Вера Михайловна Инбер (1890–1972) — известная писательница, поэтесса и журналистка. В «Тексте» выходит антология ее рассказов «Соловей и Роза». «Горький» совместно с «Лабиринтом» публикуют фрагмент рассказа «Корни и плоды».

Для того чтобы коньяк был хорош, он должен быть стар. Однажды в маленьком полупольском городке меня угостили чем-то густым и желтым, как дымчатый топаз, растворенный в солнце. Я сделала три глотка и опьянела. Почувствовав, что земля неудержимо летит в мировое пространство и что вместо одного хозяина дома я вижу двух, я смирно села за пианино, на ящик для нот, и проспала до вечера. Уходя из этого гостеприимного дома, я спросила у хозяина, имевшего уже нормальный, ординарный вид:

— Я провела очень приятный вечер. Но скажите, что это я пила за обедом?

Он ответил почтительно, без улыбки:

— Это обыкновенная сливянка, но ей девяносто три года.

Потом уже, в различные периоды жизни, мне случалось видеть старых людей, которые пьянели от двух-трех глотков воспоминаний. Они тоже видели мир несущимся, но не вперед, а назад, к истокам их юности. Они тоже видели все в двойном виде: одном — настоящем, а другом — воображаемом. И наконец, они тоже засыпали где-нибудь в уголке, убаюканные непомерно крепким питьем...

Я не могу похвастать особой крепостью воспоминаний по той причине, что они не слишком стары. Но сегодня я обнаружила, что даже пятнадцатилетние воспоминанья обладают уже крепостью, достаточной для того, чтобы ощутить грусть и радость... Дело в том, что прямо передо мной находится в данную минуту вишневое дерево. Оно невелико и, видимо, очень скромно. Оно не задается мечтами произвести на свет какие-нибудь необычайные плоды, особо крупные и сочные. Совершенно ясно, что его вишни будут мелки, кислы и бледны. Да и куда ему, северному дереву, рахитично изогнутому от недостаточности солнца, мечтать о каком бы то ни было великолепии!

Ночью здесь не бывает темно. Две зари, встречаясь, терзают небо бессонницей. Звезды бледны, мелки и кислы, как северные вишни. И в немеркнущем свете такой ночи мое вишневое дерево цветет хрупким цветом, и даже утром оно не вполне избавляется от зябкой сумеречной дрожи.

И вот тут-то начинаются воспоминания...

В семнадцать лет выпускные экзамены кажутся бедствием вроде землетрясения, и бороться с ними невозможно, как с землетрясением. Кроме того, по изысканной жесткости педагогов, экзамены эти происходили всегда весной, захватывая даже часть лета. Впрочем, добросовестно обдумав этот вопрос, я вижу, что не следует слишком обвинять педагогов. Наши дети, которым вся весна отдана без остатка, не знают, что такое весенняя ночь, приправленная задачами на проценты и борьбой Филиппа II с Нидерландами. Особенно когда экзамены происходят на юге.

У нас на юге в мае месяце бывают настоящие, первосортные, темные и теплые ночи. У нас на юге есть такое дерево — акация. Северного человека оно может свести с ума. Одна гроздь акации благоухает крепче целого куста черемухи. И в то время как в черемухе опять-таки есть эта неистребимая северная горечь, акация пахнет сладко и сильно, как должно пахнуть дерево весной. Кроме того, у нас на юге есть море. Давно, на самой заре человечества, люди придумали такую вещь, как лодка. В лунную ночь, когда дома ждут учебники и когда кататься совершенно нет времени, лодка эта влечет к себе учащееся существо, как полюс — исследователя.

У нас начались экзамены, о катании нечего и думать, но мы (я и моя подруга), бросив Екатерину II как раз в момент заключения крайне невыгодного мира с турками, бежим через сад к морю. Лампу мы предусмотрительно не тушим, чтобы мои родители думали, что мы продолжаем заниматься.

Дело происходит на даче. Мы бежим через фруктовый сад, за нами с веслами мчатся наш репетитор-студент и мой брат.

— Послушайте, — шепчет Яков Маркович, мой учитель, продираясь сквозь какую-то колючую проволоку, — честное слово, я не спокоен. Арифметику даже не думали повторять. Особенно умножение дробей.

