Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Ян Томаш Гросс. Соседи. Уничтожение еврейской общины Едвабно в Польше. СПб.: Нестор-История, 2025. Перевод с польского Валентины Кулагиной-Ярцевой. Содержание
Война в жизни каждого общества играет мифотворческую роль. Не стоит распространяться о важности символики народной мартирологии, уходящей корнями в опыт Второй мировой войны, для самосознания польского общества. Спор о значении Освенцима — в подтексте: беспокойство, что евреи тяжестью своего страдания заслонят военную мартирологию поляков, — это только невинные выборочные забеги в сравнении с усилием, необходимым, чтобы охватить всю совокупность польско-еврейских отношений во время оккупации.
Потому что Едвабно — хотя это, возможно, самое большое единовременное убийство евреев, совершенное поляками, — не было явлением обособленным. А вслед за Едвабно возникает метаисторический вопрос: можно ли быть одновременно палачом и жертвой, можно ли страдать и в то же время причинять страдания?
Ответ на этот вопрос в эпоху постмодернизма очень простой — разумеется, можно; более того, он уже был дан относительно Второй мировой войны. Когда союзники заняли территорию Германии и обнаружили концентрационные лагеря, то в рамках денацификации тут же стали распространяться сведения об ужасах нацистских преследований среди местного населения. Реакция немецкого общественного мнения была неожиданной: Armes Deutschland, бедная Германия! Если то, что сделали нацисты и что нам теперь демонстрируют, действительно было, то мир станет ненавидеть нас. Именно такой отклик в первую очередь вызвало в немецком обществе распространение сведений о преступлениях, совершенных немцами в гитлеровский период. У немцев создалось убеждение, что они тоже были жертвами нацизма и Гитлера. Как видим, побудить их поверить, что они жертва, было очень легко, принять утверждение, что они были в этом конфликте палачом, труднее.
Проблема совмещения статуса жертвы и преследователя ни в какой мере не уникальна для времен Второй мировой войны. «На этом, в частности, основана проблема поляков и коммунизма. Потому что не все — а скорее, очень мало — можно объяснить утверждениями о „чужих“, „евреях“, об „агентах НКВД“, „янычарах“ или „изменниках“. Поляки выступали в роли жертв и палачей, правителей и мелких партийных боссов, сторонников и противников, тех, кто приобрел, и тех, кто потерял, тех, кто оказывал сопротивление (словом или действием), и тех, кто на них доносил. Такое положение продолжалось более четырех десятилетий, то есть в течение жизни нескольких поколений, и на той и на другой стороне были миллионы поляков. И действительно, трудно сейчас сказать с полной уверенностью, на какой стороне их было больше».
Но такое совмещение противоречивых оценок может быть весьма затруднительным, что можно заметить на примере последних споров в Германии по поводу выставки фотографий, иллюстрирующих активную роль Вермахта в убийстве гражданского населения на Восточном фронте. Поскольку обычно армия в восприятии общества имела репутацию института, который все же не принимал участия в нацистском преступлении истребления евреев. (Разумеется, немецкие историки давно знали, как было на самом деле, и писали об этом.) Готово ли общественное мнение в Польше дополнить укоренившееся знание о мартирологии общества во время Второй мировой, основанное на страшном опыте большинства польских семей, знанием о страданиях, причиненных поляками евреям? Не могу ответить на этот вопрос. Пока просто следует отметить, что гораздо легче проникнуться убеждением, что ты жертва, чем признать ответственность за совершенные преступления.
Среди евреев, которые оказались в переселенческих лагерях на территории Германии, — как мы знаем, евреи убегали из Польши в эти лагеря еще в течение нескольких послевоенных лет, — ходила фраза: немцы нам никогда не простят того, что они нам сделали. Я думаю, чем твердить себе, как Берман с Минцем завладели Польшей в 1945 году, и объяснять келецкий погром провокацией органов безопасности, не лучше ли поставить тот же диагноз для понимания явления послевоенного антисемитизма в Польше?
