«Горький» публикует автобиографический рассказ немецкого писателя Вольфганга Хильбига «Место гроз» (2002), основанный на детских воспоминаниях автора о жизни в послевоенном Мойзельвице. Это произведение впервые выходит по-русски, перевод выполнен Татьяной Баскаковой. За возможность публикации благодарим телеграм-канал «Гутен таг». Первую часть рассказа можно прочитать здесь.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Они вдруг стали одалживать мне свои зачитанные до дыр книги — такое иногда случалось и раньше: одной из книг была история одноногого китобоя Ахава, в которой изрядное количество страниц отсутствовало, из-за чего я — не говоря уж о том, что книга казалась мне слишком толстой, — очень быстро утратил к ней интерес; но теперь это были тоненькие, напечатанные в две колонки романы с продолжениями, которые все происходили из Западного Берлина и казались мне куда более увлекательными. В них, как правило, речь шла о приключениях... или скорее о нескончаемых перестрелках какого-нибудь непобедимого, вновь и вновь возвращающегося героя, чье имя красовалось уже на пестрой обложке: Баффало Билл*Серия романов о Буффало Билле выпускалась в Госларе, в издательстве «Народная библиотека», с 1949 г. по 1951 г. Автором был американец Зигфред Тауберт, выступавший под разными псевдонимами., или Том Брак, Всадник Пограничья*Серия романов Касси Стоуна (настоящее имя Освальд Рихтер-Терсик), выходившая в Берлине в издательстве «Пингвин», в 1949–1952 гг. Второе место в списке бестселлеров 1949 г., или Койот, всадник с черной маской*Серия романов испанца Хосе Майорки (Mallorqui; 1913-1972). Публиковалась во Франкфурте-на-Майне и позже в Гамбурге в издательстве «Кляйнбух» в 1949–1954 гг. В 1949-м — третье место в списке немецких бестселлеров.... Я проглатывал эти тетрадки килограммами, и читать мне приходилось быстро, поскольку всегда через один, два дня их нужно было вернуть владельцу или передать еще кому-то из тех, кто уже с нетерпением их дожидался. И на это тоже моя мать смотрела с крайним неудовольствием, поскольку придерживалась мнения, что такое чтение меня насквозь и окончательно испортит. — Старшие парни внезапно предлагали свои сигареты мне одному, не обращая внимания на других ребят... в конце концов, я был старшим из малолеток, и, очевидно, так подсказывало мне чутье, мало-помалу догонял в смысле роста старших парней.

Однако речь всякий раз шла, и это все больше меня разочаровывало, исключительно о таинственном ружье, которое дед мне никогда не показывал. — Когда мы сидели в траве, подогнув под себя ноги, как индейцы, за нашими спинами внезапно выныривали тени старших парней — я сразу чувствовал на себе недоверчивые взгляды взрослых, небольшое число которых всегда примешивалось к пляжной публике; затемняя солнце, парни наклонялись над нами и шептали: Это карабин? Охотничье ружье, одностволка или двустволка? Или малокалиберка? Мы могли бы достать патроны...

Я был в центре внимания, и охотнее всего сказал бы: Это винчестер! — Потому что так называлась разновидность штуцера, о которой постоянно шла речь в романных тетрадках.

Не могли бы мы как-нибудь захватить это оружие с собой, когда соберемся сюда... только тогда купаться придется на болотах, поскольку там нас никто не потревожит. Или мы должны прийти с оружием в лес, предварительно назначив место для встречи!

Мне не приходило в голову оспаривать, что ружье существует; его существование, в котором я, до рассказа дежурного по переезду, сам сомневался, придало мне невероятный авторитет. Но ружье оставалось для меня недоступным, а отговорку я придумать не мог. Поэтому я наполовину соглашался, наполовину отклонял предложение... Это слишком бросается в глаза, что мы постоянно говорим об оружии, говорил я.

Ты что же, боишься, что мы на тебя настучим? — с негодованием спрашивали они.

Этого — нет, но все же очень опасно, когда слишком много людей в курсе дела, возражал я. И я, день за днем, отодвигал конкретные действия на потом; с одной стороны, старшие парни с их постоянными расспросами действовали мне на нервы; с другой — я боялся иссякновения их интереса ко мне: это означало бы, что для меня перекрыт и приток новых романных тетрадок, содержание которых колобродствовало у меня в голове и почти полностью занимало мои мысли. Я знал, что мне придется самому изобретать похожие истории, если подвоз новых романов однажды прекратится...

