«Новое литературное обозрение» выпустило автобиографию Клиффорда Гирца — выдающегося американского ученого, основателя символической антропологии. С разрешения издательства «Горький» публикует фрагмент этой книги с воспоминаниями о жизни в индонезийском Паре, ставшем центром кровавых столкновений между коммунистами и исламскими фундаменталистами.

Клиффорд Гирц. Постфактум. Две страны, четыре десятилетия, один антрополог. М.: Новое литературное обозрение, 2020. Перевод с английского Андрея Корбута. Содержание

В начале пятидесятых Паре был захудалым, жарким и поочередно то пыльным, то грязным городом на перекрестье дорог, в котором жило около двадцати тысяч человек (пара тысяч из них — китайцы), и региональным центром для где-то — в зависимости от того, каким образом и с какой целью вы проводите границы района, — от ста тысяч до четверти миллиона деревенских жителей. Через несколько лет после его первого и, как оказалось, последнего опыта действительно открытых парламентских выборов город вместе с окружающей сельской местностью поглотила волна растущего политического ожесточения. В публичной жизни доминировали четыре основные партии, каждая из которых, как казалось, решила захватить абсолютную власть и избавиться — если возможно, законно, если необходимо, физически — от остальных, в результате чего эта публичная жизнь стала, как выяснилось позже, прелюдией к полям смерти. Две партии были религиозными, то есть исламистскими: одна — якобы прогрессивная и реформистская, вторая — якобы традиционалистская и фундаменталистская, хотя различия между ними были скорее культурными. Две другие были, по крайней мере с виду, светскими, хотя и с обильной примесью местных верований, и глубоко враждебными ко всем формам ригористического ислама: так называемая Националистическая партия, претендующая на верность пламенным, пусть и довольно беспорядочным идеям духа-основателя Индонезии, президента Сукарно, и Коммунистическая партия, на тот момент — крупнейшая за пределами китайско-советского блока.

Выборы состоялись в 1955 году, ровно через год после моего отъезда. Когда я вернулся в 1971 году (поработав в промежутке в Марокко и на Бали), поля смерти успели появиться и исчезнуть, государственный строй сменился с гражданского на военный, а в политике начала доминировать полуофициальная «зонтичная» партия, проповедовавшая полуофициальную гражданскую религию. Физически Паре был все еще примерно таким же, как раньше. Поскольку чистый отток населения почти соответствовал естественному приросту, он даже почти не увеличился в размерах. У власти были те же люди, те же группы (хотя коммунистов не было, а сукарноистов стало меньше), те же организации, и большинство из них придерживалось тех же представлений о правильном и подобающем (формальных и связанных со статусом). Повседневная жизнь мало изменилась — за исключением того, что идеологи замолчали или их заставили замолчать, — равно как и экономика: Зеленая революция только начиналась. Иными были (ну или мне так казалось) — настроение, юмор, окраска происходящего. Это было подавленное место.

На выборах 1955 года коммунисты получили около трех четвертей голосов жителей города, мусульмане-фундаменталисты — около трех четвертей жителей деревень. Большинство остальных голосов поделили сукарноисты и мусульмане-реформисты, хотя, поскольку они представляли наиболее влиятельные элементы как в городе, так и в сельской местности, с точки зрения распределения власти результат оказался менее однородным, чем говорят голые цифры. Но он был все же достаточно однородным, и в течение последующих десяти лет его однородность быстро возрастала. Результаты выборов, став неприятным сюрпризом как для победителей, так и для проигравших, которые внезапно осознали, насколько высоки ставки и насколько близка развязка, привели к всплеску представлений о политической борьбе как борьбе не на жизнь, а на смерть. На город и окружающий район нашло умопомрачение «мы или они», которое не развеивалось, пока кровавая баня 1965 года окончательно не определила, кто мы, а кто они. Все было пропитано этой яростной смесью страха и бравады уже в 1958 году, когда я провел неделю в Паре, сделав перерыв в своей работе на Бали. (Тогда эта смесь еще не проникла на спящий остров, хотя в конечном итоге полностью воцарилась на нем, причем с еще более кровавыми последствиями.) В целом по стране расклад сил между основными партиями после выборов 1955 года оказался достаточно ровным. И сукарноисты, и мусульмане-реформисты получили немногим больше одной пятой голосов, мусульмане-фундаменталисты и коммунисты — чуть меньше. Поэтому наблюдавшиеся в Паре поляризация между народным радикализмом и народным фундаментализмом, правой и левой романтической демократией и накал страстей были нетипичными. Но — урок для энтузиастов статистической «репрезентативности» как единственного основания для обобщений, а также для тех, кто считает, что масштабные выводы могут быть получены только в результате масштабных исследований, — последующее десятилетие показало, что Паре удивительным образом предсказал будущее: он был предвестником общенациональной катастрофы.

