В серии «Современная западная русистика», выпускаемой Academic Studies Press и «БиблиоРоссикой», вышла биография Евгения Замятина, написанная исследовательницей творчества писателя Джули Куртис. Публикуем отрывок из этой книги, посвященный тому, как симпатизировавший большевикам будущий автор романа «Мы» пришел в ужас от увиденного в послереволюционной России.

Джули Куртис. Англичанин из Лебедяни. Жизнь Евгения Замятина. СПб.: Academic Studies Press / БиблиоРоссика, 2020. Перевод с английского Юлии Савиковской

Вернувшись в Россию и уже через несколько недель оказавшись в эпицентре Октябрьской революции, Замятин сразу оставил деятельность морского инженера, сохранив лишь должность преподавателя с неполным рабочим днем в Политехническом институте. Чувствуя, что начинается новая эпоха, он решил, что настало время полностью посвятить себя творческому призванию. В 1920-е годы он проявил себя не только как писатель, но и как литературовед — критик, рецензент, редактор и администратор, а также как педагог, взрастивший новое поколение. Он вложил в эти задачи незаурядную долю профессионализма — наследие своего предыдущего опыта. В свои 30 лет он привык работать самостоятельно и принимать ответственные решения и пользовался значительным личным авторитетом. В источниках, содержащих свидетельства о его жизни в следующее десятилетие, личное в значительной степени отступает в тень, а на первый план выходит общественный деятель.

По возвращении домой Замятины произвели сильное впечатление:

Помню серенький осенний день 1917 года. Петербург тогда — уже не Петербург, и еще не Ленинград, — а Петроград. <...> Звонок. <...> — Это, верно, англичане... Вошла молодая пара — свежие, бодрые, ладно, не по-петербургски одетые, и впрямь английского облика. Замятины тогда только что вернулись из Англии... <...> Уклад английской жизни пришелся им по вкусу, они быстро вошли в нее, переняли черты английского обихода, и до последних дней в облике, в манере одеваться, принимать гостей — сохранили английские привычки. <...> Жил он тогда с женой, грациозной, хрупкого здоровья, чрезвычайно привлекательной маленькой женщиной.

Его соседка А. Ф. Даманская описывает, как Замятин в суровые зимние месяцы рубил дрова, держа во рту короткую английскую трубку, а затем садился за рояль и играл этюды или ноктюрны Скрябина — не виртуозно, но с подлинным лиризмом, который диссонировал с холодной сдержанностью его внешнего вида и манер. Хотя его первые впечатления об Англии были скорее негативными, в России он использовал внешние атрибуты английского джентльмена. Его несколько официальная наружность «англичанина» в одежде и манере поведения в послереволюционной России была умышленно созданным образом. Этот консервативный облик, видимо, придавал ему смелости сохранять интеллектуальную независимость среди своих коллег, ценимую им превыше всего.

В это время он завел сыгравшие важную роль дружеские отношения с Максимом Горьким. Горький был известным писателем, автором произведений, ставших классикой социалистической литературы, — среди прочих пьесы «На дне» (1902), действие которой происходит в ночлежке, и романа о мятежных фабричных рабочих «Мать» (1906), который позже стал образцом для прозы советского социалистического реализма. После возвращения из политической ссылки в 1913 году Горький окунулся в литературную и культурную жизнь Санкт-Петербурга, взяв на себя роль лидера прогрессивной литературы. Он организовал несколько издательских проектов и поддерживал молодых писателей, особенно вышедших из низов. Некоторые из рассказов Замятина он опубликовал в журнале «Летопись» в 1916 году, а сразу после возвращения писателя из Англии в 1917 году он принял к печати его новый рассказ — «Глаза». Это аллегорический рассказ о дворняжке с красивыми, мучительно человеческими глазами, которая ненадолго убегает от своего жестокого хозяина, но униженно возвращается за миской гниющего мяса. Однако его первая беседа с Горьким в редакции была не об этом рассказе, а о технологии строительства ледоколов. Горький имел лишь обрывочные познания в области математики (и иностранных языков), и его поразила широта знаний Замятина. Гораздо позже Замятин вспоминал:

В Петербург я вернулся только осенью 1917 года и тогда в первый раз встретился с Горьким. Так случилось, что с революцией и с Горьким я встретился одновременно. Поэтому в моей памяти образ Горького встает неизменно связанным с новой, послереволюционной Россией.

