Истина‑небо и истина‑молния
Фрагмент лекций Мишеля Фуко «Психиатрическая власть»
В лекциях, прочитанных в Коллеж де Франс в 1973/74 учебном году, Фуко переходит от анализа представлений, эпистем и институтов — к исследованию отношений власти, пронизывающих общество вплоть до уровня индивидуального тела. В частности, он выделяет два полагания истины, присущих европейской цивилизации: одно из них принадлежит области научного знания, а другое, более архаичное, обнаруживается в практиках средневековой алхимии, юриспруденции и медицины. И хотя сегодня первое как будто полностью вытеснило второе, на самом деле это не так. Об этом можно прочитать в отрывке из нового русского издания работ французского мыслителя, подготовленного издательством «Ад Маргинем Пресс».
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Мишель Фуко. Психиатрическая власть. Курс лекций, прочитанный в Коллеж де Франс в 1973/74 учебном году. М.: Ад Маргинем Пресс, 2026. Перевод с французского Алексея Шестакова. Содержание

Теперь я предлагаю открыть скобки и предпринять, в очень сжатом виде, историю истины вообще. Мне кажется, можно сказать следующее: знание, называемое нами научным, — это знание, которое, по сути, предполагает, что всюду, в любом месте и в любом времени, есть истина. То есть, точнее говоря, что есть такие моменты, когда истина дается научному знанию легче обычного, точки зрения, позволяющие уловить истину легче или с большей уверенностью; что есть, наконец, орудия, позволяющие обнаружить истину там, где она спрятана, куда она отодвинута или погружена. Так или иначе, для научной практики в целом истина всегда имеет место; истина непременно присутствует во всем или за всем; в отношении всего или чего угодно можно поставить вопрос об истине. Истина может быть спрятана, погружена в глубину и труднодоступна, но это связано исключительно с нашими собственными пределами, с обстоятельствами, в которых мы ее ищем. Истина сама по себе пронизывает весь мир, нигде не прерываясь. В истине нет черных дыр. Поэтому для знания научного типа не бывает ничего столь скудного, столь незначительного, мимолетного или случайного, чтобы это что-то не поднимало вопроса об истине; не бывает предмета столь далекого или столь близкого, чтобы его нельзя было спросить: что ты такое поистине? Истина живет везде и всюду, даже в пресловутом обрезке ногтя, о котором говорил Платон. И это означает не только что истина вездесуща и вопрос об истине можно поднять всегда, но и что никому не принадлежит исключительная привилегия изречения истины, так же как никто заведомо не лишен права на ее изречение, при условии что он обладает инструментами, необходимыми для ее выявления, категориями для ее осмысления и адекватным языком для ее словесного выражения. Говоря еще более схематично, существует философско-научное полагание истины, связанное с определенной технологией де-юре универсального построения или установления истины — с технологией доказательства. Существует технология доказательственной истины, неразрывно связанная с научной практикой.
Но, как мне кажется, в нашей цивилизации существовало и полагание истины совершенно иного типа, которое, будучи, очевидно, более архаичным, нежели описанное выше, подверглось со стороны доказательственной технологии истины постепенному оттеснению или поглощению. И это полагание истины, обладающее, на мой взгляд, огромной важностью в истории нашей цивилизации, уже потому что оно оказалось поглощено и колонизировано другим, не мыслит истину дожидающейся нас везде и всегда — нас, способных выследить и постичь ее, где бы она ни находилась. Оно полагает рассеянную, отрывочную, пунктирную истину, которая заговаривает или свершается лишь время от времени, где ей вздумается, то тут, то там, которая не имеет места везде, всегда и для всех, которая не ожидает нас, ибо предполагает собственные благоприятные моменты, собственные места обитания, собственных проводников и привилегированных носителей. Это истина, имеющая свою географию: дельфийский оракул, изрекающий истину, изрекает ее только в Дельфах и не повторяет слова оракула из другой местности; бог, что врачует в Эпидавре и говорит пришедшим к нему за советом, какова их болезнь и чем следует от нее лечиться, исцеляет и произносит истину только в Эпидавре и нигде более. Итак, это истина со своей географией, но также и со своим календарем или, во всяком случае, хронологией.