После выборов — и особенно после 1959 года, когда Сукарно, осаждаемый, как он выразился со свойственной ему экспансивностью, словно Данте в «Божественной комедии», демонами либерализма, индивидуализма, авантюризма, фракционности, мятежа и многопартийной системы, положил конец конституционной демократии — политика террора с невероятной быстротой возобладала в Паре. Скваттеры начали захватывать бывшие голландские плантации, оказывая активное сопротивление попыткам правительства выгнать их. Переворачивались тракторы, свистели серпы, раздавалась беспорядочная стрельба. Мусульманская молодежь организовывала военизированные тренировочные центры, на них стали нападать молодые коммунисты. Крестьяне-издольщики, возмущенные невыполнением законов о земельной реформе, объявили поля, на которых они работали, своей собственностью и поставили их законных владельцев перед необходимостью что-то с этим сделать. Реформистская мусульманская партия была запрещена, что усилило религиозный фундаментализм; Сукарно открестился от националистов, что усилило левые настроения среди секуляристов. Массовые митинги стали повседневным явлением, все более масштабным и агрессивным. Толпы кричащих боевиков начали штурмовать правительственные учреждения. Государственные служащие попрятались в своих домах. Начались нападения на религиозные школы. Офисы распространителей левых газет были разгромлены. Отовсюду стекались «посторонние агитаторы», призывавшие искоренить империалистических дьяволов или бездушных кафиров. Начали раздавать оружие, составлять списки, рассылать письма.

Паника и непримиримость росли в тандеме, подпитывая друг друга и усиливая убежденность в том, что проигравшие действительно проиграют, а победители действительно победят. Когда в конце концов начались массовые убийства, они казались, как и большинство знаменитых катаклизмов — захваты Зимних дворцов, штурмы Бастилий, — послесловием к повести, которая писалась уже давно. Если вы, будучи местным лидером Националистической партии, знаете, что левые не только запланировали вас прилюдно казнить, но и собираются затем использовать ваш величественный и просторный дом в качестве своего Кремля, или если вы как глава коммунистического крестьянского союза видели нанесенное с помощью трафарета на стены по всему городу изображение, на котором вы с пририсованными рогами и хвостом повешены на полумесяце, тогда реальная вспышка насилия больше похожа на завершение, подведение черты, чем на внезапный переход на новый уровень. Часто отмечавшееся ощущение завершающей фазы у очевидцев этих массовых убийств, смирение и почти ритуальная покорность — одни называли это обреченностью, другие отстраненностью, — с которой жертвы отдавали себя в руки своим преследователям, были обусловлены не столько культурными установками или властью военных (те и другие были скорее проводниками, чем стимулами), сколько тем, что десять лет идеологической поляризации убедили практически всех, что осталось лишь выяснить, в какую сторону фактически склонится баланс.

Он, конечно, склонился вправо. Провал попытки переворота, предпринятой дворцовой охраной в Джакарте в конце сентября 1965 года, — запутанного и жестокого события, до сих пор малопонятного, — привел к серии попыток его повторения в более мелком масштабе по мере того, как пример распространялся от одного места к другому по Яве и Бали, с запада на восток. Повсюду сначала (день-два максимум) было неясно, как будут разворачиваться события. Затем все стороны осознавали, обычно в течение нескольких часов, что именно — всегда одно и то же — будет происходить. Затем начинались убийства, прекращаемые спустя некоторое время армией. В каждом новом населенном пункте весь приступ занимал не более двух-трех недель (в моей балийской деревне он занял лишь одну ночь, в течение которой тридцать семей были сожжены заживо в своих домах), подавлялся или затихал, а затем повторялся восточнее, так что спустя примерно пять месяцев было убито около четверти миллиона, а может, и все три четверти миллиона.

Волна убийств докатилась до Паре в начале ноября. Они начались, когда сельский религиозный учитель, с отцом которого, лидером реформистов, я работал в 1952 году, отправился в соседнюю деревню, где работал мой коллега Роберт Джей, чтобы проверить слухи о том, что боевики из крестьянского союза готовят нападение, и был зарезан. Следующей ночью его земляки отомстили: подожгли множество домов в деревне, где произошло убийство, после чего по всему району начались нападения правых на левых, инцидент за инцидентом. Вместо того чтобы перечислять эпизоды, повторяя ежедневные газетные или телевизионные сводки о совершенных зверствах, я приведу цитату из рассказа о том, «каково это было», сделанного по моей просьбе одним из лидеров Националистической партии — в 1971 году он уже вышел в отставку, душевно надломленный и по горло (или почти) сытый патрицианскими маневрами, — у которого, как я упоминал выше, собирались отобрать жизнь и дом. (Я опускаю свои стимулирующие вопросы: невыразительные психиатрические «Да?» и «Почему вы так думаете?»)