Широко распространенная в то время в Польше агрессивная неприязнь к евреям была скорее дорефлексивной, чем выведенной из холодного анализа новой политической ситуации. Что позволяет нам так думать? Возьмем и рассмотрим, например, явление, имевшее широкий политический отклик, — не какой-нибудь единичный эпизод или услышанный разговор, а коллективные и добровольные действия рабочего класса. В основополагающей работе под названием «Рабочие забастовки в Польше в 1945–1948 годах», опубликованной в 1999 году, — то есть написанной на основе серьезного изучения уже доступных исследователям архивных материалов, — молодой историк подробно описал все волны рабочих протестов, прокатившиеся по Польше в этот период. А их тогда было много. Постепенно ликвидировались независимые общественные организации, профсоюзы, политические партии с большими традициями — Польская социалистическая партия Зигмунта Жулавского или Польская крестьянская партия во главе с Миколайчиком, Межвой и Кордоньским. Оказывается, что за все это время только однажды рабочий класс остановил станки и отложил инструменты, приступая к забастовкам под лозунгами, не касающимися чисто бытовых вопросов, — протестуя против обмана и публикации в прессе якобы существовавших петиций рабочих коллективов, в которых выражалось возмущение по поводу погрома в Кельцах!
Пролетарский город Лодзь, как и в 1905 году, и в этот раз был в авангарде: «10 июля на ряде лодзинских фабрик были организованы митинги для осуждения виновников погрома в Кельцах. Принятые резолюции подписывали неохотно. Несмотря на это, на следующий день они были опубликованы в прессе. Это вызвало забастовки протеста. Первыми забастовали рабочие Лодзинской нитяной фабрики и предприятий Шайблера и Громана, к которым присоединились рабочие фабрик Буле, Циммермана, „Варта“, „Темпо Расик“, Хофрихтера, Гампе и Альбрехта, Гутмана, Детцеля, Радзийевского, Вейраха, Киндермана, „Волчанка“, и двух швейных мастерских. Сначала они хотели опровержения неверной информации, затем возникло требование освободить осужденных по келецкому делу. Протесты проходили бурно, доходило до актов насилия по отношению к тем, кто призывал взяться за работу. <...> Такого типа реакции рабочих в масштабах страны не были чем-то исключительным. 1. Лукаш Каминский (см. ниже). 2. Какой-то роковой день — это 10 июля! Можно ли быть одновременно и палачом, и жертвой? Коллективы многих фабрик отказались принимать резолюции, осуждающие виновников погрома, в Люблине во время митингов 1500 железнодорожников по этому поводу слышались выкрики: „Долой евреев“, „Позор, приехали евреев защищать“, „Берут не отважится на смертный приговор“, „Вильно и Львов должны быть наши“».
Тогда было много возможностей выразить протест против прихода к власти коммунистов, тем не менее политических мотивов такого рода именно этой волне забастовок приписать нельзя. А если забастовки после погрома в Кельцах невразумительны как протест против воображаемой «жидокоммуны», то их можно отлично объяснить как протест против того, что в послевоенной Польше нельзя рассчитаться с убийцами беззащитных христианских детей.
Почему Выжиковские должны были бежать из собственного дома?
«Гершек, а ты, значит, выжил?» — с недоверием, презрением и угрозой повторяли знакомые поляки из Едвабно, увидев Гершеля Пекажа, когда он вернулся из своего укрытия в лесу. Такая реакция, разумеется, не имела ничего общего с «жидокоммуной» и взятием власти в Польше коммунистами.
И Гершель Пекаж, и те евреи, которым удалось выжить, Выжиковские, другие поляки, которые на территории всей страны укрывали евреев, а после войны в страхе таили этот факт от своих соседей, были неудобными и нежеланными свидетелями совершенных преступлений, плодами которых, что и говорить, постоянно пользовались; они были ходячими угрызениями совести и потому — потенциальной угрозой.
Коллаборационизм
А большая военная тема, которая, как мы знаем, в польской историографии этой эпохи вообще не существует, — я имею в виду коллаборационизм. Ведь когда немецкие войска напали на Советский Союз в июне 1941 года, население на территориях, недавно присоединенных к СССР, встречало их как освободительную армию. «В телеграмме от 8 июля 1941 года Грот-Ровецкий сообщал, что на Восточных границах можно было заметить спонтанно выражавшуюся симпатию к немцам как „к освободителям из-под большевистского гнета, в котором большое участие принимали евреи“». Иначе говоря, более половины предвоенной территории польского государства было на рубеже июня—июля 1941 года освобождено (только от большевиков), и местное население — разумеется, за исключением евреев — праздновало освобождение, приветствуя наступающие соединения Вермахта пресловутым хлебом-солью, назначая послушную немецким требованиям местную администрацию и принимая правила так называемого Vernichtungskrieg, то есть истребительного террора, направленного против «комиссаров» и евреев.
