Американский ученый Уильям Макнил одним из первых заговорил о ключевом влиянии заразных заболеваний на историю человеческих обществ всего мира. Еще в 1976 году в своей книге «Эпидемии и народы», сразу ставшей бестселлером, он проанализировал экономические, демографические, экологические и иные аспекты взаимодействия между людьми и инфекциями. Сегодня эта работа наконец вышла в русском переводе (весной «Горький» обсудил ее с сыном автора, Джоном Робертом Макнилом). Предлагаем ознакомиться с отрывком из VI главы, где рассказывается о том, как рост численности населения и развитие технологий сельского хозяйства в XVII–XVIII вв. повсюду, от Китая до Украины, способствовали победе над чумой.

Уильям Макнил. Эпидемии и народы. М.: Издательство Университета Дмитрия Пожарского, 2021. Перевод с английского Николая Проценко при участии Алексея Черняева. Содержание

Новые экологические балансы между континентами и цивилизациями планеты, которые начали вырисовываться во второй половине XVII века, стали хорошо заметны задолго до указанного момента. В частности, в Китае и Европе демографический рост приобрел беспрецедентный масштаб благодаря тому факту, что в обоих этих регионах данный процесс стартовал с более высокого уровня численности населения, чем аналогичные ускорения роста в какой-либо предшествующий момент времени. Примерно после 1650 года в тех территориях Америки, которые подверглись длительному воздействию европейских и африканских заболеваний, численность индейцев достигла низшей точки, и к середине XVIII веке среди перебравшихся в Америку эмигрантов из Старого Света стали проявляться выдающиеся признаки естественного прироста. Вымирание прежде изолированных популяций (например, коренных народов Океании) продолжалось, однако этот феномен затрагивал меньшее количество людей, поскольку после XVI века за пределами той сети заболеваний, которая уже была сплетена европейским мореплаванием по всем океанам и вдоль всех побережий планеты, больше не осталось каких-либо действительно крупных человеческих сообществ.

Конечно, даже для тех регионов, которые изучались наиболее интенсивно, оценки численности населения в XVII веке являются неудовлетворительными, поэтому специалисты по демографической статистике теперь предпочитают делать какие-либо обобщения начиная с 1750 года, вместо того чтобы ретроспективно экстраполировать свои оценки вплоть до 1650 года, как это пыталось делать предыдущее поколение их коллег. Тем не менее никто не сомневается, что примерно между 1650 и 1750 годами (причем последние исследования больше склоняются к более поздней, а не к более ранней дате) в отдельных частях Европы (хотя и не на всем континенте) происходила «жизненная революция», которая проявлялась в более масштабном демографическом росте, чем происходил на этом континенте когда-либо прежде. То же самое происходило в Китае, где установление внутреннего мира при новой Маньчжурской династии после 1683 года положило начало столетию роста населения, в ходе которого численность китайцев выросла более чем вдвое — с примерно 150 млн человек в 1700 году до примерно 313 млн человек в 1794 году.

В сравнении с этим население Европы выглядит невзрачно: к 1810 году оно достигло только примерно 152 млн человек. Кроме того, беспрецедентный демографический рынок Китая затрагивал все части этой страны, в том время как в Европе сопоставимая динамика роста населения была заметна главным образом по краям континента — в степных территориях на востоке и в Великобритании и Америке на западе. Территория континентального ядра Европы продолжала испытывать периодические опустошения от войн и неурожаев, так что любые тенденции в направлении масштабного роста населения наподобие тех, что проявляли себя в Китае, довольно действенно уходили на задний план до конца XVIII века.

Соотношение между ростом населения и той интенсификацией промышленного производства, которую мы привычно называем промышленным переворотом, является предметом большой дискуссии среди историков, в особенности специалистов по истории Англии. В XVIII веке в этой стране происходили необычайные изменения как в промышленности, так и в демографии — две эти сферы очевидным образом оказывали поддержку друг другу в том смысле, что новой промышленности требовались рабочие, а увеличивающемуся населению требовались новые средства к существованию. Немалую пищу для размышлений на эти темы дает детальное изучение записей английских приходов, однако для понимания общего процесса следует принимать в расчет всю Европу и трансокеанские зоны колонизации как некое взаимодействующее целое. При подобном взгляде на европейскую демографию в промежутке 1650–1750 годов развернувшиеся вдоль восточного европейского фронтира процессы первичного сельскохозяйственного освоения и роста населения становятся в один ряд с параллельными процессами первичного освоения территорий, шедшими в заморских колониальных землях, прежде всего в Северной Америке. Различие между сухопутной и морской миграцией было менее значимым, чем исходная природа процесса открытия новых сельскохозяйственных земель, происходившего на обоих фронтирах. Этот более масштабный контекст также требуется для понимания интенсификации коммерческой промышленной деятельности в пространстве между этими фронтирами, главным образом в Великобритании, поскольку английский Мидленд и Лондон формировали свои новые коммерческие и промышленные модели (предполагавшие прежде всего более масштабное использование техники с механическим приводом), которые мы в совокупности рассматриваем как промышленный переворот, в качестве фокуса Европы в широком смысле, включающей Старый и Новый Свет. Но даже если принять это расширенное определение и добавить в наши расчеты оба фланга колониального движения, мы получим для европейских популяций дополнительно лишь 8–10 млн человек по состоянию на 1800 год. Следовательно, прирост численности европейцев остается гораздо менее масштабным, чем китайская демографическая экспансия того же периода — он составлял лишь примерно пятую часть от китайских показателей.

