Кирилл Осповат. Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века. М.: Новое литературное обозрение, 2020. Содержание
Политическое прочтение «Оды», предложенное Д. Крыстевой, строится на соотнесении стихов Ломоносова с «Левиафаном» Томаса Гоббса. Это сопоставление, лишь вкратце очерченное исследовательницей, заслуживает особого внимания. Ломоносов ни разу не упоминает Гоббса, но его учение имело основополагающую роль для всей политической теории той эпохи и было известно в России; «Левиафан» имелся, например, в библиотеке Я. Брюса. Покровительствовавший Ломоносову Татищев свидетельствовал, что уже к 1730 г. «Левиафан» бытовал в русском переводе и вместе с прочими «непотребными» книгами внушил верховникам их «непристойные» планы. У Гоббса именем библейского чудовища именуется не морской зверь, как у Ломоносова, а воплощающий государство аллегорический гигант. Он был изображен на знаменитом фронтисписе и венчался стихом о Левиафане из использованной Ломоносовым 41-й главы Книги Иова в латинском переводе: «Нет в мире силы [potestas], которая сравнилась бы с ним».
Хотя использованные Ломоносовым стихи Дюляра о китах-«владыках» и других морских чудовищах, ведущих друг с другом постоянную войну, описывают подводный мир по модели гоббсовских определений суверенитета и естественного состояния, Ломоносов не развивает этих тем в своей «Оде...». Вместе с тем важные сближения между одой Ломоносова и Гоббсом обнаруживаются в свете исследований, подчеркивающих риторическую природу «Левиафана» и политической философии вообще. Теория общественного порядка основывается у Гоббса на метафорической параллели между возникновением государства и библейским сотворением человека:
«Впрочем, искусство идет еще дальше, имитируя разумное и наиболее превосходное произведение природы — человека. Ибо искусством создан тот великий Левиафан, который называется Республикой, или Государством <...> договоры и соглашения, при помощи которых были первоначально созданы, сложены вместе и объединены части политического тела, похожи на то „fiat” или „сотворим человека”, которое было произнесено Богом при акте творения».
Мирская власть понимается у Гоббса как образ или (в риторических терминах) представление, удерживающее аудиторию подданных в подчинении средствами риторико-эстетического внушения. Гоббс-ритор заимствует библейскую космогонию как фигуру речи, придающую весомости и выразительности его секулярной — или, по распространенному в XVIII в. определению, прямо атеистической — теории. В «Риторике» 1744 г. Ломоносов, опираясь на Псевдо-Лонгина, тоже приводит стихи из Книги Бытия в связи с фигурой представления:
«Представление есть подобное, но весьма краткое деяния изображение важными словами. Так представлено божие сотворение света словом в книгах Бытия: и рече бог: да будет свет, и бысть свет, что несравненно великолепнее, нежели простая речь: бог свет сотворил словом».
Эта фигура оказывается в средоточии «Оды, выбранной из Иова», где сотворение мира облекается в дважды риторическую форму поэтической парафразы Писания и всевышнего представления Иову. Речь бога к Иову занимает особое место в гоббсовском анализе риторической власти. Рассматривая соотношение господства и справедливости, Гоббс прямо обращается к этому библейскому эпизоду:
«Много споров вызывал у древних вопрос: почему порочные люди часто преуспевают, а праведные терпят невзгоды? Вопрос этот совпадает с нашим: по какому принципу Бог распределяет блага и невзгоды земной жизни? <...> А как горько упрекает Бога Иов за обрушившиеся на него многочисленные несчастья, несмотря на его непорочность. В случае с Иовом Бог сам решает этот вопрос, руководствуясь не грехом Иова, а своим собственным могуществом. Ибо, после того как друзья Иова из факта его страданий заключили о его грехе, а он защищался, сознавая свою непорочность, Бог сам вмешался в спор и оправдывал обрушенные на голову Иова несчастья такими доводами своего могущества, как: где ты был когда Я полагал основания земли?, и подобными, признав этим как непорочность Иова, так и ошибочность учения его друзей».
Беды Иова воплощают, таким образом, произвольность чистой власти, не стесненной требованиями справедливости. В воспроизведенном у Гоббса библейском монологе этот политический принцип обретает действенную медиально-риторическую форму, которую Берк столетие спустя опишет в эстетических категориях. Эффект возвышенного, выведенный Берком из «насилия, боли и страха», причиненных «силой <...> превосходящей нашу», оказывается точной эстетической проекцией гоббезианской механики власти. Эта политическая эстетика осуществляется в ломоносовской «Оде», где Иов выступает аллегорическим архетипом подданного-субъекта перед лицом высшего господства.