Возьмем другой пример. В старой медицине кризисов — к ней я еще вернусь, — в древнегреческой, римской, средневековой медицине, всегда есть момент проявления истины болезни; это как раз момент кризиса, и ни в какой другой момент обнаружить эту истину нельзя. В алхимической практике истина тоже не дана, не ждет, пока мы придем и обнаружим ее; она, подобно молнии, быстротечна и, как бы то ни было, предполагает благоприятный момент, кайрос, когда и нужно ее постичь.
Помимо собственных географии и календаря, эта истина имеет также своих исключительных и привилегированных проводников, операторов. Операторами пунктирной истины являются те, кто владеет тайнами мест и времен, те, кто прошел определенные профессиональные испытания, те, кто произносит внушенные слова или совершает ритуальные жесты, те избранные, на которых истина нисходит: пророки и прорицатели, невинные и слепцы, безумцы, мудрецы и т. д. И эта истина с собственными географией, календарем, проводниками и операторами не универсальна. То есть не то чтобы редка, но — рассеянна: это истина, свершающаяся как событие.
Таким образом, мы имеем истину-установление (доказательственную истину) и истину-событие. Эту пунктирную истину можно назвать также истиной-молнией, в отличие от истины неба, универсально наличествующей в виде облаков. Есть две серии в западноевропейской истории истины. Серия открытой, выстроенной, установленной, доказанной истины и серия истины, относящейся не к порядку сущего, а к порядку случающегося, данной не в виде открытия, а в виде события, не устанавливаемой, а вызываемой, выслеживаемой, — скорее продукта, нежели апофантики; истины, которую не обнаруживают посредством орудий, а призывают с помощью ритуалов, заманивают уловками, схватывают благодаря случаю. Такая истина требует не метода, а стратегии; между истиной-событием и тем, кто ею постигнут, сам постиг ее или оказался ею поражен, нет субъектно-объектной связи. Между ними имеет место не отношение познания, а скорее отношение шока — молнии, вспышки; или отношение охоты, во всяком случае — рискованное, обратимое, воинственное; отношение превосходства и победы, то есть, таким образом, не познания, а власти.
Историю истины нередко трактуют в терминах забвения Бытия, Времени и т. д.: сторонники этого подхода, полагая забвение как фундаментальную категорию истории истины, облекают себя изначальными привилегиями познания, так, словно забвение может состояться лишь при условии принятого, раз и навсегда установленного отношения познания. Поэтому, как мне кажется, они предпринимают историю только одной из двух серий, которые я попытался описать, а именно серии апофантической, обнаруживаемой истины, истины-построения, истины-установления, истины-доказательства; они, собственно, и помещают себя внутри этой серии.
Я же пытался в предшествующие годы и хотел бы попытаться сейчас обратиться к истории истины со стороны другой серии, отдать преимущество этой и в самом деле сегодня подавленной, поглощенной, оттесненной технологии истины-события, истины-ритуала, истины — отношения власти, в противовес истине-открытию, истине-методу, истине — отношению познания, которая, будучи таковой, предполагает субъектно-объектную связь и располагается в ее рамках.
Я хотел бы противопоставить истине-небу истину-молнию, то есть показать, что, с одной стороны, истина-доказательство, чью широту и силу, чью сегодняшнюю власть бессмысленно отрицать, — что истина-доказательство, в целом тождественная в своем технологическом аспекте научной практике, в действительности проистекает из истины-ритуала, истины-события, истины-стратегии; и с другой — что истина-познание есть, в сущности, не что иное, как одна из областей или сторон, подавляющая с тех пор, как она разрослась до гигантских масштабов, но все же лишь одна сторона или модальность истины как события и технологии этой истины-события.
