Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Стефан Цвейг. Дневник 1914–1916. М.: libra, 2024. Перевод с немецкого Светланы Субботенко. Содержание
14 июля, вечер. Отъезд! Северный вокзал — зрелище уже при въезде. Толпы беженцев, нищие польские евреи с женами и младенцами, особый запах нужды и суматоха бегства. Победа под Лембергом, взгляд изнутри, поразительное впечатление. Червь, который после ливня снова выбирается на поверхность и ищет пропитание.
Купе остались только третьего класса. Тоже незабываемый запах. Лазарет, лизол, все пропитано им. Голые скамейки, будто нары, несколько офицеров, остальное — неопределенная масса. Вот трагедия Австрии. Как беспомощны эти храбрые юноши, не знающие языка, они стоят, подобно кротким животным, готовые, чтобы их загнали в стойло. Послушание, в отличие от немецкого, совершенно бессознательное, только инстинкты и дисциплина. В основном южные славяне. Одному нужно в Течен, а он попал на поезд до Тешена. Ему пытаются объяснить, он испуганно таращится, будто совершил преступление, но ничегошеньки не понимает. Когда его высаживают, на детском лице застывает страх, будто он нарушил закон. Во Флоридсдорфе его, вероятно, отправят на Северо-западную железную дорогу, где он, наверное, так и будет стоять без еды, безо всего. Судьба с первого же часа.
Четверг, 15 июля. Раннее утро, Мериш-Острау. Я еще не знал, где мы, но почувствовал уголь. Та же жирная почва, что и в Бельгии, та же мрачная, почти пустая равнина, очертания погрузочных станций. Тысячи вагонов и здесь, и в Одерберге, похоже, тут создали нечто вроде центра по переброске войск. Такая организация завораживает, она самая таинственная: массы понять проще, нежели проблему их перемещения. В Одерберге скандал в нашем вагоне: немецкий майор с возмутительной резкостью помыкает железнодорожными служащими, полуиспуганными, полунасмешливыми, его направили не на ту платформу. Он продолжает возмущаться, уже сидя в вагоне: наши офицеры приветствуют его, молчат, с улыбками переглядываются. Мучительное впечатление. Но спустя два часа в Аушвице ждет посадки отряд немецких солдат. Безупречно вооруженные, начищенные, стоят по стойке «смирно», будто на плацу, и с удивлением ощущаешь обратную сторону резкости, которая только что была столь мучительной. И ощущаешь ее вдвойне, здесь немецкая сущность — до границы километр — переплетается с польской. Босые, грязные женщины пасут коров, яркие наряды славянских крестьян сменяются грязными городскими одеждами без лоска, без самобытности. Земля пустая, безрадостная, однообразная — начинаешь понимать тоскливость славянских народных песен. На какой-то станции входит старый седой офицер польского легиона, длинная борода делает его похожим на Иова. Вся община собралась попрощаться. Раболепно склоняются перед патриархом, картина словно из Ветхого Завета.
Железная дорога великолепна. Поезда, груженные углем, просторные вокзалы, и движение, движение без конца. Целые поезда с полевой почтой и солдатами, непрерывно работающая машина, ни минуты остановки. Для меня в этой мощной подвижности снабжения, в организации перевозок есть что-то пьянящее. И все это контролируется, одна армия, мобилизованная для другой, снабжающая ее. Вот только на вокзалах никаких закусок, напитков. Все перемещается, прочь из незримой толпы, масштабы которой ощущаются здесь, наверное, сильнее, чем со стороны.