По словам Лотмана, «тема Иова, введенная в русскую литературу протопопом Аввакумом, начинала традицию изображения „возмутившегося человека”. „Ода, выбранная из Иова” и „Медный всадник” Пушкина как бы стоят на двух противоположных полюсах развития этой темы, а пародийное отождествление С. Н. Мариным ломоносовского Бога с императором Павлом в свете сакрализации императорской власти в XVIII в. делало такое сближение естественным». Сам Лотман относит это толкование «Оды...» к числу тех, «которые актуализируются по мере исторической жизни текст», а не «непосредственно актуальн[ы] для автора в момент написания произведения». Однако и для Ломоносова с современниками фигура Иова была связана с узловыми вопросами абсолютистской политической теологии и субъектности.
Библейская Книга Иова и судьба ее героя могли прямо соотноситься с перипетиями существования в придворной системе власти. Праведность Иова соответствует его высокому положению: «И бяху... слуг много зело... и бе человек оный благороднейший сущих от восток солнца». Юнг в своей парафразе характеризует Иова как добродетельного и могущественного владыку, «a prince so great». Сам Иов так описывает свое былое могущество (Берк приводит этот отрывок в качестве иллюстрации возвышенного):
«егда бех богат зело, окрест же мене раби <...> егда исхождах изутра во град, на стогнах же поставляшеся ми престол <...> Видяще мя юноши скрывашася, старейшины же вси воставаша: вельможи же преставаху глаголати, перст возложше на уста своя».
В несчастьях Иова угадывались перепады придворных карьер. Елизаветинский придворный проповедник поучал свою паству в 1743 г.:
«не видим ли мы часто, что и так благополучныи и в крайнем благополучии рожденныи люди <...> приходят в последнее раззорение и бедность, когда благополучия того не благоволит утверждать милосердие Божие. Воспомянем каков был Иов Святый? свидетельствуют о нем священныя книги, что в то время на земли богатее и благополучнее его не было. Но когда ж восхотел Бог <...> и таковой благополучный и в благополучии рожденный человек пришел в <...> неописуемую бедность <...> В то бо время, когда Бог посылает на человека нечто противное, поступает примером врача премудраго и отца милосердаго <...> он малейшими противностьми наказуя нас промышляет такую пользу, которая во веки от нас не отъимется».
Аналогией с Иовом открываются уже упоминавшиеся «Стихи, избранныя из Священного писания» (1763), посвященные опале и возвращению А. П. Бестужева:
«можно тебе, любезный читатель, представить сочинителя книжицы сея седми-десяти-летнаго Старика, который высокаго звания будучи в жизни своей, неоднократно перемену щастия дознал, а при самой старости неповинно и изгнание претерпел. Ево непоколебимости в злоключениях духа, ясным описанием может быть книжица сия. Она представя тебе ево в пример, уверит: сколько крепок и неподвижим в нещастии человек, уповающий на бога! Ево возведение с болшею честию на прежнее благополучие ободрит тебя, да и даст тебе узнать, как то небесный отец печется о уповающих на него своих рабах! Нам божия судьбы неизвестны: толко благость ево непреоборимым есть доказательством, что он над всеми, напреклонную на него имеющими надежду, удивленный, яко над праведным Иовом, оказывает свой промысл».
«Стихи, избранныя из Священного писания...» показательны для придворной моралистики, сближавшей христианскую и политическую добродетель. Так, в книге Э. Ленобля «Светская школа, или Отеческое наставление сыну о обхождении в свете», выходившей в русском переводе С. С. Волчкова в 1761–1764 гг., находим такой диалог между двумя дворянами, Тимагеном и его отцом Аристиппом:
Тимаген
Я почитал терпение за добродетель Християнскую, а вы из него политическую добродетель изволите делать?
Аристипп
Оно по святому Евангелию подлинно Християнская добродетель; в терпении всяких бед, скорбей, и злостей на свете: а во ожидании счастья, и пользы такая политическая добродетель, которая ни состоянию добраго Християнина, ни справедливости честнаго человека отнюдь ни противна.
Право на эти наставления дает Аристиппу жизненный путь, напоминающий об Иове:
Тимаген
<...> все претерпенныя вами беды и не щастии <...> хотя всего имения вас лишили, однакож того спокойства с кротостью души, отнять у вас не могли, которое вас выше всех ваших бед поставя; помогло вам чрез себя и в самом себе, высочайшее и/лутчее всего на свете сокровище найти: то есть спокойство посреди сует и печалей; свет в недрах темницы; вечную славу в глубойчайшем унижении; пищу с содержанием в самой бедности <...>
Аристипп
Все такие милости и дары проистекают от отца светов и всемогущего подателя; которой людьми власно также играет, как они мячом забавляются. Иного взносит, а другова смиряет; и по своей Святой воле унижая, в одно время, непостижимым своим провидением, наказует и милует: для приведения их, к положенному в неизследуемом своем от века совете пределу, или концу.