На пляжах возле буроугольных карьеров не всегда царил мир: старшие парни находили необыкновенное удовольствие в том, чтобы устраивать так называемые глиняные или грязевые битвы... и не только они, но и женская часть пляжной публики, которая отступала на дальний план, чтобы оттуда, с безопасного расстояния, восторгаться шлепающими попаданиями и иногда рукоплескать победителям, соответственно тому, какую из враждующих групп они поддерживали. — Надо было извлекать из прибрежной полосы, руками или совкообразными предметами, жирные и липкие комья глины или суглинка; из них лепились шары величиной с кулак, которые каждый нагромождал вокруг себя, и после того как каждая из групп находила себе место, обеспечивающее наилучшие возможности для укрытия, — за маленькими холмами, в зарослях камыша или за низкими, искривленными деревьями, кое-где торчащими из камыша... когда все занимали свои места, тогда начиналось, с диким ревом, сражение. Когда враг выскакивал из укрытия и отваживался на атаку, ему отвечали «заградительным огнем», и град метательных снарядов летел по воздуху, пока атакующие не отступали — однако, само собой, лишь в стратегических целях, поскольку всякая атака чудовищно сокращала запас глиняных снарядов на противоположной стороне фронта. Если же кому-то поручалось пополнить запасы глины, он вынужден был покинуть укрытие и тем самым навлекал бомбардировку на себя, что приводило его, если он не искал защиты под водой, на грань изнеможения... и именно такие акции приветствовались с удвоенной громкостью. Все это могло длиться часами, а завершалось, как правило, тем, что одна из партий капитулировала, обычно ссылаясь на то, что у них закончились боеприпасы. Тогда им приказывали выйти с поднятыми руками; и, если они так и делали, их обстреливали последними снарядами — правда, только до высоты бедер, ибо все прочее было бы трусостью. — Если нехорошие последствия могло иметь уже то, что кому-то в лицо попадал прицельно брошенный, тяжелый и компактный глиняный шар — особенно если такой снаряд прежде обкатывали в рыхлом гравии, чтобы многократно усилить его воздействие, — то что же могло бы случиться, спрашивал себя я, если бы один из фронтов... а иногда образовывалось сразу три фронта, из которых третий, самый слабый, регулярно вступал в союзнические отношения с теми, чьи шансы на победу казались наибольшими... если бы в распоряжении одного из таких фронтов внезапно оказалось ружье моего деда.

Мне нужны плавки, сказал я в один прекрасный день матери, — потому что в городском бассейне без плавок в воду заходить нельзя. — Это была ложь — хотя бы уже потому, что я практически никогда в городской бассейн не ходил. — Я ребенком сама посещала городской бассейн, сказала мать, и я еще помню, что детей всегда пускали в маленький бассейн без купальных костюмов. Но так уж и быть, я свяжу для тебя плавки.

И мать связала для меня плавки, размер которых... поскольку мне, в конце концов, еще предстояло расти... она хорошо его рассчитала. Так как имеющейся резинки ей хватило только для нижней окантовки штанин, плавки должны были держаться на моем теле за счет помочей, связанных из такой же темно-синей пряжи. Помочи крепились посредством больших пуговиц; у меня на спине они образовывали букву Х, а спереди, на груди, — широкую Н: я сразу понял, что в таких плавках не смогу пойти на пляж у самого большого карьера; эти помочи обеспечат мне бог знает какую презрительную кличку. Может быть, имя Hix, ассоциирующееся с ковылянием или прихрамыванием... или с подпрыгиванием на одной ноге: игрой, в которую играют совсем маленькие девочки посреди таинственно расположенных разного размера квадратов, которые они прежде рисуют на земле палкой или куском мела; ничего более скучного, чем эта игра, я и вообразить не мог. В общем, я по-прежнему ходил купаться на болота, ко все более уменьшающемуся буроугольному карьеру, в котором с самого начала и начал купаться. Это был карьер, расположенный ближе всего к городу; там остался водоем, дыра диаметром лишь в несколько сотен метров, и, поскольку дыра эта все больше заполнялась золой, водоему предстояло рано или поздно исчезнуть, что было печальной мыслью.