В 10:30 по расписанию Краков. Остается час для поездки в город, нанимаю дешевую польскую повозку и разъезжаю по окрестностям. Город великолепный, с характером. Ощущается влияние Средневековья, удивительное сходство с бельгийскими городами, Рингплатц и восхитительный, несравненный Мариацкий костел (со скульптурами Файта Штосса). Особая атмосфера славянского католицизма, как в Зальцбурге и Праге, по образцу итальянского, а не испанского, как в Вене и Фландрии. Вевельсбург, впечатляющий и внушительный. Нигде не чувствуется духа Австрии, скорее Польской Республики. Что Краков сейчас крепость, я не заметил ни при въезде, ни при выезде, однако до холмов у Велички подать рукой, здесь уже обстреливали русских. Война тоже была бы не заметна, если бы не флаги Красного Креста над библиотекой и госпиталем, если бы не всполохи от штыков ополчения на опорах всех мостов. В остальном все безупречно, характерная смесь бедных селян, которые робко, словно испуганно, блуждают по улицам, и польских евреев в черных шабесах. Поля хорошо возделаны, война здесь, должно быть, дальше, чем в Вене, где всех лихорадит от новостей, где осуществляются сделки под стать эпохе, тогда как здесь лишь повседневная мелкая торговля. Крепость хорошо защитила старинное сердце города.
Далее в Тарнув с бесконечными опозданиями. В купе хороший разговор с офицерами, которые многое показывают мне; собственно то, что я более всего хотел, — узнать правду. Пейзажи великолепны. Высокие и буйные зерновые, женщины в яркой одежде. Босые дети, ликуя, кричат вслед поезду. Среди зеленых лесов церкви со светлыми крестами, повсюду тишина и едва ли не радость. Проехали Величку, до которой дошли русские. Всюду, где мы едем, была война. Но рельсы блестящие и чистые, словно их никогда не взрывали, сторожки сверкают новеньким кирпичом, и медным блеском отливает телеграфный провод. Все исчезло, ни следа. И все же то тут, то там приметы войны, надо лишь научиться замечать. Круглое озерцо у дороги, широко ухмыляющийся юноша поит корову: это воронка от гранаты, разорвавшейся в двух метрах от полотна. Временами белые полосы: окопы. Расщепленные деревья, словно от удара молнии: снова граната. И беспомощно стоящий над откосом, словно мертвое тело, разбитый вагон. Больше ничего. Войны не видно.
Но она едет с нами, впереди, рядом, навстречу, постоянно, без конца. Беспрестанно встречаются огромные составы, в каждом не менее пятидесяти вагонов, как в нашем, пустых даже больше, чудовищно огромный паломнический поезд на блестящих рельсах. Наш поезд полон солдат, получивших отпуск на время уборки урожая, на ходу из окон доносится пение. И учишься понимать детский нрав, славянскую детскую непосредственность зрелых людей. Они сидят на ступеньках, свесив ноги. На каждой станции выскакивают и покупают у босоногих девчушек сладости и лакомства. Если же крестьянка продает с тележки булочки и калачи, они толкаются вокруг, как дети. Паровоз свистит, все зовут их, но они сначала покупают калачи и мчатся с набитым ртом за тронувшимся поездом под негодующим взглядом офицера из соседнего купе. И не успеет поезд остановиться, как они уже на перроне, покупают лакомства. И постоянно, постоянно поют.
Остановка за остановкой, на каждой станции по полчаса, нередко в чистом поле. Но это не раздражает. Все время рядом поезда с военными. То немецкий санитарный поезд из Хамбурга, все пятьдесят вагонов зеркально чистые, все простыни белоснежные, без единой складочки, так бы и прилег. Дежурные с трубками сидят на подножках, смотрят с улыбкой, они явно наслаждаются, не успев еще испытать мучений и страданий. Но они движутся навстречу «будущему», которое притягивает, подобно магниту, которое ощущается все сильнее, ощущается как могучая, страшная сила. Снова мостостроительный поезд с понтонами. Откуда? Из Франции. В воскресенье отправились, с 6 утра стоят здесь и не могут ехать дальше, нужно пропустить поезда с ревущими быками, пищей для личного состава, и другие, с пломбированными вагонами, с пищей для орудий. Еще один поезд, с баварской кавалерией. Откуда? Улыбаются, сверкая зубами: из Франции. И вдруг — бельгийские вагоны, которыми я так часто путешествовал, на них написано Зеебрюгге, Кортрейк. Мне показывают арабского скакуна, пойманного в Лилле. При каждой встрече с таким поездом ликующие крики с обеих сторон. Ура баварцам! Привет австрийцам! Они поют и ликуют, каждая встреча вызывает новую волну восторга. Восхитителен этот взрыв радости, общность судеб в каждой точке воспламенения. А недавно поезд с пленными русскими: ракета радости взлетает на небывалую высоту. Русские сами смеются, будто радость касается только их.