Показать, что научное доказательство также является по существу ритуалом, что считаемый универсальным субъект познания — это на самом деле индивид, квалифицированный исторически согласно ряду модальностей, что открытие истины — это на самом деле определенная модальность производства истины; восстановить под тем, что преподносится как истина-установление или истина-доказательство, фундамент ритуалов, квалификаций познающего индивида, системы «истина — событие» — это я, собственно, и называю археологией знания.
Еще одна задача, которую я хотел бы осуществить, состоит в том, чтобы показать, как в ходе нашей истории, становления нашей цивилизации, и все стремительнее со времен Ренессанса, истина-познание разрасталась, чтобы в итоге приобрести свои нынешние масштабы; как она колонизировала истину-событие, паразитировала на ней и в результате сковала ее — возможно, навсегда и уж точно на время — подавляющим, тираническим властным отношением; как эта технология доказательственной истины захватила и вершит по сей день власть над истиной, технология которой тяготеет к событию, к стратегии, к охоте. Это можно было бы назвать генеалогией познания, являющейся необходимым историческим сопровождением археологии знания, и суть, а точнее, общие контуры которой я попробую представить вам в самом схематичном виде на материале нескольких исторических разборов. Разбор судебной практики позволит показать, как в этой практике постепенно складывались политико-юридические правила нахождения истины, в которых с появлением определенного типа политической власти начинает растворяться, исчезать технология истины-испытания, тогда как на смену ей приходит технология истины-установления, истины, удостоверяемой свидетельствами, и т. п.
Сейчас же, в связи с психиатрией, я хотел бы показать, как на протяжении XIX века истина-событие постепенно перекрывается другой технологией истины или по меньшей мере как технологию истины-события стремились перекрыть в обращении с безумием технологией доказательственной, устанавливаемой истины. Аналогичный анализ может быть предпринят — и я займусь этим в ближайшие годы — также по отношению к педагогике и детству.
Так или иначе, с исторической точки зрения вы можете возразить мне: все это очень красиво, однако серия истины-испытания или истины-события не имеет в нашем обществе сколько-нибудь существенных коррелятов, и если технологию истины-события и можно обнаружить в старинных практиках, скажем у оракулов, пророков и т. п., то теперь это дела давно минувших дней и к ним нет необходимости возвращаться. Но я с этим не согласен и считаю, что в действительности эта истина-событие, эта технология истины-молнии долгое время сохранялась в нашей цивилизации и оказала на нее очень значительное историческое воздействие.
Во-первых, вернемся к юридическим формам, о которых шла речь только что и в предшествующих курсах: важно, что они претерпели глубочайшую, фундаментальную трансформацию. Вспомните, что я говорил по поводу раннесредневековой юстиции, примерно до XII века: средневековая процедура установления виновности или, точнее, назначения вины индивиду, разновидности которой объединяются термином «божий суд», вовсе не была методом действительного восстановления происшедшего. Дело состояло отнюдь не в том, чтобы воспроизвести в рамках «божьего суда» некий аналогон, картину реально случившегося как преступное деяние. «Божий суд» и подобные ему практики были процедурами, определявшими форму установления победителя в состязании двух участников тяжбы; даже признание не являлось в средневековых судебных техниках этого периода признаком или методом нахождения признака виновности. Пытки инквизиции не были формой рассуждения, практикуемой нынешними палачами: если пытаемый признáет, что он виновен, это и будет наилучшим доказательством, более верным, чем даже свидетельство очевидца; отнюдь не такого доказательства добивались средневековые палачи. Средневековая пытка устраивала между судьей и обвиняемым или подозреваемым подлинный физический поединок, правила которого были, разумеется, не то чтобы надувательскими, но абсолютно несоизмеримыми, без тени взаимного равенства, — поединок с целью выяснить, выдержит подозреваемый удар или нет. И когда тот сдавался, это становилось не столько неопровержимым доказательством его виновности, сколько просто-напросто реальным проигрышем в этой игре, в этом состязании, который и позволял его приговорить. Затем, в известном смысле во вторую очередь, все это встраивалось в некоторую знаковую систему: значит, Бог его оставил и т. п. Однако описанный проигрыш ни в коей мере не был прямым признаком виновности; он был просто последней стадией, последним эпизодом, заключением состязания. И только с полной этатизацией уголовного суда произошел переход от этой техники выяснения истины через испытание к ее выяснению через установление, через свидетельство, через доказательство.