Что же касается других частей мира цивилизации, то есть, похоже, достаточные основания для предположения, что до 1800 года в них происходили относительно небольшие демографические изменения. В Индии в заключительный период правления императора Аурангзеба (1658–1707) разразились масштабные гражданские беспорядки, и спорадические военные действия продолжались после этого до 1818 года. В мусульманском мире никаких признаков роста населения выявить в самом деле невозможно, а политический беспорядок в нем постепенно нарастал по мере такого же, как и в Индии Великих моголов, снижения морального духа и эффективности османских и сефевидских администраций.

Следовательно, имевшая место в XVIII веке китайская реакция на изменившиеся глобальные экологические балансы оказывается нетипичным явлением. Одновременные потенциальные процессы в других местах были неразличимы в силу различных противодействующих обстоятельств. Только в Китае общественный порядок действительно оставался прочным, а устоявшиеся ограничения для налогов и рент хорошо определенными, так что наносящий ущерб или деструктивный паразитизм по-прежнему был редкостью. При этом все более частые эпидемии наносили все меньший демографический урон по мере того, как болезни одна за другой стремились к приобретению относительно безвредного статуса эндемичных детских инфекций. Данное обстоятельство создавало широкий коридор возможностей для всех знакомых черт жизненной революции: уменьшение смертности среди взрослых поддерживало большее количество полных семей, при этом в более многочисленных поколениях, которые сталкивались с одной и той же ситуацией в части болезней, еще больше увеличивалось количество детей и т. д.

Разумеется, растущее как снежный ком население ставило перед китайскими земледельцами задачу получения все большего количества продовольствия из неизменных условий окружающей среды, поскольку политические и экологические препятствия не допускали слишком существенного расширения Китая за пределы его пограничий. Еще в 1430-х годах имперские власти запретили заморские экспедиции, а последующие правительства поддерживали этот запрет, тем самым устраняя любую возможность крупномасштабного заселения китайцами тихоокеанских побережий Америки или близлежащих земель наподобие Филиппин или Малайи. С момента маньчжурского завоевания в 1640-х годах китайцам также было запрещено селиться в Маньчжурии и Монголии, поскольку новые правители желали сохранить неизменными земли своих предков и кочевнический жизненный уклад. Расширение зоны китайских поселений могло продолжаться только на юге, и даже там политическое сопротивление, организованное королевствами Аннама и Бирмы, вкупе с эпидемиологическими опасностями зоны муссонных лесов замедляли продвижение китайских первопроходцев до довольно скромных темпов.

Тем не менее в пределах широкого круга территорий, уже прочно ставших частью китайского мира, в XVIII веке оказалось возможным изыскать достаточно продовольствия для того, чтобы предшествующий уровень населения увеличился более чем вдвое. Весь секрет этого заключался в более интенсивном приложении труда к земле, наряду с масштабным освоением новых культур, главным образом американского происхождения, которые можно было выращивать на почвах, слишком наклонных или слишком сухих для заливного рисоводства — в особенности картофеля, кукурузы и арахиса.

Иными словами, китайская специфика придала полный масштаб новым возможностям, скрыто присутствовавшим в изменившемся режиме заболеваний, распространении сельскохозяйственных культур и военных технологиях, которые проистекали из открытия океанов для человеческих миграций. Фактически Китай более чем на столетие предвосхитил аналогичные действия крестьянских масс в других частях планеты: в XIX-XX веках крестьяне аналогичным образом реагировали на изменявшиеся экологические балансы всякий раз, когда одновременно устанавливалось политическое спокойствие и появлялась возможность увеличения сельскохозяйственного производства. Опережающее развитие Китая в подобном направлении могло происходить в значительной степени благодаря культурным традициям Срединной империи. Политическое единство было легче достижимым на территории, где с древних времен привыкли рассматривать имперскую централизацию как единственно верную форму правления, а конфуцианские принципы придавали высокую ценность семейной преемственности от отца к сыну. Подобные настроения должны были сделать свой вклад в раннее и при этом зримое увеличение населения Китая, однако это не показатель того, что изменение роли заболеваний также не имело огромной значимости для достижения фактического результата.

В других территориях, предположительно, тоже имелся потенциал для усиленного роста населения среди имеющих опыт инфекционных заболеваний цивилизованных сообществ мира, однако сложности с увеличением запасов продовольствия или подавлением деструктивных моделей макропаразитизма скрывали зримые проявления этих новых возможностей до XIX века. Только вдоль фронтиров колонизации, где цивилизационные сельскохозяйственные технологии встречались с прежде слабо заселенной землей, то же самое сочетание факторов, что преобладало на большей части Китая, запускало необычайную демографическую экспансию еще до 1800 года.

Двумя ключевыми подобными регионами были Украина в Российской империи и Атлантическое побережье американского континента. На Украине и в России в целом риск передачи бубонной инфекции от норных грызунов оставался значимым демографическим фактором на протяжении всего XVIII века. Например, в 1771 году в Москве всего за один сезон от чумы, согласно официальным данным, умерли 56 672 человека — немногим меньше, чем количество жертв, зарегистрированное в Лондоне в знаменитые чумные годы (1664–1666). Тем не менее с каждым акром земли, по которому проходил плуг, естественная среда обитания, доступная для сообществ норных грызунов, сокращалась, а следовательно, ограниченными были и возможности для передачи инфекции от грызунов к человеческим популяциям. Плуг никогда бы не смог изгнать чуму, но он, несомненно, уменьшал ее опасность медленными, почти неощутимыми шагами. Примечательный рост населения России в XVIII веке (в 1724 году его численность оценивалась в 12 млн человек, а в 1796 году — в 21 млн человек) свидетельствует о том, что увеличившиеся продовольственные ресурсы вполне перевешивали любые потери от заболеваний, вспышки которых происходили на территориях, прежде занятых зараженными грызунами.