В издательстве «Азбука» выходит сборник эссе «Как мы пишем», составленный Павлом Крусановым и Александром Етоевым: современные авторы рассказывают о своем творчестве и писательских техниках. «Горький» публикует вошедший в книгу текст Леонида Юзефовича о Блоке.

Стихи я любил с детства, но первым поэтом, лет в двенадцать пронзившим мне сердце, стал Александр Блок.

Вот это — из цикла «На поле Куликовом»:

Река раскинулась. Течет, грустит лениво
И моет берега.
Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.

И вот это:

Пролетает, брызнув в ночь огнями,
Черный, тихий, как сова, мотор…

Или это:

Грусть — ее застилает отравленный пар
С галицийских кровавых полей…

Про Куликово поле я знал, но о «галицийских кровавых полях» понятия не имел. «Мотор» для меня был просто мотор, я не понимал, почему он, тихий, как сова, брызжет огнями, однако все это было совершенно не важно. Много позже я узнал то, что почувствовал уже тогда, — поэзия не обязательно должна быть понятной, чтобы быть понятой.

У нас дома был томик Блока из довоенной Библиотеки поэта. Моя мама, Галина Владимировна Шеншева, в 1943 году, после мединститута уезжая на фронт, взяла его с собой и, что самое удивительное, привезла обратно. Студентом я подарил его одной девушке, с которой у меня был роман. Томик любимого поэта — как обладающая чудесной силой святыня — призван был скрепить нашу любовь, но через два месяца любовь ушла, а вместе с ней меня покинул и мамин Блок. Впрочем, многие стихи из этой маленькой синей книжечки я к тому времени знал наизусть.

В 1950 году, когда мне было два года, мама вышла замуж за Абрама Давидовича Юзефовича, усыновившего меня и заменившего мне отца. Он всю жизнь проработал на Мотовилихинском пушечном заводе в Перми, куда попал после института, был начальником ствольного цеха, потом главным технологом. В заводском поселке Мотовилиха на окраине города прошла первая половина моей жизни. Когда мы с мамой приехали из Москвы к моему будущему отчиму, в его комнате в общежитии было, по словам мамы, одиннадцать книг: десять томов «Энциклопедии машиностроения» и «Война и мир» в одном большеформатном томе. К стихам отчим был равнодушен, но поэтическое отношение к миру ему было очень даже свойственно. На пенсии он заинтересовался китами и поддерживал международные конвенции по их защите. Незадолго до его смерти я сказал ему: «Папа, тебе ведь не о чем в жизни жалеть. По-моему, твоя совесть должна быть чиста». Он ответил: «Ошибаешься. Я делал гарпунные пушки для китобойной флотилии „Слава”».

Мама стихи и любила, и сама их писала. В зрелом возрасте — только юмористические. Она всегда отличалась веселым нравом и легкомыслием. Последнее отчасти передалось мне и не раз выручало меня в таких ситуациях, где благоразумие вряд ли бы помогло. На вопрос, страшно ли ей было на войне, мама отвечала, что нисколько, потому что их медсанбат находился в абсолютно безопасном месте: мины до них не долетали, а снаряды через них перелетали. Однажды они с начальником должны были пройти по минному полю. Начальник галантно пропустил ее вперед, как если бы они входили в театр. Мама засмеялась и пошла.

По легкомыслию она вела на фронте дневник, хотя краем уха слышала, что за это можно угодить под трибунал. Сейчас ее дневник хранится у меня дома. Никаких важных мыслей и наблюдений, ради которых стоило бы так рисковать, он в себе не содержит. Девичьи излияния перемежаются проклятьями фашистам, описания природы — собственными мамиными стихами. Одно из них написано в апреле 1945 года, под Кенигсбергом:

Усатый трубач, оловянный солдат
Мне подарен в знак дружбы тобой,
И в мешке вещевом непременно назад
Повезу я солдата домой.