— Ничего, — бормочу я, почти что катясь с обрыва, — я все знаю: для того чтобы помножить дробь на дробь... нужно снять туфли, а то там песок.

И вот наконец море. Лодка называется «Ни-ни». Днем на ней удили рыбу, и теперь, оживленная прохладой, какая-то забытая рыбина приходит в себя после мучительного обморока и начинает плескаться под скамьей.

— Очень много воды, — озабоченно говорит Дима, мой брат, — и вычерпать нечем.

— Кстати о вычерпывании, — обращается Яков Маркович к моей подруге Любе. — Что вы знаете о насосах?

Увы, она ничего не знает!

На горизонте показывается луна, огромная, как солнце на закате. Мне даже кажется, что потом она уже никогда не была такой огромной, как в ту ночь. Море неподвижно, и по нему сначала медные, потом золотые, наконец, серебряные бегут полосы. И вот — море и луна. Мы бросаем весла, нас медленно несет плавное, благородное морское течение, в лодке воды все больше, берег все дальше, дроби все меньше, луна все выше.

Обратно мы возвращаемся все тем же путем, с пересохшими губами и промокшими ногами. В нашем фруктовом саду, который, к сожалению, не наш, растут замечательные вишни. Если луна похожа на солнце, то эти вишни похожи на мелкие сливы. Они блестят при луне и кажутся черными, хотя на самом деле они темно-красные.

Старо, как мир, что самые сладкие плоды — краденые. Эти же вишни, подаваемые к обеду на тарелках, кажутся безжизненными, как бабочки на булавках.

Мы с Любой при виде этого дерева останавливаемся и застываем. Я уже чувствую во рту упоительную, упругую вишневую поверхность, прохладную от луны. Мне даже начинает казаться, что умножение дроби на дробь, не говоря уже о квадратных корнях, легче влезет в мою голову, как только я отведаю этих плодов.

— Люба, — говорю я, — как ты думаешь?

Но Любе нечего думать. Стоя под деревом, она жадно рвет целые пригоршни и глотает. Тогда глотаю и я. Наши мужчины, чтобы не поощрять преступления женщин, стоят в сторонке и что-то потихоньку жуют. Боюсь, что тоже вишни.

И в тот момент, когда наслажденье от краденых вишен становится острым, как игла, появляется Осип, арендатор сада. Он свиреп и страшен. Люба тает в сумраке ночи. Но я, как чеховский дьякон над зернистой икрой, костенею от наслажденья и не могу перестать есть. Единственное, что я делаю для безопасности, я прижимаюсь как можно ближе к выкрашенному белой краской вишневому стволу, рассчитывая, что меня в моем белом платье не легко будет разглядеть.

Но Осип зорок. Кроме того, прекрасная полная луна, которая, как солнце, светила над морем, оказывает мне плохую услугу. Она безжалостно освещает вишневое дерево. И Осип, приблизившись к нему, совершенно свободно хватает за плечо меня, у которой в душе раскаянье, но во рту вишня. Гнев Осипа ужасен. Он не останавливается ни перед чем. Он позорит мое настоящее, бросает тень на мое прошлое и самыми черными красками рисует мое будущее.

— Воровкой вырастете, — шипящим шепотом жалит он меня. — Родители думают, вот, мол, вырастет у нас дочка на утешение, замуж ее выдадим за доктора или бухгалтера. А доченька в это время, как самый забулдыжный воришка, по садам бегает. Науки изучаете, а, между прочим, ни к чему это, если у вас уже наклонность такая — воровать. Вот я завтра Петру Адриановичу скажу.

Услышав это, я глохну и слепну от ужаса. Наконец, медленно и постепенно, как из воды, выходя из этого состояния, я говорю:

— Осип, пожалуйста, я очень прошу вас — не говорите ему. Я нечаянно, честное слово, сама не знаю как. Просто как-то случилось.

Но Осип неумолим:

— Скажу и скажу.