«Во время наступления немцев на советские войска, — пишет крестьянин из Белостокского повята, — польское население с территорий Белостокщины довольно охотно принимало немцев, не зная, что перед ним стоит самый страшный враг польского народа. В некоторых городках немцев даже встречали цветами и т. п. <...> Сестра одного из жителей деревни вернулась из Белостока в это время и рассказывала, что польское население в этом городе встречало немцев рукоплесканиями». «Наконец, в июне 1941 года разразилась долгожданная война немцев с русскими, и через несколько дней после начала русские уступили. Люди, укрывавшиеся от русских, ощутили огромную радость, они больше не боялись, что их вывезут в Россию, а каждый, кто встречал знакомых или родных, с которыми какое-то время не виделся, вместо приветствия говорил: „Теперь уже нас не вывезут“. Случилось так, что ксендз соседнего прихода, проезжая через деревню на следующий день после отхода русских войск, говорил каждому, кого встречал по пути: „Теперь уже нас не вывезут“. Кажется, русские, вывозя так массово поляков в Россию, поступали ошибочно, за это их здешние люди возненавидели».
В сообщении об обстановке оперативной группы [«Центр»] из России от 13 июля мы читаем следующее замечание о Белостоке: «Казни происходят все время с той же частотой. Польская часть местного населения оказывает содействие казням, проводимым полицией безопасности, донося, где находятся еврейские, русские и польские большевики». В конце концов, Рамотовский с подельниками обвинялись в том, что, «идя навстречу власти немецкого государства, принимали участие...» и так далее и так далее.
Здесь есть интересная тема для социопсихолога — проблема наложения в коллективной памяти двух эпизодов: появления на этих территориях Красной Армии в 1939 году и Вермахта в 1941 году и проекция собственного поведения 1941 года местным населением на закодированный рассказ о поведении евреев в 1939 году. Говоря прямо, энтузиазм евреев при виде входящей Красной Армии не был так уж распространен, к тому же неизвестно, на чем, собственно, должен был бы основываться исключительно еврейский коллаборационизм с Советами в период 1939–1941 годов. Я писал на эту тему подробнее в книге «Кошмарное десятилетие», в главе «Благодарю их за такое освобождение и прошу, чтобы это было в последний раз».
Кроме того, в отношении Едвабно я могу привести фрагмент беседы Агнешки Арнольд с городским аптекарем, который следующими словами пытается объяснить, на чем должно было быть основано сотрудничество евреев с Советами и за что, быть может, население Едвабно жаждало поквитаться с ними: «Видите ли, я... я о таких доказательствах не знаю. Я только говорю, что такие... это было секретом полишинеля. Так говорили. Но кто-то должен был это делать. Но я не могу поручиться за это... Нет, я не видел, чтобы кто-то был. Об этом я не знал».
Другими словами, здесь мы имеем дело с действием стереотипа, клише, которые находят подтверждение во всем — например, в том, как беззаботно маршируют по улице еврейские дети, или в том, что еврей работает на почте, или в том, что какой-то вспыльчивый еврейский юноша дерзко отвечает прохожему поляку или клиенту в магазине. Разумеется, среди евреев были и доверенные лица НКВД, и коллаборационисты, но, как мы уже прекрасно знаем, не только среди евреев; а в Едвабно, вероятно, и не в первую очередь.
В то же время не подлежит сомнению, что местное население (за исключением евреев) так же восторженно встречало наступающие соединения Вермахта в 1941 году и сотрудничало с немцами, включившись в процесс уничтожения евреев. Фрагмент приведенного ранее сообщения Финкельштайна о Радзилове — дополнительно подтвержденного воспоминаниями крестьян окрестных деревень, которые я цитирую, — представляет собой нечто совершенно противоположное распространенным рассказам о поведении живущих у границы евреев при виде входящих в 1939 году в Польшу большевиков.