Дно этого буроугольного карьера и сухая ровная поверхность на другой стороне, по ту сторону от того, что люди сильно преувеличенно называли «пляжем», состояли из слоя похожего на торф бурого угля, разработка которого больше не окупала себя. В этом слое уже скоро из-за тлеющей золы разгорелся пожар; на всем его протяжении остаточный слой пожирался жаром и медленно прокаливался до золы. С верхнего края отвала можно было видеть, как далеко продвинулся жар: почти черное дно сменялось, вдоль нерегулярной линии, светло-серыми, почти белыми полями золы, распространявшимися все дальше. Почва мало-помалу пульверизировалась... однако под тонким покрывалом из охлажденной золы еще сохранялись широкие полосы жара; начальный или конечный пункт этого уходящего вглубь адского огня невозможно было разведать, не подвергая свою жизнь опасности. Такой огонь ничем не потушить, он неудержимо подползал к воде: я представлял себе, как в какой-то не столь уж далекий день плоская поверхность воды в буроугольном карьере тоже превратится, взрывообразно, в грязно-белое облако пара. Уже клокотали узкие ответвления воды, уже сейчас маленькое озеро казалось столь непривычно-теплым, что можно было подумать, оно подогревается снизу. А когда струи грозового дождя падали в эту выемку, вся окружающая местность мгновенно наполнялась взмывающими высоко вверх фонтанами водяного пара, из-за которого, если направление ветра тому благоприятствовало, у моего деда, на его маленьком огороде, запотевали очки и который принуждал деда затвориться в садовом домике, пока туман, делавший узкие дорожки в саду невидимыми, не проплывал мимо, оставляя лишь пахнущую гарью росу, которая потом капала с листьев фруктовых деревьев. — Однако и в солнечные дни атмосфера над буроугольным карьером и вокруг него казалась охваченной лихорадочным беспокойством и искажала любую картину, на которую падал твой взгляд. Воздух над всей этой местностью приобретал голубоватый оттенок, и казалось, будто любой взгляд, брошенный на ту сторону озера, должен проникнуть сквозь неравномерную стеклянную стену, за которой все выглядит искаженным, двоящимся и преломленным. Лес, который начинался на потусторонних холмах, казался окутанным вуалью и приведенным в безостановочное движение: призрачный лес, беспрерывно подрагивающий и в нерешительности кидающийся то туда, то сюда; а от края маленького озера, занимавшего самую глубокую часть буроугольного карьера, голубые языки воды устремлялись по узкому пляжу и дальше, до самой опушки леса, выглядевшего как слой серо-голубой плесени, в которой всякая жизнь уже задохнулась и теперь царит только призрачная, не связанная с реальностью суета. Щебенчатая стена крутого откоса стояла под обстрелом голубых молний, от которых она все больше разрушалась и расползалась под лесными корнями. И посреди этих обманчивых картин, производимых почти незримым дымом, в глубочайшей части карьера располагалось маленькое озеро, вода которого была темно-коричневой, как уголь, а если смотреть сверху, то почти черной, и слепящие абстракции солнечных бликов пылали на ее неподвижной поверхности: издали все это казалось вязкой сиропообразной жидкостью, в середине — сверкающе-золотой.

Нереальность и кажимость царили во всей этой местности. И я знал, что я, как того хочет течение времени, уже скоро должен буду стать взрослым... этого хотели наручные часы, которым, согласно так и не прерывавшимся историям о них, русские оккупационные власти придают столь большое значение, поскольку власть именно с помощью часов управляет всеми судьбами страны... но я знал, что даже и тогда не смогу, что я еще долго не смогу верить в истины реальности.