Во-вторых, то же самое следует сказать и об алхимии. Почему, собственно, алхимия так и не была в полном смысле слова опровергнута химией, почему она не заняла место обычного заблуждения, тупика в истории науки? Потому что она не соответствует и никогда не соответствовала технологии доказательственной истины, но всецело принадлежала технологии истины-события или истины-испытания.
Каковы в самом общем виде основные принципы алхимического исследования? Прежде всего, это посвящение индивида, его духовная или аскетическая квалификация; он должен подготовиться к восприятию истины, причем не столько усвоением ряда знаний, сколько успешным прохождением предусмотренного ритуала. Далее, само алхимическое делание, сам алхимический opus — это не достижение некоего конечного результата; это ритуальная постановка ряда событий, в числе которых благодаря стечению обстоятельств, вмешательству случая, удаче или благословению, возможно, окажется истина, которая воссияет или промелькнет — как счастливая возможность постижения — в некий ритуально определенный и в то же время всегда неизвестный самому алхимику момент, который тот как раз и должен узнать и понять. Поэтому, кстати, алхимическое знание всегда теряется и не следует тем правилам накопления, что свойственны знанию научного типа; оно всегда возвращается к исходной точке, всегда начинает с нуля, и каждый должен заново проходить полный цикл посвящений, ибо не может просто встать на плечи своих предшественников.
С единственной оговоркой: иногда алхимик словно бы выдает секрет, впрочем всегда загадочный секрет, шифрованную формулу, которую можно счесть бессмысленной, но которая-то и заключает в себе самое главное. И этот секрет — настолько секретный, что даже узнать о том, что это секрет, можно лишь пройдя ритуальные посвящения, особую подготовку или при должном стечении обстоятельств, — как раз и выводит на путь к чему-то, что свершится или не свершится; причем, как бы то ни было, затем он вновь окажется утрачен или как минимум скрыт в некоем тексте или в таинственной формуле, которую случай впоследствии снова вручит как шанс, как древнегреческий кайрос, кому-то, кто опять-таки узнает или не узнает ее.
Итак, все это свойственно технологии истины, не имеющей ничего общего с технологией научной истины, и поэтому алхимия никак не вписывается в историю науки, даже на правах предзнаменования или возможности. Однако в рамках знания, которое, быть может, еще нельзя назвать научным, но которое приближается к таковому, обступает границы науки и складывается одновременно с ее рождением, в XVIII веке, — я имею в виду медицину, — эта технология истины-испытания или истины-события остается в ходу довольно долго.
Она составляет самую сердцевину медицинской практики многие века, я бы сказал, от Гиппократа до Сиденхема или даже до медицины XVIII века в целом, то есть на протяжении двадцати двух столетий. В медицине — но не в медицинской теории, не в той среде, где вызревали такие дисциплины, как анатомия или физиология, а в медицинской практике, в отношении, которое врач устанавливал с болезнью, — долгое время сохранялось нечто, коренившееся эти двадцать два века в технологии истины-испытания и отнюдь не в доказательственной истине; собственно говоря, это было понятие «кризиса» или, точнее, совокупность сосредоточенных вокруг него медицинских практик.
