно, а подниматься она боялась.

И вдруг ее словно током пронзило: „Так это же аэроплан!“ И в самом деле. За железную птицу Нюра приняла обыкновенный самолет У-2, а перекошенным клювом показался ей неподвижно застывший воздушный винт.

Едва перевалив через Нюрину крышу, самолет опустился, пробежал по траве и остановился возле Федьки Решетова, чуть не сбив его правым крылом.

Федька, рыжий мордатый верзила, известный больше под прозвищем Плечевой, косил здесь траву.

Летчик, увидев Плечевого, расстегнул ремни, высунулся из кабины и крикнул:

— Эй, мужик, это что за деревня?»

К вечеру к сломанному самолету прислали часового Ивана Чонкина. С этого и начались его приключения. Роман, задуманный как лирическая пастораль Ивана и Нюры, под влиянием обстоятельств и наблюдений постепенно превратился в сатирическую историю. Романисту говорили (и не только начальники): «Ну так же нельзя. На войне погибло много людей, а вы смеетесь». Он отбивался: «Я не смеюсь над гибелью людей, а смеюсь над некоторым идиотизмом жизни».

В «Новом мире» одно из объяснений отказа печатать было такое: «Когда-то, — сказал заместитель главного редактора Александр Дементьев, — в тридцатом году, я ехал на пароходе с чешскими учителями. Они у меня спросили, что я читал из чешской литературы, какая моя любимая книга, я ответил: „Швейк“ Гашека. Они стали возмущаться: „Швейк“ — оскорбление чешского народа. Вот и я, наверное, сейчас [читая рукопись „Чонкина“] испытываю такое же чувство, как те учителя. Я понимаю, что ошибаюсь, но не могу преодолеть это в себе».

В Праге я поинтересовался у своего давнего товарища по «Литературной газете», не одно десятилетие живущего в Чехии, Виталия Моева: «Как сегодня чехи смотрят на Ярослава Гашека?» — «По-моему, очень косо. Вроде как опозорил нацию. Это любопытное обстоятельство. Мне первый раз об этом сказал пражский врач: „Нашли хорошего писателя! Он же всю нацию осрамил. Вывел нас какими-то балбесами“. И потом я не раз слышал подобное. Мне кажется, что в силу этого чехи неплохо отнеслись к фильму Иржи Менцеля по „Чонкину“ (мнение режиссера: „‘Швейк’ сослужил плохую службу моему народу. Он прививает людям цинизм и трусость“. — Ю. К.), дескать, мы не одни, ну вот и русские такие же! Чего бы не чувствовалось нигде — ни в Польше, ни в Болгарии. А тут эта нота присутствует благодаря Швейку».

Не эту ли ноту уловила чешка Яна Клусакова, переводчица В. Гавела на встрече с М. Горбачевым, когда в апреле 1990 года отправила Войновичу письмо: «Ваш Чонкин! Такое удовольствие, такое наслаждение над письменным переводом я давно уже не чувствовала. Мне было жаль, что страниц до конца остается все меньше — представляете? Одним словом, я нашла себя в Вашем удивительно актуальном и „чешском“ романе. Когда я читала его впервые, я хохотала так, что будила своих детей. Это тот случай, когда мне думается: точно так я хотела бы писать, если я была бы писателем». (Через несколько месяцев Клусакова по просьбе режиссера Менцеля закончила перевод, «причем с таким энтузиазмом, что бесплатно».)

«Чонкина» в России читали многие (только в журнале «Юность» в перестроечные восьмидесятые — после двадцати пяти лет запрета — первую книгу издали тиражом в 3 100 000 экземпляров), развернуто повторять нет нужды. Коротко: в селе Красное совершил, повторю, вынужденную посадку У-2, на охрану из воинской части отрядили самого зачуханного солдата — Ивана Чонкина. Отрядили и забыли, пришлось Ивану думать об обустройстве. Смекалистый и рукастый, он и обустроился — под боком у почтальонши Нюры, предварительно переместив самолет в ее огород. Нужный человек в хозяйстве, да и Нюре ночами приятней. Постепенно перезнакомился со всей деревней, ближе всех с кладовщиком Гладышевым, местным Лысенко, который занят инновационными опытами — пытается вывести ПУКС, гибрид картофеля (клубни внизу) и помидора с конъюнктурным названием «Путь к социализму».