© Dietrich Oltmanns / «Гутен Таг»
 

Нет, когда по утрам я просыпался в слишком большой постели, в бывшей постели моего отца — который тоже был для меня сравнительно нереальной фигурой: в квартире имелась только одна-единственная фотография моего отца, коричневатый портрет, на котором он носит стальную каску... и он, как мне говорили, остался на войне, на войне, мне почти не известной... он, как казалось, предпочел войну нереальности того мирного времени, в котором жил я... так вот, как только я по утрам открывал глаза, я сразу распознавал в игре световых пятен и теней на потолке комнаты всего лишь инсценированный, иллюзорный, смонтированный из воображаемых впечатлений характер времени, в котором я находился... если, конечно, я действительно находился в этом времени. Я распознавал себя в большом туалетном зеркале на противоположной стене: я видел, что я не есть мой отец, что я очень мало похож на него... хотя меня постоянно заверяют в обратном... у меня не было ничего общего с отцом, я осознавал, что лежу в фальшивой кровати. И все-таки я верил, что мог бы с таким же успехом находиться и в совсем другом времени... как мой нереальный отец, застрявший в нереальной войне, войне, которая навсегда исчезла из мира, затерявшегося в пустыне неперебродившей мирной ситуации. Мой отец, так я думал, посвятил себя или должен был себя посвятить совсем другому миру, миру обледенелых полей перед городом Сталинградом, и оттуда он не вернулся... может, и я мог бы однажды проникнуть в этот мир, если бы написал о нем, если бы составлял заметки, делал письменные высказывания, которые, окликнув, вернули бы в реальность образ того времени, как если бы нынешнее время могло бы благодаря этому стать реальнее. — Тем не менее, поначалу все во мне восставало против того, чтобы читать отправлявшиеся полевой почтой письма отца, которых скопилась целая пачка: они были написаны особым, с заострениями, старо-немецким шрифтом, который я понимал лишь с трудом; мне неизбежно пришлось бы просить, чтобы мать переводила для меня эти письма. Это было бы мучительно, потому что мать, возможно, начала бы плакать; отец, мол, всегда упоминал меня в своих письмах так ласково, он в них, по ее словам, обращался со мной как с очень нежным, хрупким существом, каким я ни в коем случае не хотел быть. По меньшей мере, он там обращался ко мне по имени...

Или, может, я мог бы описывать и совсем другие времена: те, в которых одинокий всадник скакал галопом по необозримым волнующимся травам прерий, с широкополой шляпой на голове, такой же черной, как конь под его седлом. Вот он взбирается на холм, там наверху, на гребне, видит группу других людей, в которых тотчас распознает бандитов... Он хватается за ружье, которое висит, в кожаном футляре, у его седла. Desperados*Здесь: бандиты; люди, существующие вне закона (исп.). не выхватывают свои кольты, но разворачивают коней и обращаются в паническое бегство. Тонкая, едва заметная улыбка обозначается под черными, тонкими усиками мужчины; он знает, что эти негодяи бежали лишь для виду, что они, как только окажутся вне поля видимости, вернутся, чтобы заманить его в ловушку. Мужчина улыбается, он не попадется ни на какой из их трюков...

Мать, вероятно, назвала бы такую историю невозможной, неправдивой и совершенно далекой от реальности. Но разве подобные придуманные истории не точно так же правдивы, как те, которые были придуманы про так называемую реальность?

Была, к примеру, история с ружьем моего деда: оно больше не существует, я знал это уже довольно давно и услышал снова от дежурного по железнодорожному переезду, которому можно верить, хотя бы уже потому, что в других случаях от него не дождешься ни слова. Однако в головах старших парней это ружье все еще существовало, они не переставали расспрашивать меня о нем. — Невозможные плавки, которые связала моя мать... самые невозможные из всех мыслимых плавок... принуждали меня к тому, чтобы все еще купаться в так называемом болоте, в самом маленьком из буроугольных карьеров, где зольные отвалы все ближе подступали к воде. Этот водоем, шириной меньше чем в сто метров, можно было просто перейти вброд, от одного берега до другого, в самом глубоком месте вода доставала тебе до плеч... в такой луже плавать никак не научишься. Кроме того, бурая вода настолько несомненно пахла углем — запах, который ты ощущал на себе до самого вечера, — что мать тотчас замечала: я был на буроугольном карьере, куда мне запрещено ходить. — Для чего, собственно, я даю тебе деньги на городской бассейн, говорила она, если ты все же ходишь на буроугольный карьер, хотя еще не умеешь плавать. Хотя бы научись сперва плавать — в городском бассейне, — ведь там имеются спасательные круги...