Отдохнет там трубач, спутник тягостных дней
И в пути неизменный мой друг.
Я уверена, станет тогда он живей,
На трубе заиграет мне вдруг.

И напомнит о прошлом, о походах былых,
О друзьях, что погибли в бою,
И о подвигах славных, о бессмертии их.
Мне напомнит и дружбу твою.

Стихотворение посвящено некоему С. П. А. Кто он был такой, я у мамы выспросить не догадался, но, похоже, отношения между ними действительно были не более чем дружескими. Вывожу это из того, что даритель трубача обозначен всеми тремя инициалами. То есть мама называла его с отчеством — значит, по ее тогдашним понятиям, был он человеком немолодым. Что касается солдатика, едва ли С. П. А. взял его с собой на фронт, как мама Блока. Вероятно, подобрал в одном из брошенных хозяевами немецких домов. А вот исполнила ли мама обещание и привезла ли оловянного усача домой, неизвестно. Я, во всяком случае, его не видел.

Мама была еврейка, но один ее дед, живший в Мелитополе и служивший в банке, перешел из иудаизма в лютеранство, а другой, владевший магазином писчебумажных принадлежностей в Кронштадте, обратился в православие. Подозреваю, что цель обеих этих разнонаправленных конфессиональных пертурбаций была одна — обойти процентную норму и дать возможность всем детям поступить в гимназию. У моей бабушки по маме было пятеро братьев и сестер, у деда — четверо.

Я плод школьного романа. Даже, можно сказать, двух. Мама, отчим и мой биологический отец, Константин Владимирович Ефимов, учились мало того что в одной московской школе, но еще и в одном классе. Отец воевал в пехоте, потом служил в СМЕРШе. В Москву вернулся в 1946 году, как и мама, после войны лечившая немецких военнопленных в лагере под Шауляем. Оба были в одном звании — старшие лейтенанты. Бурный роман завершился свадьбой, но еще до моего рождения отец, как многие фронтовики, начал пить, пропивал не только деньги, но и вещи. Мама недолго это терпела. Терпение никогда не входило в число ее добродетелей. В 1949 году, как раз в те дни, когда Москва пышно праздновала 150-летие со дня рождения Пушкина, она развелась с одним своим одноклассником и вскоре вместе со мной уехала в Пермь — к другому. Он со школы был в нее влюблен.

Отец алкоголиком не стал, но мама, хлебнув женского лиха, очень боялась, что я пойду по его стопам. Она считала своим долгом при всякой возможности давать бой пьянству. У нас дома прятались соседки, сбежавшие от разбушевавшихся после получки мужей. Если пьяный супруг ломился к нам в квартиру, мама смело открывала ему дверь, встречая его горьким словом правды и мягким — увещевания. На фронте она оперировала под бомбежкой, но в таких конфликтах ее красота была, пожалуй, важнее, чем храбрость. Мама считалась самой красивой девочкой в классе. Она много лет занималась в балетной студии и, хотя в хореографическое училище ее не взяли из-за высокого роста, до старости сохраняла идеальную фигуру. Прямая спина и длинные ноги придавали ее речам неотразимую для буянов убедительность.

Своего настоящего отца я в сознательном возрасте видел один раз — в 1978 году, в ресторане «Якорь», на улице Горького. Он меня пригласил туда, после того как я через справочное бюро разыскал его телефон и позвонил ему домой. Из двух его дедов один был русский, другой немец, а из двух бабушек — одна русская, другая армянка. За бутылкой коньяка с родины этой моей прабабки, оглушенный внезапно свалившейся на меня информацией о многосоставности крови в моих жилах, я как-то забыл выяснить классовое происхождение отцовских предков и место их жительства до переезда в Москву. То и другое так и осталось для меня тайной. В следующий раз я увидел отца через десять лет, в гробу.

