Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Геннадий Креймер. «Лолита», доктор Рэй и пошлина нравственности. СПб.: Симпозиум, 2024. Содержание
«„Выйти я не могу!“ — повторяет скворец у Стерна». В этих стихах, кроме жалобы героя на свое бедственное состояние, есть намек и на проблему «набоковской метафизики», и на проблему с восприятием этого романа читателем и критикой. Трудности, правда, касаются не только «Лолиты». С. Б. Ильин, переводивший в 80-е годы «Pale Fire», говорил, что эту книгу нужно прочесть по крайней мере трижды, прежде чем начнешь догадываться, чтό в ней, собственно, происходит. Другими словами, поздние, лучшие романы Набокова раскрываются перед читателем не сразу. После выхода «Transparent Things» Набоков жаловался, что никто не может разгадать личность рассказчика. В ответ молодой Бойд выслал ему доказательство того, что разгадка может быть найдена без подсказки. То есть времени на это понадобилось совсем немного. «Ада» вышла раньше (1969), и на разгадку ее ушло лет восемь. «Pale Fire» вышел еще раньше (1962), но раскрыт был только через четверть века. «Лолита» была опубликована в 1955-м. Ключ мы ищем до сих пор, и с каждым годом положение становится все хуже. В стройной (бойдовской) системе, описывающей миросозерцание и творческий метод Набокова, обнаружились малозаметные неполадки. Если их не исправить, система разладится, а если исправить, найдется ключ.
В «Лолите» есть загадка. Это повесть о двух преступлениях, растлении и убийстве, рассказанная преступником. Неприятный человек рассказывает о неприятных вещах. Но почему-то нам хочется перечитывать ее снова и снова. Дочитав до конца, мы вспоминаем, о чем мы читали. Чем больше мы думаем о содержании, тем больше забываем о форме, и проникаемся негодованием, уличив себя в «сочувствии чувствам». Пытаясь в этом разобраться, мы снова перечитываем и снова упиваемся, будто околдованные хитрым чернокнижником. Автор знает об этом и улыбается: «О, знаю я, меня боятся люди и жгут таких, как я, за волшебство, и, как от яда в полом изумруде, мрут от искусства моего». «Мрут», конечно же, морально, то есть «этике» начинают предпочитать «эстетику». Взгляды критика — человека, который пытается сформулировать смысл книги короче, чем это сделал автор, — тоже зачастую зависят от того, насколько давно он перечитывал роман. Некоторые вообще думают, что загадки никакой нет, просто Набокову надоело ходить на работу, и он решил написать скандальный бестселлер, чтобы сразу получить много денег. Тогда как сам Набоков говорил, что книга давалась ему тяжело: от замысла до успешного завершения прошло около пятнадцати лет; он долго сомневался, нужно ли выпускать ее в свет (сомнения эти разделяли с ним издатели), и раза два собирался рукопись уничтожить (и никогда не публиковал первую, неудавшуюся пробу, в которой не было достигнуто обещанное ее заглавием волшебство).
В основе каждого набоковского романа (как говорит Бойд) лежит какой-нибудь остроумный ход. Машенька, которую ждут герои и читатели, на сцене так и не появляется. В «Бледном огне» Шейд пишет поэму о своей дочери, а Кинбот отнимает у Шейдов и поэму, и комментарий, чтобы сделать главным героем себя, но его замысел и поступки тайно подсказаны ему самой Хэйзель. В «Аде» героиня, которую оттесняет на периферию сюжета взаимная страсть ее брата и сестры, оказывается скрытым центром, тайным вдохновителем и нравственным мерилом романа. В «Лолите» такой фокус пока не найден — вероятно, потому, что критики, по словам Фальтера, ищут его «не там и не так». Как сказал Набоков по поводу ключа к другому роману, «ответ настолько прост, что мне даже неловко произносить его вслух»... Некоторые набоковские книги имеют подзаголовки: «автобиография», «семейная хроника». Подзаголовок «Лолиты» — «исповедь». Вспомним, что означает это слово и чем такой «формат» отличается от обычной повести. Повесть можно рассказать просто так, для развлечения; исповедь преследует конкретную цель: занять по отношению к своей жизни постороннюю позицию и с этой позиции, с позиции своего нового, второго я, ее осудить. Именно это раздвоение героя мы видим в исповеди, озаглавленной «Лолита». Обычно принято считать, что в романе всего один, неизменный, Гумберт, но две Лолиты: одна настоящая, а другая — придуманная им. На самом же деле в романе всего одна Лолита, но два Гумберта (на это намекает его двойное имя): один — неприятный персонаж, который нас возмущает; другой — великолепный писатель, которым мы восхищаемся и рассказ которого движется к превращению первого Гумберта во второго на последней странице: «Итак, вот моя повесть...» и т. д.
