На русском языке выходит «Метрополь» — новый роман Ойгена Руге, одного из самых успешных писателей современной Германии. С разрешения издательства «Логос» мы публикуем фрагмент книги, действие которой разворачивается в охваченной сталинским террором Москве 1937 года.

Ойген Руге. Метрополь. М.: Логос, 2020. Перевод с немецкого Елены Штерн

Будильник звонит в десять, он бьет по кнопке. Но ему и дальше слышится его звон. Ничего не поделаешь — через два часа начало заседания. Василий Васильевич вытаскивает ноги из постели, встает, переваливаясь уточкой идет к шкафу. В правом нижнем углу стоит большая сумка с его снаряжением. Он становится на колени, берет сумку, вытаскивает банку — вот она, невредимая! Василий Васильевич осторожно крутит банку до тех пор, пока не видит двойную «W»: После процесса у меня будет на тебя время, дорогая.

В фойе сидит этот Фейхтвангер с целой ордой немцев, во всяком случае, говорят они по-немецки, громко и без стеснения. И хотя на Василии Васильевиче уже форма, как и вчера на процессе, кажется, Фейхтвангер не узнает его. Его взгляд проходит сквозь него, и Василий Васильевич так обижен, что забывает захватить на стойке администратора свою «Правду».

Аннушка еще сидит в ресторане и болтает с этой Вегер, странной дамочкой. Говорит со своими детьми на французском, как аристократы в царские времена. Ее муж — член Политбюро, но тем не менее он не любит, когда Аннушка болтает с этой женщиной. Да и вообще не любит, когда она болтает с другими людьми. Она слишком много болтает — еще выболтает что-нибудь. Он коротко улыбается госпоже Вегер, а затем сразу заговаривает с Анной: не захватила ли она уже «Правду». Анна удивленно смотрит на него:

— С какой стати я?

— Если подойдет официантка, то я хочу блины: шесть с икрой, шесть сладких, — велит Василий Васильевич.

— Двенадцать штук?

— Двенадцать штук. И кофе.

Он отворачивается — пусть прочувствует упрек, возвращается к стойке администратора. Звон в его ушах не прекращается — или это арфистка? Еще один пережиток.

Команда Фейхтвангера как раз подымается. Вот так да, процесс же еще не начинается. Или они не на процесс? Он чуть не столкнулся с Фейхтвангером. Только сейчас, когда он стоит перед ним, стало заметно, насколько тот низкорослый — человечек со скрипучим голосом. Хотя он и не виноват в этом почти-столкновении, Василий Васильевич извиняется. Фейхтвангер отвечает что-то по-немецки, коротко и снисходительно, затем скрипуче обращаясь к своим приятелям.

Когда Василий Васильевич возвращается с «Правдой» к столу, госпожи Вегер уже нет, а Аннушка упрекает его:

— Ты со своим недовольством, только отпугиваешь всех...

Василий Васильевич открывает газету.

— Ты меня вообще слушаешь?

Как раз в тот момент, когда он наткнулся в статье на имя Лион Фейхтвангер, Аннушка опускает свою руку на газету.

— Я заработался, — говорит Василий Васильевич.

— И это значит, что за завтраком ты будешь читать газету? Я тут сижу с тобой. Ты вообще в состоянии меня заметить? Будто я прозрачная. Что люди подумают, уму непостижимо.

— «Люди»? «Уму непостижимо»? О чем это она? Он же еще даже не приступил к завтраку.

— Я же еще не приступил к завтраку, — произносит он.

Анна Давыдовна убирает с газеты руку. Ее лицо принимает то забитое выражение, которого Василий Васильевич особенно боится. Он знает, что сейчас будет. Василий Васильевич виновато склоняет голову и пытается — раз уж так вышло — ухватить смысл статьи, лежащей перед ним, выслушивая жалобу Анны:

— Мы видимся по десять минут в день... Ты со мной не разговариваешь... Ты орешь на меня при людях... У тебя в голове только бабочки...

«Вина обвиняемых уже по большей части доказана»... Василий Васильевич спешно проверяет, не упустил ли он чего: какое-нибудь небольшое словечко — «не», например...

— Ты даже не посмотришь на меня, — слышит он Анну Давыдовну. — Ты сегодня утром еще ни разу не посмотрел на меня. Ты что думаешь, я для кого к парикмахеру хожу?

Василий Васильевич смотрит. Она и вправду соорудила новую прическу. Какую-то взбитую. И волосы, кажется, рыжеватым отливают — или так и было всегда? Сейчас важно взвесить каждое слово. Отрицать или сознаться? Проблема: если он заявит, что заметил новую прическу, то тем более обидным может оказаться то, что он ничего не сказал про нее.