Может, о Чонкине и вспомнили бы в его части, да тут война, не до него. И как назло, Нюркина корова проникла на экспериментальное поле Гладышева, передавив и сожрав эксклюзивный ПУКС. Мстительный лысенковец, не будь дурак, стукнул Куда Надо, и оттуда для обезвреживания неприятеля направили вооруженный отряд, который Ваня арестовал, «заковав» в погребе. Видя, насколько серьезна вражеская вылазка, против «банды Чонкина» кинули полк, с трудом сопротивление одолели, скрутили Ивана и — в камеру, где умело оформили князем Голицыным, претендентом на российский престол, заброшенным немцами в тыл для мятежа. Известие дошло до Сталина и Гитлера, Чонкина повелели схватить/вызволить, только он исчез незнамо где… Читателю, знакомому с книгой, напомню несколько характеристичных цитат, а еще не видевшему роман-анекдот (такое определение жанра — уловка, намек на то, что вещь несерьезная), возможно, они послужат искушением взять книгу в руки.

«Красноармеец последнего года службы Иван Чонкин, маленький, кривоногий, в сбившейся под ремнем гимнастерке, в пилотке, надвинутой на большие красные уши, и в сползающих обмотках, стоял навытяжку перед старшиной роты Песковым и испуганно глядел на него воспаленными от солнца глазами».

«Да он, товарищ капитан, разгильдяй, — охотно объяснил старшина и снова положил Чонкина. — Ложись! Службу уже кончает, а приветствовать не научился. Отставить! Вместо того, чтоб как положено честь отдавать, пальцы растопыренные к уху приставит и идет не строевым шагом, а как на прогулочке».

«И что это за нелепая фигура! — скажете вы возмущенно. — Где тут пример для подрастающего поколения?»

«Сейчас он не просто Чонкин, к которому можно запросто подойти, хлопнуть по плечу <…> или, например, плюнуть в ухо. Сейчас он часовой — лицо неприкосновенное».

«Он [у Нюрки] заместо домохозяйки… Передник Нюркин наденет и ходит, как баба, занимается по хозяйству, да. Я-то сам не видел, а народ болтает, будто он и салфетки еще крестом вышивает».

«…родилась тревожная мысль, что он зря здесь проводит время, что никому он не нужен и никого за ним не пришлют. Он и раньше не думал о каком-то особом своем предназначении, но все же не сомневался, что когда-то его о чем-то попросят».

«В давние, описываемые автором времена повсеместно существовало Учреждение, которое было не столько военным, сколько воинственным. На протяжении ряда лет оно вело истребительную войну против собственных граждан <…> Один болтает что надо, а другой — что не надо. Будешь болтать что надо, будешь иметь все, что надо, и даже немножко больше. Будешь болтать что не надо, попадешь Куда Надо <…> Учреждение это работало по принципу: бей своих, чтобы чужие боялись». Начальником Учреждения был капитан Афанасий Миляга, его «от прочих людей отличало то, что он всегда улыбался. Улыбался милой приятной улыбкой». (Когда Войнович писал Милягу, то держал в голове секретаря СП Ю. Верченко и редактора армейской газеты полковника Грушецкого, встреченного в Хабаровске: «Я знал двух человек, которые улыбались всегда, во всех обстоятельствах».)

«Особо ретивым не был [Миляга] никогда <…> понимая, что на невидимом фронте ударником быть так же опасно, как отстающим».

Руководители района «пришли к выводу, что Чонкин, скорее всего, командир немецких парашютистов, которые высадились в районе, чтобы дезорганизовать работу тыла <…> На ликвидацию банды Чонкина (так называемого Чонкина, говорилось в секретных документах) была брошена снятая с отправлявшегося на фронт эшелона стрелковая часть».

«И каких только глупостей я [скрытый враг Запятаев] не писал [Куда Надо], но все верят. Про одного, например, сообщил, что в день открытия бухаринского процесса он вышел из дома с заплаканными глазами. Я же не писал, почему он был заплакан <…> А его взяли».