Поездка постепенно сменяется ожиданием, стоим и ждем. В 7 часов нас обогнал скорый поезд, который вышел из Кракова в 5, а мы уехали оттуда в 11:48. Я делаю пересадку и специально сажусь среди немецких солдат. Парни побывали во Франции, в Карпатах и в Галиции, но ни следа усталости. Рассматриваю амуницию, она превосходна, но, возможно, слишком хороша, слишком тяжелая. Они это подтверждают. Они чудесно рассказывают, очень скромно и с явной охотой, некоторые рассказы я никогда не забуду. Я счастлив ехать в военном поезде, а не в автомобиле, только так чувствуешь организацию изнутри, планомерность и трудности. Повсюду господствует сила, и ощутить ее можно, когда она настигнет тебя. Уже 3 часа сижу на месте и понимаю, что такое голод (не отваживаюсь вытащить салями на глазах сотен голодных), радуюсь единению.
Ночь, по-прежнему стоим, зажатые между поездами, каждый, и я тоже, чувствует, что где-то поднимается волна, что мы оказались внутри мощного наступления, и ощущаем его прежде, чем о нем узнает мир. Только теперь я начинаю догадываться о масштабах наступления, знаю, как приказы и телеграммы превращаются в действия, и что даже самое маленькое сражение требует гигантской подготовки. Этого нельзя понять, сидя дома, это нужно пережить. Ночью отремонтированный мост через Дунаец. Почву здесь только сейчас укрепили. И наконец, в 10 часов Тарнув. Тоже толпа беженцев, ни носильщиков, ни тележек. Сам тащу чемодан через вымерший город в гостиницу (отчаянно грязную) с вывеской City, здесь пытаются создать видимость культуры мелочами. Но чудовищная запущенность говорит больше, чем французское название.
Пятница, 16. Утром первый взгляд из окна: в доме напротив ни одного целого стекла, искореженные жалюзи. Спускаюсь: в доме за углом разбит весь первый этаж — будто чудовищный черный зрачок войны смотрит из пустоты. Магазины, особенно еврейские, закрыты: ужас еще не миновал, город совсем опустел бы, если бы не многочисленные военные. Регистрируюсь в военном управлении, в кафе знакомлюсь с юнкером, который помогает мне фотографировать, правда, о погоде этого не скажешь. В городе нищета да несколько поврежденных гранатами домов, но на древней рыночной площади оживление. Удивительные славянские типажи, словно сошедшие с гравюр по дереву, среди хлопотливых, отчаянно бедных евреев, яркие противоположности, единые только в набожности. Священник в экипаже: весь люд преклоняет колени в грязь и молится. Или на углу: крестьянки идут мимо церкви. Рядом с нищенками останавливаются и отрезают каждой по кусочку хлеба из корзинок. К австрийским военным поляки настроены скорее враждебно, тогда как евреи на улицах низко кланяются, снимая шляпы. Евреи бросаются в глаза, наблюдаешь их за непривычными делами: кучера, погонщики ослов, носильщики. Странное гетто, грязное, каждая хижина черная, как гроб. Я невольно разжигаю страсти, спросив комиссионера, который обращается ко мне: «Могу ли я достать что-нибудь для господина, я могу все достать» (разумеется, он имеет в виду барышню), про русскую кокарду, которую я обещал С. Он тут же ведет меня в гетто, в домик портного, который говорит, что от «гоев» он все выбросил. Спрашивает у других, мгновенно тысячи евреев Тарнува узнают, что мне нужна русская кокарда, все спрашивают, все ищут, все взбудоражены. Этим поискам я обязан знакомству с гетто.