Зато я не преминул поинтересоваться, какие у него отношения с поэзией. Отец сказал, что стихов не читает, но в школе их сочинял. «О любви и природе?» — спросил я. Он усмехнулся: «Я же не девочка. Я писал стихи о войне в Испании». — «И больше ни о чем?» — не поверил я. «Только об испанской войне, — подтвердил он. — Когда пал Мадрид, выбросил эту тетрадь и больше стихов не писал».

Оказалось, что Блока он тоже раньше любил. Блока и Есенина. Вернее, Есенина и Блока. У мамы эти двое располагались в обратном порядке. Одно время к ним присоседился Евтушенко, но ненадолго, и на птичьих, по сравнению с хозяевами ее сердца, правах.

Студентом я узнал, что вскоре после смерти Блока часть его библиотеки купил Пермский университет. Когда от него отпочковался пединститут, эти книги оказались там. Их не выдавали даже своим студентам, не то что чужим, но знакомая библиотекарша показала мне один бесценный том с пометками Блока. Не помню, что это была за книга и о чем шла речь на странице, где остались его подчеркивания, но сам рисунок карандашных линий на полях и в тексте стоит у меня перед глазами. Мне чудился здесь тот же завораживающий ритм, что и в стихах моего божества.

Тогда же я обнаружил еще одну ниточку между собой и Блоком: он, оказывается, посвятил стихи моей двоюродной бабушке, сестре деда по маме, певице и танцовщице Бэле Шеншевой. Накануне и во время Первой мировой войны Бэлочка, как называл ее дед, была широко известна в узких кругах петербургской богемы как Казароза. Она пела песенки на стихи Михаила Кузмина, который и придумал ей испанский псевдоним, а в поставленной Мейерхольдом драме Лопе де Вега «Фуэнте овехуна» исполняла зажигательный танец трактирной гитаны.

Этот ее коронный номер и описан Блоком в стихотворении «Испанке»:

Не лукавь же, себе признаваясь,
Что на миг ты был полон одной,
Той, что встала тогда, задыхаясь,
Перед редкой и сытой толпой.
…………………………………….
И в бедро уперлася рукою,
И каблук застучал по мосткам,
Разноцветные ленты рекою
Буйно хлынули к белым чулкам…

Казароза стала прототипом героини моего романа «Казароза», но, в отличие нее, не была убита на сцене в 1920 году, а вскрыла себе вены девятью годами позже.

Прозу я начал писать взрослым женатым человеком, на исходе третьего десятка, а первое свое стихотворение — о море, которого не видел, и охраняющем родные берега советском крейсере — сочинил в шестилетнем возрасте.

Последнее — в позапрошлом году, через сорок лет после того, как служил лейтенантом в Забайкалье и жил в поселке Березовка, в пятнадцати километрах от Улан-Удэ:

Мне комнату сдавали эти
ревнители враждебных вер —
старообрядец дядя Петя
и тетя Шура, из «бандер»,

кержак и греко-католичка,
но брак был крепок, прочен дом.
Зимой топилась жарко печка
складским ворованным углем.

Их дом природа окружала,
жарки цвели среди камней,
чуть дальше Селенга лежала
с японским кладбищем над ней.

На сопках рядом — выше, ниже
уже и места нет крестам,
чтоб в Судный День восстать поближе
к разверзнувшимся небесам.

Для дяди Пети, тети Шуры
кресты у самой верхотуры
поставил сын, гордясь собой.
Хоть сварены из арматуры,
но фон — небесно-голубой.

Сейчас я пишу одно стихотворение в несколько лет, а в юности писал по несколько штук в неделю, а то и в день. Первым печатным изданием, опубликовавшим мои стихи, стала заводская многотиражка «Мотовилихинский рабочий», вторым — газета «Молодая гвардия», орган Пермского обкома ВЛКСМ. Мне было семнадцать лет. Строго по сезону я воспел весну, птиц на проводах и столовку на заводе, где в то время работал фрезеровщиком. Сумма гонорара составила семь рублей 20 копеек. Мне хватило этих денег, чтобы с двумя такими же, как я, юными виршеплетами отметить блистательное начало моей литературной карьеры ужином и бутылкой сухого вина в молодежном кафе «Космос».