Скоро его задействовали в осуществлении амбициозных проектов, которые в своей роли неофициального министра культуры большевистской партии начал Горький для сохранения литературы и помощи писателям, выживавшим в суровые годы Гражданской войны (1918–1921). Этими проектами стали «Всемирная литература» — цикл публикаций переводов зарубежной классики, серия «100 лучших книг русской литературы», создание комитета «Исторической драмы» и преподавание в Литературной студии и Доме. А между тем одной из основных причин сближения Горького и Замятина стала схожая реакция на захват власти большевиками в октябре 1917 года и его последствия.

Художественные произведения и статьи Замятина 1917–1919 годов отражают его моментально возникшую враждебность к ленинскому управлению страной, большевистской политике и методам. Радость и волнение, которые он испытывал в Англии, когда свергли царя в феврале 1917 года, вскоре сменились тревогой, когда либеральные конституционные начинания Временного правительства были сметены октябрьским большевистским переворотом. Тревога усилилась в январе 1918 года, после принудительного разгона большевиками демократически избранного Учредительного собрания. Он обвинял большевиков в том, что они украли «...почтенное имя социалистов и демократов, пока уж им не стало вовсе неприлично носить это имя» («Презентисты»). Всего лишь через несколько недель после Октябрьской революции он опубликовал четыре сказки о Фите, в которых были явные нападки на Ленина. Фита — это странное, «пола — преимущественно мужского» существо, лысеющее и пузатое, которое спонтанно появилось на свет из кучи пыльных бумаг в подвале отделения полиции. В одной сказке Фита пытается победить голод и холеру декретом; в другой он сносит собор, чтобы построить ненужную дорогу; в третьей он заставляет «вольных» граждан маршировать и петь ему хвалебные песни; а в заключительной сказке, предвосхищающей Единое Государство в романе «Мы», Фита обязывает всех граждан жить в казармах, брить головы и носить одинаковые серые мундиры с пронумерованными металлическими значками на груди. В конце концов Фита постановляет, что каждый человек — в том числе и он сам — должен впасть в слабоумие во имя счастья и уравнивающей всех демократии и не издавать никаких звуков, кроме хрюканья. В июне 1918 года под псевдонимом «Мих <...> Платонов» (фамилия его матери), который он использовал для многих публикаций того времени, Замятин опубликовал рассказ «Великий ассенизатор» о «сумасшедшем ассенизационном поэте», одержимом канализационными схемами и все больше воняющем экскрементами человеке, который захватил власть в России.

Его сильнейшее отвращение к насилию находит выражение в рассказе «Четверг», написанном в последние недели 1917 года. В нем невежественный старший брат (названный «большеньким» для нужной ассоциации) бездумно убивает всех, кто с ним не согласен. Противодействие насилию также является темой самой первой статьи, написанной им после революции и опубликованной 11 января 1918 года в недолговечном антиленинском журнале Горького «Новая жизнь». К статье автора побудило прошедшее 6–7 января линчевание двух арестованных кадетов моряками, которые ворвались в больницу, где те проходили лечение. Замятин обвинил в произошедшем недавние публикации в «Правде», которые после покушения на Ленина в начале года разжигали насилие и призывали к кампании массового террора. В этот период Горький тоже выразил свое возмущение линчеванием в статьях, опубликованных в «Новой жизни».

В статьях, написанных весной 1918 года («О лакеях» и «Бунт капиталистов»), Замятин стремился показать, как насилие порождает насилие. Кроме того, он осудил левое крыло партии эсеров за то, что они присоединились к большевикам в тот самый момент, когда красногвардейцы арестовывали и казнили рабочих, во имя которых они совершили революцию, так как эти самые рабочие вышли на демонстрацию против них («О лакеях» и «Бунт капиталистов»). В декабре 1917 он написал рассказ «Херувимы», в котором Россия изображалась как страна штыков, пыток и казней, в которой не осмеливаются поселиться ангелы. В одной из его самых сильных миниатюр этого периода, «Драконе», опубликованном в марте 1918 года в газете эсеров «Дело народа», изображается человек-«дракон», который хвастается тем, что безжалостно убил представителя интеллигенции, и чьи глаза, «две щелочки из бредового в человечий мир», почти всегда скрыты под большой кепкой. Лишь на мгновенье, когда он кладет штык на пол трамвая и согревает замерзшего воробья, возвращая его к жизни в своих сложенных ладонях, в нем проглядывает человеческое. Замятин был потрясен, когда смертная казнь, торжественно отмененная на следующий день после Октябрьской революции, была вновь введена летом следующего года для борьбы с противниками советской власти («Последняя страница»). Весной 1919 года он обратился с прочувствованным призывом прекратить революционные разрушения, какими бы необходимыми они ни были, чтобы наступило время мира и восстановления: «Пулеметом нельзя пахать. А пахать давно уже пора» («Беседы еретика. 1. О червях»).