Днем, несмотря на дождь, в Сакре-Кёр в Сплитоска Гура, куда били наши минометы. Дорога полем, потом через военный мост — наши военные инженеры назвали его мост Линца и могут по праву гордиться им, светлые бревна с нарядной архитектурой просто очаровательны. Мимо разрушенных домов, окна переделаны в двери, чтобы устроить из домов конюшни. От обстановки, разумеется, ни следа, все разграбили крестьяне и русские. Глубокие воронки от снарядов, наполовину вымытые дождем. В Сакре-Кёр только сестра Гримменштайн, показывает комнату, где русские офицеры устраивали с барышнями новогодний бал, когда в здание попала бомба. Они выпрыгивали из окон первого этажа, потом еще бомба и еще. Около 500 человек погибли. Бедный дом полностью искалечен, о боях свидетельствует общая могила на дороге, потрясающая импровизированными деревянными крестами. Сестра показывает мне шпиль и обломки орудий, покрытых шлаком от страшного жара и достаточно крупных, чтобы раздавить человека. Она много рассказывает о русских: в целом они были вполне обходительны, только разрушили и варварски изуродовали портреты императора да католические орнаменты в церкви.
После обеда мне улыбается удача. Автомобиль, автомобиль перед кафе Лоби, где сосредоточена вся «духовная» жизнь Тарнува, там можно прочитать две венские газеты. Узнаю, что он едет в Дебицу, представляюсь обер-лейтенанту, который в ответ на показанный ордер любезно соглашается взять меня с собой, правда, лишь через два часа, единственный отдых, который я позволил себе с начала путешествия. Наконец-то вижу дороги Галиции, они делают честь своей дурной славе. Плохая погода превратилась в нечто невероятное, вода заливает машину со всех сторон. Проезжаем мимо разрушенных домов, мертвых, от которых не осталось ничего кроме белого скелета, изуродованных, накренившихся, где-то разрушено крыло, где-то рухнул балкон. Повсюду остатки окопов, уже частично заросшие, время от времени печальный деревянный крест. Вид Дебицы ужасен из-за разрушенного, страшно искореженного моста через Вислоку. Железные конструкции словно размозжены чудовищным кулаком, рельсы болтаются в воздухе как провода. Станция выгорела, из остатков стены насмешливо торчат то остаток трубы, то кухонная полка. Страшное запустение, можно по пальцам пересчитать дома, которые красный петух перелетел. Люди и здесь ужасно напуганы, они покинули город или живут в жалких домишках. Картина, достойная Гриммельсхаузена.
Из Дебицы поездом в Ярослав. Снова ночная поездка и снова ужасная из-за движения, которое не прекращается ни на минуту. Лишь впереди время от времени бьют мировые часы, тяжеловесно и громко, так что слышно по всей земле, а здесь, в тылу, день и ночь, беспрерывно работает часовой механизм. Хотел бы я описать, как ночью где-то в русской Польше в вагоне кто-нибудь вдруг заводит песню из родных краев; все подпевают, остальные слушают. Это Штирия или Банат поют где-то между Жешувом и Ярославом. Поют, чтобы поднять себе настроение, поют от скуки или чтобы не уснуть, но поют всегда. Они уже так давно в пути, ждали, спали на станциях, боялись, пошатываясь, они падают с тяжелыми винтовками в какое-нибудь купе, съеживаются и спят. Они дремлют повсюду, в залах ожидания, на скамейках, чемоданах, они истосковались по воздуху и свободе. Словно лошади, они нетерпеливо шумят в вагонах и мечтают вырваться. Один с восторгом рассказывает, как им разрешили ехать на составе, груженном углем, и они, как настоящие горцы, карабкались на скалы. Удивительно, что все эти люди, в том числе немцы, не знают, куда попадут, окажутся ли они перед врагом через час или через две недели. Но они доверчивы в мелочах и в целом. Кто мог бы передать эти ночи, снаружи Галиция, а внутри, в тесноте, дрожит огонек масляной лампы. Рассказывают об Ипре, один, другой, австрийский машинист был с минометами под Маубойге, Верденом, Антверпеном, теперь вот Пшемысль. Как расширился их мир, и этим богатством обмениваются они ночь за ночью, духовный обмен, не имеющий равных. Вагоны с надписью La Depèche de Toulouse показывают работу, проделанную далеко в Германии, за тысячи километров, и какую-то духовную силу где-то в неведомом, которая все объединяет, которая охватывает пехотинца, пьющего чай на погрузочной станции, и в соседнем вагоне забирает его письма в Штеттин из Бельгии, и везет ему из Германии сигары, пушки, булки, обувь, все, что только есть на земле. Все, что только может пригодиться, проплывает мимо, запертое в эти коробы из железа и дерева, мир с газетами и мелкими повседневными удобствами. Я мог бы сотни ночей ехать так, не чувствуя усталости, ничего не видя и не слыша.