При помощи выразительных отсылок к божественной воле и архетипической истории Иова придворная моралистика воспитывает своих читателей в определенной этике, укорененной в/ секулярном порядке. В «Риторике» Ломоносова Иов в очередной раз предстает образцом нравственного существования среди переменчивых властных иерархий:
«Надеясь на свои достатки, какие обиды, презрения, нападения и гонительства богатые бедным наносят? И чрез таковые злобные поведения не мерзость ли и отвращение пред богом и пред человеческим родом бывают? <...> Таков был терпения и добродетели образ Иов. Лишение детей, дому и всего имения не подвигнуло ума его, добродетелию огражденного, добродетелию возвышенного, добродетелию украшенного, ниже плоть его снедающие струпы добродетельный дух заразили. В бесчадстве был многочаден, изобилен в нищете, в болезни силен и, ничего не имея, по правде сказать мог, что он носил все свое с собою».
«Ода, выбранная из Иова» и венчающий ее урок смирения («Имей свою в терпеньи часть <...> В надежде тяготу сноси») вписаны в ту же логику политического назидания. В дидактической словесности отношения субъекта с богом служили важнейшим тропом политического существования: личное благочестие сплавлялось с общественным конформизмом. Это сопряжение, как мы уже видели, было заложено в европейских поэтических наречиях, заимствованных Ломоносовым в «Оде...». Ее строфическая форма восходит не только к немецкой протестантской гимнологии, но и к стихотворению Ф. Каница — высоко ценимого Ломоносовым основателя «немецкой школы разума», или придворной поэтической школы. Это стихотворение (позднее переложенное на музыку Моцартом) носит характерное заглавие «Довольство в малом состоянии» («Zufriedenheit im niedrigen Stande»):
Ich mercke, daß in unserm Leben
Was Göttliches mit unter spielt;
Wer sich will zu den Sternen heben,
Und diesen Trieb nicht bey sich fühlt,
Muß endlich gar ein Spott auf Erden,
Ja, sich selbst Höll und Hencker werden:
Weil der, der sich am meisten quält,
Zu erst offt seinen Zweck verfehlt.
Wer will, mag in den Lüfften fliegen,
Mein Ziel erstreckt sich nicht so weit;
Ich lasse mich mit dem begnügen,
Was nicht bemüht, und doch erfreut.
Ein andrer mag sich knechtisch beugen,
Um desto höher aufzusteigen,
Ich neid ihn nicht in meinem Sinn,
Und bleibe gerne wer ich bin.
[Я замечаю, что в нашей жизни действует что-то божественное: кто хочет подняться к звездам и не чувствует за собой этого подспорья, становится наконец посмешищем на земле, сам себе ад и палач. Ибо тот, кто мучает себя больше всех, часто первым промахивается мимо цели. Кто хочет, пусть парит по воздуху, — моя цель не лежит столь далеко. Я довольствуюсь тем, что есть, что не требует усилий, но все равно приносит радость. Пусть другой рабски кланяется, чтобы тем выше вознестись. Я не завидую ему и с радостью остаюсь сам собою].
Легким стилем, предвосхищающим зрелого Державина, и риторической структурой эти стихи противоположны ломоносовской «Оде...»: здесь говорит сам субъект, а не властвующие над ним авторитетные инстанции. Вместе с тем у Каница разыгрывается тот же сценарий секулярного благочестия, прозревающего божественное таинство за случайностями общественного успеха и провозглашающего квазирелигиозное смирение главным принципом политической этики. Сходные импликации «Оды, выбранной из Иова» обнаруживались с почти пародийной отчетливостью в анонимной «Епистоле», появившейся в 1761 г. в «Полезном увеселении». Отзвуки ломоносовской «Оды...» и «Опыта о человеке» Поупа в переводе Поповского открыто сочетались здесь с фрустрациями чинопроизводства:
Когда ты, человек, в отчаянье приходишь,
И со стенаньем взор на небеса возводишь,
Пуская жалобы к селениям Творца <...>
Оставь печальну мысль и силы собери,
Войди ты сам в себя и силы рассмотри <...>
На щастье сетуешь и ропщешь ты на рок,
Что честно ты живешь, а чином не высок <...>
Этот перепев быстро ставшего классическим ломоносовского текста ясно обнаруживает его родство с этосом придворных и служебных иерархий. «Ода, выбранная из Иова» предстает перед нами многосоставным поэтико-риторическим жестом, в котором секулярное благочестие, физико-теологическая изобразительность и «возвышенная» поэтическая экзальтация сопрягались с дидактизмом придворной моралистики и — шире — с символическими конструкциями «вышней власти» и субъектности верноподданного.