— Аннушка, прости. Ты же знаешь, как много у меня сейчас работы. Я сегодня ночью спал три часа. Глаза горят, башка трещит. Я не знаю, как продержусь этот день.

— Ну да, давай, пожалуйся мне тут еще!

На какое-то мгновение у Василия Васильевича пропадает дар речи. В его ушах стоит такой звон, что ему хочется, чтобы его на месте хватил удар, чтобы доказать Аннушке ее неправоту. Но удар его не хватил, и он решает образумить ее.

— Анна! Он чуть не назвал ее «Анна Давыдовна». — Я должен выполнить важное общественное задание. Товарищ Сталин...

Но прежде чем он успел в семейном споре в качестве свидетеля призвать Сталина, Анна перебивает его:

— Конечно, ты — «важный человек»! А я грязь. Мне дозволено лишь грязную работу делать. Заботиться о квартире, о даче. Ты даже не замечаешь, когда крыша протекает. А новая мебель...

— Но Анна, не начинай, перед людьми...

— Какими людьми? Тут никого кроме нас.

Василий Васильевич оглядывается — они и вправду вдруг оказались одни единственные в ресторане. Даже арфистка уже исчезла.

Анна Давыдовна вылавливает с соседнего столика салфетку и осторожно, чтобы не размазать макияж, промокает выступившие слезы. Тут же Василию Васильевичу становится стыдно.

— Аннушка, мне правда очень жаль. Когда закончится процесс, мы поедем в Крым...

Он замечает, что несет чепуху — в феврале в Крым!

— Летом, я имею в виду. Летом мы поедем в Крым. Без снаряжения для ловли бабочек, обещаю.

— Не обещай того, что не сможешь исполнить, — произносит Анна Давыдовна.

И тут она, пожалуй, права. Василию Васильевичу уже сейчас стыдно за то, как он тайком будет упаковывать чемодан, уже сейчас стыдится того, как на рассвете он будет тайком красться, стыдно за свою болезненную, до трясучки, жажду заполучить самые прекрасные творения этой Земли... — что, однако, не мешает ему воспользоваться паузой в разговоре и украдкой заглянуть в газету.

— Ну же, читай давай свою газету, — говорит Анна Давыдовна. — Мне все равно надо делами заниматься.

Она встает, переваливаясь на своих толстых ножках, уходит. В одежде она еще ничего выглядит, думает Василий Васильевич. Но посмотрели б вы на нее голую.

Только она скрылась из виду, он накидывается на статью как на законную добычу. Ему приходится прочитать весь абзац, чтобы понять, что он не ошибся, что этот Фейхтвангер и вправду пишет:

«Уже по первому дню судебного разбирательства считывается желание провести этот важный процесс спокойно, достойно и впечатляюще. Вина обвиняемых уже по большей части доказана...»

Небольшая оговорка, которая идет ниже, настолько неуместна, что скрадывается уже во время чтения:

«В интересах окончательного установления истины я все же надеюсь, что в ходе процесса будут прояснены также и те мотивы, которые привели подсудимых к подробным признательным показаниям».

Василий Васильевич складывает газету, скатывает в своего рода дубинку. Затем поднимается и медленно шагает к выходу. Его рука охватывает дубинку. Он покачивает ею в такт своим шагам. В мозгу звенит. Надеюсь, удар не хватит.

Только по дороге в суд ему вспоминается, что он забыл свои блины. Как ни странно, голода он сейчас не ощущает. День солнечный, снег сухой, и порывы ветра подымают его в воздух. И Василий Васильевич чувствует себя легко, будто сам вот-вот взлетит. Ну да, по меньшей мере газы его не мучают. Ноги идут сами по себе. Холодный воздух наждачной бумагой проходится по трахеям, а мозг от запредельной усталости перешел в режим лихорадочной деятельности.

И тут на Василия Васильевича нисходит озарение. Оно ошарашивает его, потому что еще никогда в жизни озарение на него не нисходило. Любое познание дается ему с трудом, шаг за шагом. Ему думается не так быстро, не так легко, как другим, он знает это и компенсирует это тщательностью. Но вот теперь оно захватывает его полностью. Оно огромно, слишком огромно, чтобы облечь в слова — по крайней мере, Василию Васильевичу понадобился весь путь от «Метрополя» до Дома Союзов, чтобы свести к одному предложению суть этого невероятного, переполняющего его познания, и хотя звучит это предложение сравнительно жалко и недодуманно, но Василий Васильевич все же считает его сногсшибательным:

Люди верят в то, во что они хотят поверить.