Наконец в час ночи Ярослав. Вокзал — просто стены, пустая коробка, словно тысячелетнее дерево, в которое ударила молния. Известка почернела и потрескалась. Конечно, никакого обслуживания, город в запустении. Я вынужден сам полчаса тащить чемодан в гостиницу Варсовия, где — лучшая гостиница города — мне дают самую грязную комнату, какую я когда-либо видел. Постельное белье, полотенца не меняли, а то и не стирали несколько недель — хозяин сам признает это. Все реквизировали, извиняется. Мыла нет, господин, нет служанок, нет людей. Снова ложусь одетый, не успел прилечь — стук в дверь. Приехали его превосходительство с сыном, не разрешу ли я им переночевать в моей комнате. Это знатный поляк, который хочет посмотреть на свое разрушенное поместье. Я, конечно, вынужден согласиться — чувство общности здесь сильнее — сплю одетый на диване. И слышу внизу непрекращающийся грохот немецкой кавалерии — очевидно, в Раву Русскую, Люблин. Те самые, кого я встретил позавчера. Скачут и скачут, монотонный стук сквозь сон.
Суббота, 17. Лишь утром осознаю, насколько неопрятна гостиница. Удивительнейшая обслуга: хозяин — нахальный рябой еврей, чистят и моют русские пленные (приветливо и с благодарностью улыбаются всем австрийским офицерам), а еще гнусные босоногие женщины, способные любому внушить отвращение к еде. Город полупустой, все реквизировано — лошади, работники, еда — дочиста. Негде спать, нечего есть, нечего купить — нужда, более гнусная, чем настоящая пролетарская бедность. И здесь, в грязи, чудо молниеносной немецкой организации. Местное управление в их руках — ясные, четкие надписи, понятные даже недалеким. Для офицеров, всех проезжих, хороший, чистый обеденный зал, оазис в гнезде нищеты, сборные пункты для раненых. Надписи крупными буквами: не пейте воду, опасность дизентерии и холеры. Пейте только кипяченую воду. И в самом деле, установлены резервуары. Еще одно предупреждение: остерегайтесь женщин, у них венерические заболевания, думайте о своей безопасности, вы должны сохранить себя для Отчизны. Вымуштрованные русские выполняют любые работы: вычерпывают воду, чистят улицы, строят мосты. Такая точность удивительно благотворна, особенно здесь, в польской безалаберности. А она присуща каждому, например: спрашиваю у какого-то еврея, далеко ли до Сана. Отвечает: «С полчаса». Спрашиваю в командовании этапа. Не знают. Спрашиваю немецкого солдата. Ответ: «Приблизительно 1200–1500 метров».