А разве, например, эпизод, описанный полковником Мисюревым и подтвержденный биографией Лауданьского, не является частным случаем общего явления, характерного для этой эпохи? Разве люди, скомпрометированные сотрудничеством с режимом, опирающимся на насилие, не предрасположены каким-то образом к коллаборационизму с любой очередной террористической системой власти? Отчасти потому, что, демонстративно сотрудничая, они пытаются вовремя загладить свою «вину» на случай, если новые власти узнают о том, что они делали во время правления их предшественников. А отчасти и потому, что новые власти, когда уже узнают о том, кто был кем, могут добиться их полного повиновения шантажом: либо сотрудничество, либо казнь или тюрьма.
Нацизм, повторим за немецким философом Эриком Фегелином, — это режим, который использует дурные наклонности человека. Не только так, что к власти приходит «сброд», но еще и так, что «простой человек, который порядочен лишь до тех пор, пока общество находится в состоянии общего равновесия, впадает в амок, не зная даже как следует, что с ним происходит, когда этот порядок рушится».
Вторая мировая война — а конкретно советская и немецкая оккупация, которую она с собой принесла, — была первым столкновением польской провинции с тоталитарным режимом. И ничего странного, что из этого испытания она не вышла победительницей. Следствием одного и другого коллективного опыта стала глубокая деморализация. И чтобы заметить это, нам не нужно прибегать к тонкому анализу Казимежа Выки из бесподобного исследования о войне под названием «Якобы жизнь». Достаточно вспомнить бич оккупационного алкоголизма и «бандитства», а для иллюстрации взять в руки, например, уже цитированные мною прежде воспоминания крестьян, присланные на конкурс «Чительника», объявленный в 1948 году. Кристина Керстен и Томаш Шарота издали их в четырех толстых томах под названием «Wieś Polska 1939–1948».
А вообще вопрос стоит шире, поскольку касается всей гаммы внеморального (назовем его так) поведения, о котором историки до этих пор, собственно говоря, не писали: «Нет систематического, фундаментального исследования ни о тех, кто выдавал немцам скрывающихся евреев, ни о тех, кто извлекал выгоду, используя такую угрозу. Ни о том, как поляки брали себе „имущество, оставшееся от евреев“, когда создавались гетто, или как они участвовали в ограблениях опустевших домов и магазинов.
Нет исследования о доносах в гестапо на „подозрительных“ людей, собирающихся в какой-то квартире, на бойцов подпольных организаций, на распространителей подпольных газет. Хотя главный комендант Армии Крайовой генерал Ровецкий был арестован благодаря полякам, тайным сотрудникам гестапо. Доносили также из желания навредить ненавистному соседу или завладеть частью его имущества. Нет исследования о бандитизме, который неслыханно разросся во время войны. Как известно, война часто бывает периодом глубоких социальных изменений — одни группы теряют, другие приобретают. Среди тех, кто нажился, немало было таких, кто получал доходы от торговли с немцами, кто соглашался на то, чтобы управлять чьим-нибудь имуществом, кто спекулировал и заключал сделки с оккупантами. Никто об этом не написал».
Для меня самым потрясающим свидетельством нравственного упадка в этот период — нарушения глубочайших культурных табу, запрещающих убивать невинных людей, — служит сообщение крестьянки из-под Вадовиц, которое трогает душу как гимн верности, любви и преданности. Вот что рассказывает «бывшая служанка» Карольча Сапетова: «Семья состояла из троих детей и родителей. Младший — Самусь Хоххойзер, девочка Салюся и самый старший Изя. Я вырастила детей. В первый год войны отца застрелили. Когда всех евреев забрали в гетто, мы расстались. Я ежедневно ходила в гетто и приносила, что только могла, так как очень тосковала без детей, я считала их своими. Когда в гетто стало неспокойно, дети приходили ко мне и оставались до тех пор, пока все не успокаивалось. У меня они чувствовали себя как дома. В 1943 году в марте началась ликвидация гетто. Самый младший мальчик был уже у меня в деревне благодаря случайности. В этот день я пошла к воротам гетто, которые были со всех сторон окружены эсэсовцами и украинцами. Люди гонялись друг за другом, как сумасшедшие, матери с детьми беспомощно толпились у ворот. Вдруг я заметила мать с Салюсей и Изей. И мать меня заметила и сказала девочке на ушко: „Иди к Карольче“. Салюся, долго не раздумывая, проскользнула, как мышь, между тяжелыми сапогами украинцев, которые каким-то чудом ее не заметили. Она бежала ко мне, умоляюще вытянув ручки. Я, вся оцепеневшая, пошла с теткой и Салюсей в направлении моей деревни Витановице около Вадовиц. Мать с Изей отправилась на выселение, и больше о них никто не слышал.