Вспомним еще раз историю, которую рассказывает в своем Послесловии Набоков: «Первая маленькая пульсация „Лолиты“ пробежала во мне в конце 1939-го или в начале 1940-го года, в Париже, на рю Буало, в то время как меня пригвоздил к постели серьезный приступ межреберной невралгии. Насколько помню, начальный озноб вдохновения был каким-то образом связан с газетной статейкой об обезьяне в парижском зоопарке, которая, после многих недель улещиванья со стороны какого-то ученого, набросала углем первый рисунок, когда-либо исполненный животным: набросок изображал решетку клетки, в которой бедный зверь был заключен». Это происшествие стало ключевой метафорой будущего романа. Гумберт пишет свою повесть в тюрьме. Но для Набокова важнее тюрьма индивидуального сознания.
В. Микушевич в эссе о пещерной живописи палеолита говорит о существенном отличии человека от животных: животные способны к музыке и танцу, но не умеют рисовать. Происшествие в зоопарке поразило Набокова тем, что бедный шимпанзе преодолел свою земную природу и формально перестал быть обезьяной. Здесь есть неприятный момент: для этого эволюционного шага ему пришлось оказаться за решеткой.
К. Проффер в первых строках своих «Ключей к „Лолите“» уличает Набокова в лукавстве: дескать, пишет, что «первый озноб вдохновения» был связан со статьей о шимпанзе, а ведь уже в «Даре» эту тему развивает Щеголев. «Тема», вообще говоря, встречается и в «Приглашении на казнь», и мало ли где еще, но дело не в этом, а в том, что критик, у которого что-нибудь не клеится, склонен обвинить в подлоге автора. Между тем серьезный критик должен был задать себе вопрос: зачем понадобилось Набокову нас обманывать и нет ли в истории о шимпанзе чего-то такого, чего нет в рассказе Щеголева? Ответ он получил бы такой: тема «Лолиты» не «Осуждение Фауста», не «Последнее приключение Дон-Жуана» и не «Любовные похождения Кулебякина», а история обезьяны, которая перестала быть обезьяной; и именно к этой истории относился «первый озноб вдохновения». Набоков снова показывает нам, как содержательны и интересны будут наши выводы, если мы спрячем свои домыслы и согласимся ему поверить.
Джон Рэй сравнивает двойное имя героя с маской, «сквозь которую как будто горят два гипнотических глаза». Почему вообще их два? Почему у природы, как говорит Федор, двоилось в глазах? На что намекает заложенная в природу вещей таинственная двойственность? Набоков определяет искусство как нахождение точки, «где переходят одно в другое воображение и знание, точка, которая достигается уменьшением крупных вещей и увеличением малых». То есть встречаются и сливаются два процесса. У Пруста встречаются не совсем реальное настоящее и реальное прошлое. Джойс топит будничные события в бурном потоке сознаний героев, из которого происходящее изредка выныривает, будто бы только для того, чтобы засвидетельствовать свою незначительность, но на самом деле выполняя функцию одного из двух каналов стереосистемы. Каждый из них по отдельности монофоничен, но, соединяясь вместе, жизнь телесная и жизнь сознания создают нужный художнику стереоэффект. С древних времен, с платоновской пещеры и псалма 113:24, осознавшая себя отвлеченная мысль человека была занята различением двух миров и поиском точек их соприкосновения. Свою монографию о романе «Ада» Бойд озаглавил немного странным словосочетанием «Место сознания». Оно взято из высказывания Набокова, вынесенного в эпиграф этой монографии: «С незапамятных времен человек испытывает потребность определить свое место в объятой сознанием вселенной». В этом высказывании, в свою очередь, есть странное слово «объятой» (embraced), создающее образ концентрических сфер. Схему эту Набоков позаимствовал у своего любимого Флобера, вырвав ее из гротескного контекста «Бувара и Пекюше». Герои в порядке очередного увлечения пытаются постигнуть устройство мироздания и добираются до Спинозы: «„...Пространство объемлет нашу вселенную, его же объемлет Бог, содержащий в мысли своей все возможные вселенные, и мысль Его также объемлется Его субстанцией“. Им казалось, что они на воздушном шаре несутся во тьме, в лютую стужу, и какой-то нескончаемый вихрь влечет их к бездонной пропасти, а вокруг них только непостижимое, незыблемое, вечное. Это было свыше их сил. Они отказались от Спинозы». Возможно, отказались бы от него и мы, но в соединении с мыслями «двух мокриц», как называл своих героев Флобер, сцена стала незабываемой: была найдена точка искусства.