Под палящим предполуденным зноем спускаюсь к Сану посмотреть поля сражений. Сан, как и Вислока, слишком убог для европейской славы: мутная от грязи речушка с поросшими камышом пологими берегами. Над ней прекрасный военный мост, украшенный флагами и окрещенный (нашими первопроходцами) «Мост Макенсена». Перехожу на тот берег. Через все поле тянутся вены окопов, но вокруг цветущая плоть желтых полей. Во многих местах окопы уже начали оползать. Цветы мака, будто пятна крови, стены нежно оплетают ползучие растения. Через год-два здесь будет проселочная дорога, канава, и поле зацветет пышнее благодаря столь драгоценному удобрению. Бетонные укрытия — это великолепные, облицованные плиткой кладовые, прохладно и удобно для хранения. Лесок неподалеку сильно пострадал от выстрелов и тоже изборожден окопами, но стволы еще жмутся друг к другу. А посередине могилка с бетонными шкворнями вместо обрамления: «Нашим храбрым товарищам 73-го пехотного полка». Долго брожу среди окопов. Вокруг обломки патронов, консервные банки с надписями на кириллице, тут же обрывки французской газеты. Читаю Визит короля Георга..., Крупная победа русских. Еще январская, много путешествовавшая газета!
Обратно в Ярослав, на вокзал. Поесть негде. Долго писал, говорил с немецкими солдатами. Все они великолепны, единственное, что раздражает, — они постоянно думают о пиве, офицеры все время распивают красное, а в кафе бурно требуют шнапс. Это у них в крови, недостойно такой мощи.
Ждать больше не хочу. Венгерский обозный поезд, все вагоны открытые, идет в Пшемысль. Запрыгиваю. Гусар дает мне мешок с мукой, покрывало, и я великолепно устраиваюсь на свежем воздухе, наслаждаюсь видом и свободой, ни один туристический вагон в Швейцарии не может быть прекраснее. Вот бы всегда так путешествовать. Ощущение силы, которое дает ордер: все позволено, никаких границ и препятствий. Среди тысяч связанных я свободен.
Необычайно интересное путешествие. Здесь трижды штурмовали Пшемысль, кругом сплошное поле битвы. Прямо рядом с рельсами круглые воронки от гранат, складки окопов, сама насыпь — позиция. То и дело могилы: крест с каской, временами перевернутый вагон, колесами в небо, словно гигантский черный жук, опрокинутый на спину. Дома нетронуты, дети качаются на качелях среди цветущих деревьев. Все заметнее позиции, забетонированные, замаскированные: мы явно приближаемся к Пшемыслю, внешнему кругу обороны. Под Журавицей они уже превращаются в гигантские окопы. И там, за однообразной, плоской равниной возвышается небольшой круг холмов. Пояс Пшемысля, незримое укрепление.
Никаких признаков, что мы приближаемся к одной из ужаснейших в мире крепостей, у стен которой за последние месяцы пали 100 000 человек. Видны только холмы, зеленые лужайки, если приглядеться, несколько искусственной формы. Полоса нежной зелени, вокруг веселые домики, а за ними городок со старинными колокольнями, прячущийся в глубине холмов. Просто идиллия, поистине издали это самый мирный и хорошенький город.
Но поезд замедляет ход. Проезжаем через новый мост, старый взорван, цепи рухнули вниз. Первый признак военного времени. Над вокзалом победно развевается черно-желтый флаг. Но надписи на платформе еще русские. Напротив вокзала гостиница и кафе Stieber, центр жизни, единственная офицерская столовая. Это уже история — кстати, типичное провинциальное австрийское кафе с претензией на элегантность, где убивают время за газетами и бильярдом. Пива не купить, русские строго соблюдали сухой закон. Тайком они предлагали его по 10 рублей за бутылку, но только самые отчаянные осмеливались покупать. На улицах полно военных и евреев, много и людей полусвета. Я не могу выходить за пределы крепости, это потребовало бы многочисленных разрешений, и, как рассказал мне обер-лейтенант М., там сейчас нечего смотреть, все разрушения устранены. Сам город скучный, тюрьма. Что удивительно, он расширяется. Много евреев в черных цилиндрах — начало шаббата, — очень почтительные. Настоящие австрийцы. В остальном примечательного мало, самое знаменитое, как чаще всего и бывает, самое же и скучное из всего, что я до сих пор видел в Галиции. Торговля портит города и придает им внешнее однообразие, которое невыносимо, если только город не обладает неким внутренним противовесом, как Краков. Здесь нет ничего героического, и ничто лучше не доказывает незримость современной войны. Ни единый дом в этом осажденном городе не пострадал, даже стекла целы: жители, кажется, ощутили осаду только по голоду.