Тяжелая это была жизнь — надо верить, только чудо спасло этих детей. Сначала дети выходили из избы, но, когда отношения обострились, мне пришлось прятать их дома. Но и это не помогало. В деревне знали, что я прячу еврейских детей, и начались преследования и угрозы со всех сторон, чтобы детей выдать гестапо, потому что это опасно тем, что спалят всю деревню, что всех перебьют и так далее. Солтыс деревни был настроен ко мне благожелательно, и это меня успокаивало. Самых назойливых и агрессивных я успокаивала каким-нибудь гостинцем — можно сказать, подкупала.
Но это длилось недолго. Эсэсовцы постоянно вынюхивали, и снова начались скандалы, пока однажды мне не объявили, что мы должны детей сжить со света, и придумали план, чтобы детей завести в сарай и там отрубить головы топором, пока они будут спать.
Я ходила как безумная, мой старик-отец тревожился. Что тут делать? Что делать? Бедные несчастные дети знали обо всем и, ложась спать, говорили нам: „Карольча, вы нас сегодня еще не убивайте. Еще не сегодня“. Я чувствовала, что цепенею, и решила, что детей не выдам ни за что на свете.
Мне пришла в голову спасительная мысль. Я посадила детей на телегу и сказала всем, что отвезу их за деревню, чтобы утопить. Проехала через всю деревню, и все видели и поверили, а когда настала ночь, я с детьми вернулась...»
Все хорошо кончается, дети выжили, Сапетова говорит с нежностью, что поедет с ними хоть на край света, потому что любит их больше всего. А у нас остается только мрачная мысль, что деревня под Вадовице успокоилась и вздохнула с облегчением только тогда, когда узнала, что одна из ее жительниц убила двоих маленьких еврейских детей.
Каким образом деморализация отразилась на отношении польского населения к евреям, с несравненным красноречием описал один из самых серьезных мемуаристов этой эпохи, директор городской больницы в Щебжешине, доктор Зигмунт Клюковский. Уже после уничтожения в городе евреев (страшную хронику этих событий он оставил в своем «Дневнике времен оккупации Замойщины») 26 ноября 1942 года Клюковский в отчаянии записывает следующее: «Крестьяне в страхе перед репрессиями ловят евреев по деревням и привозят их в город или часто просто убивают на месте. Вообще в отношении к евреям преобладало какое-то странное озверение. Какой-то психоз охватил людей, которые по примеру немцев часто не видят в еврее человека, а считают его каким-то вредным животным, которое следует уничтожить любым способом, как бешеных собак, крыс и т. д.».
Итак, принимая участие в преследовании евреев летом 1941 года, житель тех мест имел возможность понравиться новым властям, получить материальную выгоду (можно догадаться, что еврейское имущество в первую очередь делили между собой преследователи не только в Едвабно), а также дать выход давно культивируемой неприязни к евреям. Добавим к этому сходство нацистского лозунга о войне не на жизнь, а на смерть против «жидов и комиссаров» с доморощенным конгломератом «жидокоммуны», на которой наконец-то была возможность «отыграться» за период советской оккупации.
Как же можно было устоять перед такой дьявольской смесью? Разумеется, необходимым условием было предшествующее ужесточение отношений между людьми, деморализация и общее разрешение на применение насилия. Но именно на этом, как нам известно, основывался механизм осуществления власти того и другого оккупанта. Нетрудно себе представить, что, кроме Лауданьского, среди самых жестоких участников истребления и погрома Едвабненских евреев было еще несколько других бывших «сексотов» НКВД, о которых в свое время полковник Мисюрев писал секретарю Попову.