Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Витольд Гомбрович. Завещание: беседы с Домиником де Ру. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2022. Перевод с польского Юрия Чайникова. Содержание
Де Ру: Вы пришли к этому постепенно?
Гомбрович: В общем да. Как всегда. Но если другие идеи нарастали во мне спокойно, эти, связанные с молодостью, охватывали меня как мгновенные озарения, драматичные, вызывающие сильное движение самых мрачных уголков моего существа. Если я говорю, что приходил к ним постепенно, то это потому, что они посещали меня и исчезали, а какое-то время спустя приходили вновь.
На самом деле то, что Молодость это Приниженность, я понял очень рано и сразу как нечто абсолютно непреложное. Действительно, быть молодым означало быть более слабым, быть худшим, неотесанным, недостаточным, незрелым... то есть быть ниже любой ценности... и (заметьте!) даже ниже себя самого (из будущего). А значит, Молодой должен подчиниться Взрослому, и потому господство Взрослого над Молодым оправданно. И потому наверняка Молодость, а не что-то другое, толкала меня во всякую приниженность — социальную или духовную.
Потом мне открылось, что Молодость это Красота. Я говорю «открылось», потому что большая разница между простым умозрительным освоением, пониманием какого-то общего положения и вторжением в его плоть, в живое, созидающееся содержание. Один из проблесков такого озарения случился со мною в Татрах, как сейчас помню, летом, когда мне было уже хорошо за двадцать. Поехал я по канатной дороге из Закопане на Каспровы Верх и провел ночь на турбазе, где никого не было; голые стены с двумя рядами коек, сложенные стопкой матрасы, ползущие по земле и туманящие взгляд облака, холод, сырость, какая-то пришибленность... На третий день небо прояснилось, и в животворной свежести воздуха и света я взошел, если не ошибаюсь, на Халу Гонсеницову (сегодня я уже путаюсь в этих названиях) и там на турбазе столкнулся с двумя школьными экскурсиями — одна была из женской школы, другая из мужской. Мальчики и девочки, ничего особенного, но излучали они какие-то флюиды соблазна, искушения... а их физическая неразвитость, телесная миниатюрность, детская худоба вместо того, чтобы ослабить это впечатление, неожиданно сделали нечто совсем противоположное: возможность соблазна настолько усилилась, что эти две группы будто превратились в два хора, громко воспевающих Красоту. В этом безмолвном пении было также нечто «внутреннее», и оттуда я вынес еще ту мысль, что красота, сокрытая в молодости человеческого рода, является чем-то очень специфическим, чем-то «внутренним».
Р.: В каком смысле?
Г.: В смысле противоположности красоте мира внешнего. Недавно я читал откровения одного художника, что для него старая и некрасивая женщина краше молодой и красивой. Не спорю, игра света и теней на прыщах и морщинах богаче, чем на гладкой коже... но что это за профессионал, если он не делает различия между этим видом красоты и той красотой, которую род человеческий сам в себе взлелеял и постоянно воспроизводит в соблазнительных формах девушки или юноши? Ее мы носим в себе, она наша и требует от нас чего-то другого, другого подхода. Смешение этих двух красот, по-моему, является одной из причин, в силу которых современная живопись превратилась в ужасную эстетическую и духовную школу.
Как вышло, что молодость, которая и хуже, и ниже зрелости, тем не менее прекраснее? Понятно, что с точки зрения биологии более слабый, подчиненный, нуждающийся в защите, маленький и неумелый должен привлечь на свою сторону благосклонность более сильного. Взрослому мужчине нет нужды соблазнять, он сильный, он доминирует, он господствует. Очарование и красота — оружие женщины, юноши и ребенка, слабых созданий.
Из этого однако следует, что... что... Красота это Приниженность.
Вы только заметьте, как из сопоставления этих двух понятий выстреливает что-то на самом деле важное для художника. У меня путается хронология являвшихся мне откровений. Где-то под конец моего пребывания в Аргентине эта формула, которая во мне жила уже давно, явилась случайно в разговоре... и я почувствовал, что она проникла в мое нутро. Художник точно так же «работает в красоте», как иные работают в банковских бумагах или в агрономии, но не знает по-настоящему, какова она, эта красота... и вот эта случайная формула объяснила мне многое, много разного, с ее помощью я нашел достаточное основание для многих моих фобий. Именно поэтому я возненавидел церковную живопись, где красота соединена с добродетелью, возненавидел красоту расфуфыренных элеганток от Диора, чистую поэзию, абстрактное искусство; вот где корень моей аллергии на бороды и усы! Поэтому Красота должна быть для меня как драгоценность, оправленная в приниженность. И... и... насколько же привлекательнее становилась она для меня в этой своей ипостаси, лишенная тусклой гармонии, скучного совершенства, какой же она становилась лиричной и даже дикой, какая немыслимая энергия вдруг обнаруживалась в богине, свергнутой и прикованной к молодости! И разве не это больше всего соответствовало склонностям моего времени, моей эпохи, не признанным пока в полной мере? Разве не это было сокровенной мечтой вступающего в жизнь поколения?