С ударением на «хотят». Возможно, как кажется ему мгновение спустя, он это и раньше всегда осознавал, но вот только не отваживался домыслить эту идею. Фейхтвангер, ах ты, мой голубчик. Нет, вера людей зависит не от фактов, не от доказательств. Даже хуже — и это как бы вторая часть озарения, ступенью выше: им можно предоставлять факты, их можно опровергать — нисколько это не поможет. Напротив: тот, кто хочет поверить, найдет способ это сделать! Он просочится сквозь узенькую щелочку, оставленную правдой. Будет так долго тасовать факты, пока они не впишутся в его веру, и вся его разумность в этом ему не помешает, а как раз поспособствует.

Василий Васильевич светится во все лицо. Какой день, какая ясность. Кажется, будто ему раскрылся весь мир. Люди верят в богов, люди верят во что-то. Спорят до крови, нужно ли креститься тремя или двумя пальцами. Его мать верила, что лобковые вши берутся от грязи. Попробовал бы кто разубедить ее в этом.

Он мог бы расхохотаться во все горло прямо на улице. Как странно: одни верят в то, что крестьяне — реакционный класс, другие — что это революционный класс. Он не решается это сразу додумать, но все эти споры внутри партии, борьба направлений, теорий, манифестов — что это все такое? Дебаты о формализме: тут люди спорят о тональностях, о музыке! А что такое, ради всех святых, этот троцкизм? Или ты за Сталина. Или ты против него. Точка.

А он сам? Он за Сталина? Хоть за что-то вообще? Во что он верит? Он тоже один из тех недогадывающихся, которые что-то там себе навоображали? Он за Сталина, точно. Но верит ли он в Сталина?

Он верит в то, что ни во что не верит. С этой чудесной мыслью Василий Васильевич входит в Дом Советов — он, всеми недооцененный Василий Васильевич Ульрих, середнячок, медлительный, дотошный: единственный в этом зале, кто не верит. Назовем это ульрихизмом. Я — ульрихист, думает Василий Васильевич Ульрих.

И в свете этого его нового познания все ему кажется пестрее и интереснее, чем раньше, и одновременно — смехотворнее. Массивные ряды папок, вложенных друг в друга, и кодексы, которые — для чего? — лежат на столе судьи. Серьезные, пораженные лица журналистов, когда подсудимый Шестов, обращаясь даже к адвокату, начинает делать признания. Рожи НКВД-шников в зале — он может опознать их по выражению! Все они верят, все хотят верить.

И подсудимые — они тоже верят. Только сейчас он понимает, что эти жалкие создания все еще верят. Их даже бить не надо! Никто не устроит скандал. Никто не разорвет путы. Никто не отречется от возлюбленной святой партии. Сталин знал это? Он поэтому так спокоен? Может, Сталин — ульрихист? Может, он был им задолго до Василия Васильевича Ульриха? В этом и состоит она — его сила?

Все будет иначе, думает Василий Васильевич. Нет, все уже иначе. Он сам уже стал другим. У него будет другая жизнь, это ему совершенно ясно. Он не позволит Аннушке давить ему на совесть из-за того, что он берет с собой оснащение для ловли бабочек. Он будет вставать в пять утра и гоняться за бабочками. Он свободен от угрызений совести!

И это третья, заключительная волна озарения, снизошедшего на Василия Васильевича. Странная связь: кто не верит, тот ни перед кем и не подотчетен. И хотя ему кажется, что мозг его от этого открытия сейчас вскипит, как бывает в носу, когда надышишься жаром в чересчур протопленной бане, Василий Васильевич не может не вспомнить то лицо. Заплаканное лицо той женщины, готовой на ВСЕ ради своего арестованного мужа. То лицо, которое он увидел мельком. Он и сейчас не видит именно то лицо, он видит выдуманное, с едва уловимыми чертами, усредненное лицо. Он видит лицо всех жен всех заключенных, готовых на ВСЕ ради своих мужей.

И в то время как подсудимый Строилов, какой-то там главный инженер из Новосибирска, которого использовали, чтобы доказать подрывную и вредительскую деятельность других, более важных подсудимых, тарахтит одно показание за другим, Василий Васильевич, оперевшись локтем о судейский стол, состроив внимательное выражение лица, начинает придумывать слова, которые он скажет в расплывающееся, заплаканное лицо всех жен всех арестованных. Или — еще лучше — которые он заставить их сказать ему. Какая идея! Какое озарение! Она зудит и волнуется, его новая жизнь. Она встает навытяжку в его военных штанах.

В перерыве между показаниями Василий Васильевич идет в мужской туалет. Он не может иначе. Он шагает решительно, но небыстро. Его взгляд, однако, скользит по окружающим. Уверенно, с серьезным выражением лица Василий Васильевич входит в кабинку. С достоинством — как и подобает председательствующему судье.