В тысяча девятьсот шестьдесят пятом здесь было так же плохо, как и повсюду в стране. Большинство убийств совершали группы мусульманской молодежи. За исключением Плосок-Клатена [отдаленной деревни возле районов, занятых скваттерами], где было короткое сражение между коммунистами и мусульманами, которое мусульмане при поддержке армии быстро выиграли; все коммунисты просто сдавались, открыто признавались в заговоре и принимали смерть, безо всякого сопротивления, возле вырытых могил, приготовленных для них мусульманами. (У коммунистов тоже были готовы могилы для мусульман, на случай, если удача окажется на их стороне.)

Это была странная реакция, даже для меня, яванца, который прожил здесь всю свою жизнь. Видимо, коммунисты рассуждали так: «Если я умру, это конец. Все „улажено”,  „завершено”, „расставлено по местам”, „кончено” [берес]. Но если меня арестуют, я буду страдать. Меня будут морить голодом. Я окажусь в тюрьме». Так что они просто приняли «конец» [пупутан].

Все здесь были в ужасе. Голову лидера коммунистов повесили в дверях его штаба. Голову другого человека, с засунутой в зубы сигаретой повесили на пешеходном мосту перед его домом. В ирригационных каналах каждое утро находили ноги, руки, торсы. На телефонных столбах висели прибитые пенисы. Большинству убитых перерезали горло или их закололи бамбуковым копьем.

Армия сгоняла население деревни на площадь перед конторой. Их заставляли указать, кто активист, а кто нет, после чего активистов отдавали обратно людям, чтобы их отвели домой и казнили или, что чаще, передали людям из соседних деревень в обмен на их жертвы. Это облегчало задачу, потому что ты убивал не своего соседа, а соседа другого человека, который убивал твоего. 

В какой-то момент прошел слух, что на город собираются напасть левые из Секото [деревни, в которой был убит религиозный учитель]. Из Кедири [столица региона] прибыли танки, всю ночь там была слышна стрельба, а утром почти всех жителей Секото собрали вместе. Их спросили, собирались ли они напасть на город и убить местных чиновников. Они ответили «да» и рассказали подробности. Пятерых лидеров военные казнили на деревенской площади, остальных отпустили, чтобы с ними расправились их соседи; те отвели их обратно в деревню и убили.

Все это продолжалось лишь около месяца, но это был кошмарный месяц. На улицах никого не было. Убивали и мужчин, и женщин, но ни одного китайца не тронули, хотя несколько магазинов разграбили. Китайцы были ни при чем: это яванцы выясняли отношения между собой. К тому времени большинство ключевых коммунистических лидеров были не из Паре, потому что партия, словно государственное учреждение, каждые несколько месяцев перетасовывала свои кадры. Один из самых известных местных лидеров — мужчина по имени Гунтур — повесился, но другие сбежали в более крупные города, надеясь, что там они будут менее заметны. Местные врачи отказывались лечить раненых коммунистов, потому что им угрожали смертью, если они будут это делать. Мой младший брат видел, как возле районного управления казнили трех человек; за казнью наблюдало множество людей. Он не мог спать неделю.

Вначале все могло пойти по-другому. Каждая из сторон пыталась убить другую первой, но, увидев, что мусульмане одержали верх, коммунисты просто сдались. Когда начались убийства, левые вообще перестали сопротивляться. Армия, недовольная убийствами генералов в Джакарте во время переворота, просто позволила мусульманской молодежи делать все, что они хотели, по крайней мере какое-то время, после чего начала репрессии, просто арестовывая людей и вывозя их на Буру [остров-тюрьма в восточной Индонезии] или куда-нибудь еще.

Друзья и родственники жертв до сих пор не могут забыть. Но антикоммунизм сейчас настолько силен, что они не смеют ничего говорить; они просто скрывают свои чувства, как настоящие яванцы. Я сам антикоммунист и всегда им был. Но настоящая ненависть и убийства развернулись между боевиками-мусульманами и боевиками-коммунистами. Люди Сукарно, как и я, были в итоге лишь зрителями. Как в конечном счете и сам Сукарно.