Усилия современного искусства по потчеванию нас объективной и абстрактной красотой показались мне в этой перспективе страусиной тактикой, политикой труса. Говорю это как художник. Кто-то правильно сказал: «Невозможно сопротивляться тому, чего требует душа».
Р.: Вы пишете об этом в двух главах «Дневника» 1956 года, посвященных Ретиро, портовому району Буэнос-Айреса.
Г.: Тогда я готов был принять молодость в качестве ценности как таковой: молодость ниже любой ценности, единственной ценностью молодости является сама молодость.
И видимо, поэтому, когда я писал краткое предисловие к французскому изданию «Порнографии», у меня с пера слетела такая фразочка: «Человек находится между Богом и Молодым». А объясняется это так: у человека два идеала — божественность и молодость. Он хочет быть совершенным, бессмертным, всемогущим — он хочет быть Богом. Он хочет быть цветущим, свежим, вступающим в жизнь — хочет быть Молодым. Он жаждет совершенства, но боится его, потому что знает, что совершенство — смерть. Он не хочет несовершенства, но оно его привлекает, потому что это-то и есть жизнь и красота.
И опять, если посмотреть: вроде ничего особенного, мысль как мысль, так себе, но для меня она оказалась путеводной!
Ибо в писательстве моем существует некая тенденция, в какой-то степени заговорщическая, нелегальная, чтобы естественное развитие человечества от незрелости к зрелости дополнить стремлением совершенно противоположным, устремленным вниз, сверху вниз, от зрелости к незрелости. Уже в «Фердыдурке» видно, насколько я, борясь за свою зрелость, тем не менее одурманен своей незрелостью. Это всегда беспокоило меня: у человека есть две вехи, он распят между двумя полюсами. Да, наверняка Взрослый является учителем, мастером, господином Молодого. Но разве этот Взрослый не посещает втихаря другую школу, школу, в которой Молодой поучает его? Разве бешеный ритм жизни, напряжение, стрессы, определяющие ее энергию, были бы возможны без обратного движения? Я писал в дневнике: наши войны — это войны мальчишек, социальный порядок основан на насилии, имя которому — воинская служба по призыву, основанном на порабощении мальчишек, низводящем их до состояния слепого послушания; сдача их на произвол офицера; а то, что одни люди получают власть над другими, возможно лишь благодаря гибкости, легкости мальчика; но и слепое повиновение, в сущности, вещь обоюдоострая: тот, кто приказывает, становится рабом раба. Так во взаимном угнетении накапливаются заряд энергии, отвага, смелость, ярость, здесь родятся надчеловечность, бесчеловечность, окрашенные легкостью, невинностью. Участие Молодости в нашей взрослой жизни, участие незрелости, пока еще не получили должного освещения.
А теперь, может, поговорим о «Порнографии».
Р.: Еще один вопрос. Во многих странах мы имеем сегодня дело с бунтом молодых. И это, похоже, удивительным образом подтверждает все то, что вы давно писали об изменяющемся отношении взрослых к молодым и vice versa, и что со временем это будет иметь все более драматичные и серьезные последствия. Не видите ли вы отражения своих мыслей в недавних парижских событиях?
Г.: Возможно, да. Как я уже сказал, для меня молодость является недостаточностью и приниженностью во всем, за исключением одной единственной вещи: того, что она молодость... И ничего удивительного, что начинания молодежи превращаются в халтуру, как только они становятся программой — политической, социальной, идеологической. В значительно большей мере это слепая разрядка, вне всякой идеологии, своего рода взрыв. Это и есть молодость. Для того чтобы понять меня, надо внимательнее взглянуть на дело глазами не моралиста, а художника. Мальчик, бросающий камни, — это хорошо, это в художественном плане не коробит. Мальчик, произносящий речи и требующий перестройки мира, — это плохо, наивно и претенциозно.