Год спустя я взошел на новую вершину: областное книжное издательство выпустило литературный альманах «Современники» с моими стихами. Они находились там вместе с творениями еще сорока с лишним пермских поэтов, но я не чувствовал себя затерянным в рядах этого легиона. О моем исключительном месте среди товарищей по лире свидетельствовал тот факт, что мне позволили напечатать большой и вызывающе аполитичный цикл стихов о любви. Правда, за то время, пока альманах шел к читателю, я успел расстаться с адресатом моей любовной лирики. Им была та самая девушка, которой я подарил маминого Блока и которая мне его не вернула, однако этим ее грехи не исчерпывались. Она, конечно, не стоила таких стихов, но я постарался о ней забыть и наслаждался успехом, как вдруг в газете «Звезда» (органе обкома уже не ВЛКСМ, а КПСС) появилась разгромная рецензия на наш альманах. Ее автором был не какой-нибудь завалящий доцент-филолог из пединститута, а живший тогда в Перми знаменитый писатель Виктор Астафьев.

«Всех других авторов переплюнул Леонид Юзефович циклом стихотворений „Узел губ”, — констатировал Виктор Петрович в статье „Под одной крышей”, позже включенной в его собрание сочинений. — Весь этот цикл — о губах, точнее об „узле губ”. И резвится же молодой автор! На его висок „медленно слетает любимой обнаженная рука”, и прозренье на его душу „ставит печать”, и он начинает „с презреньем все шорохи мира встречать”. И „губы неизбежного полудня” касаются его лица, и ему „бессмертье снится”, и он раскаивается в том, что „пришел молиться на распятье твоей руки”, и „у влюбленных руки виснут, хоть губы связаны узлом”, а то еще автору „заглянет в душу звезды косматая душа”».

Астафьев прав. Это плохие стихи, но я их не стыжусь. Они такой же источник по истории моей жизни, как сохранившийся у меня в домашнем архиве билет в Большой театр, где студентом я слушал «Бориса Годунова» и где по ходу действия на сцену выводили живую лошадь. Или детские рисунки дочери Гали и сына Миши. Или письма моей жены Наташи, оставшиеся от того времени, когда я еще не перебрался к ней в Москву. В первые дни нашего знакомства я, само собой, неустанно охмурял ее чтением наизусть Блока, Анненского, Заболоцкого, позднего Луговского, раннего Тихонова. Ни Есенин, ни Пастернак не числились среди моих фаворитов, а Мандельштама я тогда почти не знал.

До недавних пор я лично и довольно близко был знаком с единственным большим поэтом — Алексеем Решетовым. Мы с ним сошлись, в частности, на любви к Блоку. В столицах Решетова знают мало, но на Урале он классик, в его родном городе Березники, на севере Пермской области, ему поставлен памятник. Леша — первый и, наверное, последний увековеченный в бронзе человек, с которым я неоднократно выпивал.

И человек этот — поэт.

Жизнь оказалась длинной. В ней были разные периоды и разные увлечения, но теперь, когда моя молодость оживает и приближается ко мне стремительнее, чем в былые годы от меня уходила, я опять полюбил стихи едва ли не больше всего на свете.

Думаю, это уже навсегда.


Читайте также

«Истина посередине не потому, что она там валяется, а по законам физики»
Александр Гаррос — о новой книге, советской матрице, фейсбучном шуме и рыбной ловле
12 сентября
Контекст
Каникулярное чтение – 2018
Что читать на новогодних праздниках
1 января
Контекст
Книжные итоги Бориса Куприянова
Как читателям обойтись без больших издательств и государства
28 декабря
Контекст