Также его беспокоили события культурной жизни. С 1918-го по 1920 год, в бурный период Гражданской войны, большевики позволили радикальной организации Пролеткульт обрести фактическую монополию на культурную политику. Эти писатели провозгласили презрение к традиционному искусству программной поэмой Владимира Кириллова «Мы», в которой обещали сжечь картины Рафаэля и снести музеи во имя будущего, в котором пролетарские художники (и только они) прославят достижения фабричных рабочих. Замятин предупреждал, что это приведет к культуре рабов, которая уничтожит искусство как таковое («О равномерном распределении»). Он проводил границу между теми, кого подобная авторитарная политика «усмирит», и теми, кто, обладая свободой духа, останется «диким» («Домашние и дикие»). Истинный художник в его понимании был типичным скифом, беспокойным кочевником на лошади, который никогда не найдет себе постоянного пристанища:

Здесь — трагедия, и здесь — мучительное счастье подлинного скифа: ему никогда не почивать на лаврах, никогда ему не быть с практическими победителями, с ликующими и поющими «славься». Удел подлинного скифа — тернии побежденных; его исповедование — еретичество; судьба его — судьба Агасфера; работа его — не для ближнего, но для дальнего. А эта работа во все времена, по законам всех монархий и республик, включительно до советской, оплачивалась только казенной квартирой: в тюрьме. <...> Ненависть к свободе — самый верный симптом этой смертельной болезни: мещанства. Остричь все мысли под нолевой номер; одеть всех в установленного образца униформу; обратить еретические земли в свою веру артиллерийским огнем.<...> ...так у нас, на Руси, лечили от заблуждений раскольников, молокан, социалистов («Скифы ли?»).

Весной 1919 года в статье «Завтра» он сформулировал еще один аргумент, защищавший ересь и еретиков, которых в то время он предпочитал любой вере:

Тот, кто нашел свой идеал сегодня — как жена Лота, уже обращен в соляной столп, уже врос в землю и не двигается дальше. Мир жив только еретиками: еретик Христос, еретик Коперник, еретик Толстой. <...> Сегодня — отрицает вчера, но является отрицанием отрицания — завтра: все тот же диалектический путь, грандиозной параболой уносящий мир в бесконечность. Тезис — вчера, антитезис — сегодня, и синтез — завтра. <...> Единственное оружие, достойное человека — завтрашнего человека, — это слово. Словом русская интеллигенция, русская литература — десятилетия подряд боролась за великое человеческое завтра. И теперь время вновь поднять это оружие («Завтра»).

Все это стало тем интеллектуальным и политическим фоном, на котором будет выковано самое острое оружие, направленное Замятиным против репрессивной политики, — его роман «Мы», над черновым вариантом которого он работал в последующие месяцы 1919 года.

В первые годы, проведенные в Петрограде, еще до начала работы над романом, он писал, публиковался, ему регулярно заказывали статьи и рассказы. Из полной литературной изоляции в Англии он внезапно попал в самый центр хаотичной и волнующей культурной жизни новой России. Ему явно было приятно, что к нему проявляли повышенный интерес, что его уважали и в нем нуждались. В первой половине 1918 года он познакомился с рядом известных писателей, в том числе с А. А. Блоком. Замятин был поражен сочетанием возвышенно-рыцарских и обычных современных черт во внешности писателя. Блок, в свою очередь, удивился тому, насколько ошибочным было его собственное представление о Замятине, которого он ожидал увидеть бородатым сельским врачом. Такой образ возник на основе чтения его рассказов, описывавших российскую провинцию, но он выглядел иначе — как «англичанин... московский». В течение трех лет они часто работали вместе в качестве редакторов для таких проектов, как «Всемирная литература». Горький был очень привязан к Блоку, а Замятин им искренно восхищался, чувствуя в нем не только преданного идее и проницательного писателя, но и одинокого человека, остро ощущавшего кризис гуманитарных знаний, грозивший охватить всю русскую культуру. К лету 1919 года он обратил внимание на внутренние изменения, произошедшие с Блоком, — это больше не был тот человек, который в начале 1918 года открыто приветствовал большевистский переворот в своей блестящей и противоречивой поэме «Двенадцать». В последние годы перед своей смертью в августе 1921 года Блок испытывал душевные страдания и проблемы с физическим здоровьем. Однажды в 1920 году у них с Замятиным состоялся откровенный разговор, в котором Блок поделился своими чувствами по поводу России, которые он определил как «ненавидящая любовь» («Воспоминания о Блоке» (1921) и «Речь на вечере памяти А. А. Блока»).