Прокурор: «…бывают у нас отдельные лица, которые по глупости или с умыслом распространяют разные злостные слухи, ну таких-то людей мы, конечно, сажаем. За клевету на наш строй, на наше общество, на наш народ, но это же нельзя сказать — ни за что. Так же?»

«Дальше пошла и вовсе какая-то тарабарщина: трудное время… сложная международная обстановка… противоборство двух миров… нельзя сидеть между двух стульев… необходимо определить, по какую сторону баррикад…»

«Это была жизнь общества высоких и краснощеких людей, которые только и думают о том, как собрать небывалые урожаи, сварить побольше стали и чугуна, покорить тайгу, и поют при этом радостные песни о своей баснословно счастливой жизни».

«За такой натурализм автор просит прощения у дам, но прежде всего у работников карательных ведомств, проявляющих исключительное целомудрие при оценке тех или иных произведений искусства. Именно они чаще всего бывают шокированы изображением теневых сторон нашей жизни и всяческих грубостей. „Ну это уж слишком, — обыкновенно говорят в таких случаях. — Для чего это? Чему это учит?”»

Прокурор: «А потом тебя все равно волокут на расправу, и ты вопишь: за что?! Я же был верным псом! А вот не будь. Будь человеком».

«Персональное дело — это такое дело, когда большой коллектив людей собирается в кучу, чтоб в порядке внутривидовой борьбы удушить одного из себе подобных сдуру, по злобе или же просто так <…> это как каменная лавина: если уж она на вас валится, вы можете объяснять ей все, что хотите, она пришибет».

«В описываемые времена не было еще скрытых телеобъективов, не было сверхчувствительных микрофонов. Но Петр Терентьевич не сомневался, что где-то (может быть, в потолке) есть какой-то глаз, который все видит, и есть какое-то ухо, которое все слышит. И этому Уху и этому Глазу Худобченко говорил: посмотри, какой я принципиальный, посмотри, какой я подлец. Нет такой подлости, которой я бы не мог совершить».

После исчезновения майора Фигурина «была найдена тетрадь с собственноручными его записями: Подозреваемыми являются все. Подозрительным является тот, кто замечен в чем-нибудь подозрительном <…> Подозрение является достаточным основанием для ареста <…> Советская власть настолько объективно хороша, что каждый, кому она не нравится полностью или частично, является сумасшедшим».

«Кричишь, ногами топаешь. Разве ж это годится? А ты попробуй без грубостей, в душу подследственному попробуй проникнуть, чтобы он сам осознал глубину своего падения и искренне раскаялся».

На похоронах Миляги: «Народ пришел в ужасное возбуждение <…> — Лошадь! — скандальным голосом крикнула какая-то женщина. — Лошадь хоронют!» <…> немцы вскрыли могилу и найденный череп передали местному краеведческому музею <…> Тут же была и разъясняющая табличка с текстом на двух языках: «Череп советского комиссара Миляги».

«Статья была ученая. В ней проводилась такая мысль, что <…> у отдельных людей, отличающихся последовательностью своих идейных убеждений и ясностью мировоззрения, уже сейчас становятся заметны антропологические изменения, которые в первую очередь, естественно, отражаются на строении черепа».

«…превратиться лошади в человека еще полдела, [насторожился Гладышев]. Главное, в какого человека — нашего или не нашего».

«…незаменимых черепов у нас, как известно, нет».

«Начальник тюрьмы <…> поместил бывшего секретаря райкома в одной камере со своей коровой и вынужден был мириться с тем, что Ревкин по ночам украдкой отсасывал у нее молоко».

«— Да, — сказал Сталин, подумав. — Я всегда знал, что один внутренний враг опаснее ста внешних».

«Чонкин в ожидании исполнения приговора крючился на нарах и предавался своим невеселым думам. Могло ли ему прийти в голову, что в эту минуту Сталин, стоя, пьет за его здоровье? <…> И, отходя ко сну, снова стал думать о Чонкине, растроганно, с теплотой и любовью <…> и вкусно чмокал губами: „Чонкин! Чонкин!“»

Чонкин: «…шел напрямую, не зная, куда и зачем, но зная, почему и откуда, шел, впервые сознательно нарушив обязанности солдата и заключенного, впервые уклоняясь от уготованной ему судьбы».

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.