Всю ночь я не сплю и думаю о Петре Адриановиче. Даже страх перед экзаменами стихает перед этим ужасом. Петр Адрианович — хозяин дачи. Это небольшой старичок, беленький и тихий. Главное его занятие в жизни — розы и фруктовый сад. Каждое утро мы с Любой видим, как он обходит сад с ножницами и лупой. Сквозь нее он рассматривает ветки, ища на них, очевидно, каких-то вредных тлей. С людьми он сух и малословен, но я сама слышала, как однажды, ранним утром, когда мы мучились над Ломоносовым, он беседовал с вьющимся виноградом, который вился не там, где ему полагалось.

— Я понимаю, — говорил Петр Адрианович, выравнивая ножницами зеленые локончики, — я понимаю, что здесь больше солнца, но ползти надо вот сюда, по этим колышкам. Это грустно, но необходимо. Пожалуйте. — Он взял упрямую ветку и указал ей путь: — Вот сюда. Потому что потом, когда созреют груши, вы будете мешать друг другу. Всему свое место.

После чего он ушел и сел на террасе читать, но, и читая, он посматривал на строптивую ветку, которая вздумала мешать груше.

Все в Петре Адриановиче — его куртка, его ножницы, его уменье разговаривать с растениями, — все вызывало во мне панический ужас. Я полагала, что, выслушав от Осипа ужасную тайну этой ночи, он сделает нечто необычайное. Я побледнела от душевных мук и на экзамене геометрии на вопрос экзаменатора, можно ли через одну точку провести две прямые, ответила, что нельзя, потому что, когда созреют груши, они будут мешать друг другу.

Проходили дни, прекрасные, единственные дни поздней весны. В промежутке между занятиями мы с Любой наскоро проигрывали одну или две партии в крокет и уходили, уступая место более счастливому и молодому поколению, пока еще не знающему экзаменов.

Но вот через некоторое время снова наступила ночь, когда мы снова тайком убежали к морю и на обратном пути снова попали в вишневую власть. Луны уже не было. Маленькая и худенькая, она показывалась только на рассвете и среди ночи не могла быть опасной. Ночи были темны и вполне приспособлены для преступлений. Корни учения были невообразимо горьки, а плоды вишневого дерева сладки. Даже Осип, даже Петр Адрианович не могли устрашить меня. Наоборот, на меня нашло какое-то неистовство. Я перестала бояться. Я громко шуршала ветвями, выбирая самые сочные вишневые гнезда.

«Пусть он придет, Осип, — думала я. — Мне все равно. Пусть придет даже сам Петр Адрианович. Я его не боюсь. Я скажу ему, что если люди мучаются экзаменами, то им полагается за это какая-нибудь радость».

Но Петр Адрианович не шел. А Осип спал, как вишневая косточка в земле, совершенно непробудно.

Прошло две недели. Мы с Любой выдержали экзамены. Перед нами была вся жизнь. Мы с ласковой снисходительностью относились ко всем остальным людям, не столь счастливым, как мы.

Возвращаясь с аттестатами из города, мы, а особенно я, разговаривали со всеми. Кондуктору паровичка, который вез нас из города, Люба сообщила, что она будущий врач и что специальность ее — внутренние болезни.

Возле самого дома мы увидели Осипа, поливающего анютины глазки.

— Ну вот, Осип, — ласково сказала я, — все кончено. Мы совершенно свободны и даже можем помогать вам искать червей в огороде. Вы ведь уже немолоды, вам пора и отдохнуть. Кстати, спите вы как крепко! Совсем недавно мы снова таскали ваши вишни, и вы даже не проснулись. Теперь уже можно сознаться, дело прошлое. Да и мы были ловки. Главное в жизни — это ловкость. Я вообще сейчас никого не боюсь. Даже вашего Петра Адриановича не боюсь, можете ему передать это. А вишни были оч-чень вкусные.

— Что ж, — пробормотал Осип анютиным глазкам, — мое дело хозяйское. А как Петр Адрианович мне за эти вишни заплатили вперед, и даже за груши, — пусть, говорят, молодые барышни думают, что они украли, если им это приятно, — то я и молчал. Мое дело такое: получил деньги сполна, на две копейки больше, чем на станции, — я и молчу.

Замолчала и я.

Так кончились иллюзии юности и началась зрелость.

1926