Воскресенье, 18. Отъезд из Пшемысля, но какой нелегкий! Меня отсылают с одного вокзала на другой, люди повсюду угрюмы от усталости и груза ответственности. Недостаток информации мешает всем расположениям, никто не знает, что будет через час. Наконец удается присоединиться к немецкому артиллерийскому поезду, вахмистры по приказу лейтенанта с готовностью выделяют мне место. Они с сербской границы! Через много лет после войны будет разгадана грандиозная тайна немецких расположений, эта переброска сил через всю Европу. Одни прибыли из Вердена, другие из Землина! Тем временем другой поток несется им навстречу, но повсюду порядок и расчет. Поездка по взорванным мостам, мимо окопов, старые и новые шрамы на мирной, плодородной земле. И между ними могилы. Под Мосьциской по-настоящему ощущается дух сражений, так близко друг к другу воронки от гранат.
Бесконечные стоянки и ожидание до самого Гродека. Русины в белых воскресных нарядах на платформе оглядывают нас как чужаков. Еврейка — лицо хитрое — плетется с пузатой корзиной: она продает шнапс по заоблачным ценам — 6 крон за литр. Но пить нечего, язык прилип к небу. Правда, солдаты находчивы. Сдвигают четыре кирпича, выламывают несколько балок из забора, и вот уже вспыхивает огонек, варится кофе. Дисциплина: никто не пьет колодезную воду, терпеливо ждут — и это в такую жару, — пока кофе вскипит, а затем каждый наполняет фляжку. Тут же мигом жарится глазунья. Русины взирают на это, как на волшебство. А потом снова через разбитые мосты, от остановки к остановке. Вместо четырех часов едем уже пятнадцать. Но как красноречивы поля вокруг Гродека, полуразрушенная деревня! Теснятся могилы, деревянные кресты до самого горизонта, будто крохотные деревца (простые на могилах наших солдат, с двумя перекладинами на русских). Все ближе друг к другу окопы, заметно отличаются теперешние и прошлогодние, последние успели зарасти, в них уже пробиваются злаки. Объезды, деревянные мосты и мосты с дамбами, мир, исполненный труда во имя города, навстречу которому мы медленно движемся.
Наступает ночь, а мы все еще далеко. Ждем, ждем. Спать нельзя, кто тут разбудит. Проводников нет. Немецкие солдаты приготовились, но не знают, когда будет высадка. Неопределенность, вечная неопределенность, трагедия солдата. Другие поезда разгрузились в Гродеке, сотни пленных русских помогали грузить на платформу орудия, из которых вскоре вылетит смерть в лица их братьев. Этот поезд идет дальше, в Лемберг. Они хотят вскипятить воду, но не знают, есть ли время. Часы сигнальных приборов не имеют часовых стрелок, время измеряется вечностью.
Наконец в полночь городские огни. Изнывая от жажды, смотрим в их сторону. Но никакого сигнала. Стоим несколько часов. Наконец в 4 часа утра, после 20-часовой поездки, прибываем. Но не на вокзал. Путаница рельсов, товарная станция. Никто ничего не может сказать. Никто не говорит по-немецки. К счастью, занимается бледный рассвет. Беру чемодан и, спотыкаясь, бреду к вокзалу. Он сильно пострадал от русских. В штабе все заспанные. Тащу чемодан через разваленный вестибюль. Там — Боже, благодарю! — автомобиль. Еду сквозь прохладный, ароматный утренний воздух по широким улицам в гостиницу. В первой номеров нет, во второй находится один. И засыпаю невероятно уставший.