У меня возникли проблемы, поскольку даже мои друзья лишь с крайней неохотой ходили со мной на болото... когда на болоте ты выбирался из воды, любые плавки были внутри покрыты слоем влажной угольной пыли, оседавшей на них как кофейный осадок: однажды, когда обнаружив в этом кофейном осадке утонувшее насекомое, я решил, что материнские плавки должны исчезнуть, а дома заявил, что их у меня украли. — Чтобы такие плавки и украли! Мать сама едва не расхохоталась над моим объяснением. Почему ты не скажешь прямо, что не хочешь их носить? — Я выбрал для всего этого благоприятный момент, у нас как раз была в гостях моя тетя из Йены, старшая сестра моей матери, работавшая в одном крытом бассейне в Йене, в тамошней администрации. — Выпускать на люди мальчика в таких абсурдных плавках, это просто невозможно, сказала моя тетя. — Зато за помочи его легко вытащить из воды, ведь он так и не научился плавать! — Если он должен научиться плавать, тогда ему нужны нормальные плавки, сказала моя тетя, которая в этой сфере считалась авторитетом.

Она уехала от нас, а спустя несколько дней из Йены пришла маленькая посылка, с тремя плавками, подошедшими мне как нельзя лучше: это были вещи, забытые в бассейне моей тети, за которыми потом никто не обращался. — Я выбрал для себя темно-синие плавки, с пришитым на левой стороне белым, изящным якорем... теперь я опять мог ходить на самый большой из буроугольных карьеров, который помещался посередине между болотом и еще одним, меньшим карьером. — Однажды я там очутился между двумя сражающимися партиями, отступил в воду и неожиданно провалился в яму, обнаружившуюся под водой, потому что дно водоема было коварным, непредсказуемо-ступенчатым, в разных местах по-разному, в зависимости от того, как раньше разрабатывался пласт: я с головой нырнул под воду, ноги мои больше не доставали до земли; я как-то вырулил, работая руками, на поверхность; голова моя опять теперь была над водой, перед собой я видел широкую, спокойную поверхность озера, сто или двести метров, а пляж остался позади. Вместо того чтобы взреветь, призывая на помощь, я начал загребать руками — примерно как собаки, когда они движутся в воде, — и я греб, я плыл; возможно, выглядело это жалко, однако вода несла меня; я двигался медленно, потом все быстрее, держа курс на середину озера... один раз оглянувшись, я увидел, что стоящие на берегу молча и завороженно наблюдают за мной... теперь мне не оставалось ничего другого, я должен был добраться до берега на той стороне. Я чувствовал себя все увереннее в своем собачьем барахтанье и уже скоро попытался, как я подсмотрел у старших, поочередно заносить руки от бедер через голову, опять погружать их, перед головой, в воду и плоскими ладонями толкать воду под моим телом, вдоль него: я попытался совершить свои первые движения кролем... они у меня получались, но были утомительными, и вскоре я опять поплыл по-собачьи. На последних метрах перед берегом я испытал ощущение счастья: я могу плавать; никто больше, ни мать и никакой другой человек, отныне не вправе будет сказать, что я не умею плавать.

Когда я добрался до той стороны и — обессиленный, но с таким выражением лица, как будто ничего особенного не случилось, — выполз на берег, я увидел перед собой маленького Вилла; он растянулся в траве на клетчатом одеяле, а рядом с ним, чуть ли не прислонившись к его плечу, сидела особа женского пола, в купальнике; одна ее рука лежала на животе маленького Вилла, однако, увидев меня, девушка тут же ее отдернула. Маленький Вилл — это брат большого Вилла, они были самыми рослыми и сильными парнями на нашей улице; оба, между прочим, — одинаково рослые и сильные, только маленький на год младше большого; оба — рыжеволосые и, как считалось, непобедимые. Редко случалось так, чтобы они не выступали в драках заодно; и если они не были, в виде исключения, в ссоре между собой, то обращали в бегство всех других. Уже каждый из них по отдельности внушал ужас; если же они действовали заодно, то не было никого, даже среди взрослых, кто мог бы дать им отпор.

Так что там с ружьем твоего старика, спросил меня маленький Вилл, где оно теперь, когда ты соизволишь наконец его принести? — Я принесу, сказал я, принесу так скоро, как только смогу. — На обратном пути к пляжу, пешком и в обход буроугольного карьера, я уже понимал, что попался в ловушку, которая может иметь для меня плохие последствия.

(Окончание следует.)