Увы! Рядом с аутентичностью какая-то удушающая атмосфера глупости и болтовни! А почему? Да потому что этот бунт в гораздо большей степени продукт взрослых, чем молодых. Пожалуйста: несколько сотен студентов по какой-то причине затевают бучу в Нантьере или где-то еще, а заодно предъявляют свои претензии обществу. Вроде ничего особенного. Но тогда на тему, которая так будоражит, которую можно пустить в обсуждение, бросаются пресса, радио, телевидение, слово берут фельетонисты, социологи, философы, политики: «Дух нового поколения». «Что я скажу своему сыну?», «В чем их тайна?», «Молодежь осуждает нас», «Безбашенное поколение». Звучит хорошо. Глубоко. Читается легко. Говорят, что за Кармайклом в Соединенных Штатах поначалу стояло пятьсот негров и пять тысяч журналистов; с Кон-Бендитом то же самое. И действительно, в этом возрасте трудно не почувствовать себя инструментом истории, если ты на первых страницах всех еженедельников. Молодежь поверила, возгордилась. А взрослые струсили, раскисли. Чудовище молодости, такое, каким оно сейчас предстает перед нами, — наших собственных рук дело.
Этот кризис в значительно большей степени является кризисом взрослых, чем молодых. Он доказывает прежде всего удивительное ослабление взрослого перед лицом молодежи.
Р: И как вы это объясняете?
Г: Мы, старшие, прекрасно понимаем, что наши преимущества постепенно иссякают. Принцип отцовского авторитета, который испокон веку держал сына в пассивном послушании, начинает трещать по швам. Молодежь все больше предстает перед нами как самостоятельная творческая сила, действующая своими средствами. Но природа этой силы и ее роль ускользают от нас. Проблема разницы возрастов, восходящей и нисходящей фаз жизни, зрелости и незрелости, высокого и низкого — не просто нелегко, это даже очень трудно и непонятно. Взрослый находится под угрозой со стороны молодого, снедаемый какой-то проникающей в него иной реальностью... действие которой можно было бы определить как постоянный приток «незрелости» или как снижение уровня... или как нажим... придающий динамику, заставляющий концентрироваться, быть лаконичнее... оставим это. Так или иначе, взрослый потерял свое спокойное превосходство, которое он имел просто на том основании, что более развит.
Смешны все эти профессора, мыслители, испуганные, взбудораженные в судорожных усилиях «понять молодежь» и «зашагать в ногу со временем». Какая трусость и какое убожество! Вместо того чтобы увидеть в этой революции масштабный розыгрыш, они начинают приписывать ей сознательные и высокие цели: «Мы старые, отжившие, а они — будущее, новая волна!». Все это превращается в карикатуру: с одной стороны Молодой — мощный, грозный, пророк, вдохновенный, мститель, ангел или демон, а с другой Взрослый — раздерганный, хлипкий, вечно роняющий портки. И каждый из них считает себя смешным по сравнению с другим.
Лично для меня это, возможно, самое важное. Это доказывает, что в очередной раз между поколениями вклинивается дурная, искаженная форма. Почему она искаженная? Потому что не соответствует действительности. А какая она, эта действительность? Не спрашивайте, я не в состоянии дать исчерпывающий ответ. Одно лишь могу сказать со всей определенностью: если где и можно ощутить реальное присутствие Молодого, то не на социальной, общественной, политической или идеологической почве. Сегодня модно рассматривать человека лишь в его социальном аспекте. Ну уж нет. Это слишком поверхностно и узко. Многое происходит не на общественной, а на личной — причем секретной — территории, и как раз тут Молодой появляется как опасный предтеча некоей поэзии, некоей специфической красоты... в качестве того, кто тянет вниз.
Можно со всей определенностью сказать, что политические хитрованы не преминут овладеть той силой, которая на улице показала свою эффективность. Эти жалкие кокетки еще больше наврут о совместной жизни молодых и взрослых. Вот почему я пессимист, и здесь надо быть готовым к долгому периоду лжи, всякому вздору, мутной фразеологии, плохому самочувствию, бездарности, неуклюжести... что всегда имеет место, когда плохая, раздражающая искусственная форма влезает в отношения между двумя людьми или двумя поколениями.
Вот, пожалуй, и все, что я хотел сказать... со своей, с «формальной» точки зрения. Хочу еще добавить, что бунты молодежи в странах за железным занавесом не имеют с этим ничего общего. Здесь бунт — от пресыщения. Там — от нищеты.