А что такое кризис в медицинской мысли со времен Гиппократа? Кризис — это, как известно, момент, когда определяется дальнейший ход болезни, когда решается вопрос о жизни, смерти или переходе недуга в хроническое течение. Является ли он эволюционным моментом? Не совсем. Кризис — это, чтобы быть точным, момент борьбы, битвы или даже решающий момент самой этой битвы. Борьба Естества с Недугом, сражение тела с болезнетворной субстанцией или, в терминологии медиков XVIII века, борьба твердых тел с жидкими и т. п. И борьба эта происходит в определенные дни, ее дата предсказана календарно, однако предсказание это двусмысленно, поскольку дни кризиса в течении болезни обозначают некий естественный ритм, характерный именно для данной болезни и только для нее. Иными словами, каждая болезнь имеет собственный ритм возможных кризисов, и у каждого больного кризиса следует ожидать в свои дни. Так, уже Гиппократ различал среди больных лихорадкой одних, у кого кризис наступает в четные дни, и других, у кого он случается в нечетные дни; у первых, соответственно, день кризиса мог быть 4-м, 6-м, 8-м, 10-м, 14-м, 28-м, 34-м, 38-м, 50-м или 80-м. Этот ритм предоставлял Гиппократу и всей следовавшей его законам медицине своего рода описание болезни, которое, конечно, нельзя назвать симптоматологическим и которое характеризует болезнь исходя из известной даты возможного кризиса. Таким образом, кризис — это внутреннее свойство болезни.
И кроме того, он — момент, который нужно угадать, тот самый, что в греческой мантике называли благоприятным днем. Так же как были дни, когда нельзя было вступать в бой, были и дни, когда кризис считался нежелательным; так же как были плохие полководцы, начинавшие наступление в неблагоприятные дни, были и больные — или болезни, — у которых в эти неудачные дни случался кризис; были плохие кризисы, с необходимостью приводившие к дурному исходу — хотя, если кризис наступал в благоприятный день, это тоже не гарантировало выздоровления, — и становившиеся своего рода дополнительным осложнением. Такова игра кризиса — одновременно и внутреннего свойства болезни, и ее обязательного момента, ритуального ритма развития событий.
С наступлением кризиса болезнь обнажается в своей истине; то есть это не только момент скачка, но также и момент, когда болезнь — не скажу «раскрывает» истину, которую до этого будто бы таила в себе, но — свершается в том, что и составляет ее собственную, внутренне ей присущую истину. До кризиса болезнь может быть чем-то одним, чем-то другим, а по существу еще не является ничем. Кризис — это реальность болезни, становящейся в известном смысле истиной. И врач должен вступить в дело именно в этот момент.
Ведь какова в рамках техники кризиса роль врача? Он должен рассматривать кризис как подступ, практически единственный подступ к болезни. Кризис с его переменными продолжительностью и силой, с его различными вариантами разрешения и т. д. определяет характер вмешательства врача. Врач призван предвидеть кризис и, предполагая, когда он наступит, ждать этого дня, чтобы именно тогда вступить бой и победить, позволив тем самым природе одержать верх над болезнью; иначе говоря, функция врача состоит в усилении энергии природы, сражающейся с болезнью. Но здесь нужно действовать осторожно, ведь, если чрезмерно усилить энергию природы, может случиться непредвиденное: у болезни, в некотором роде истощенной, окажется недостаточно сил, чтобы вступить в бой, кризис не наступит и чреватое гибелью состояние сохранится; поэтому следует тщательно соблюдать равновесие. Если прибавить природе слишком много сил, если ее мощь перейдет некоторый предел, то станут особенно яростными и движения, которыми она будет изгонять болезнь, и больной окажется под угрозой гибели от самой этой ярости природы в борьбе с его болезнью. Не следует, таким образом, ни слишком ослаблять болезнь, которая тем самым может избежать кризиса, ни слишком усиливать природу, ибо тогда кризис может оказаться слишком жестоким. И врач, как вы понимаете, выступает в рамках технологии кризиса, которая оставалась в ходу до середины — конца XVIII века, не столько проводником терапевтического вмешательства, сколько ведущим и арбитром кризиса. Он должен предвидеть кризис, знать соотношение сил, предполагать вероятный исход и способствовать тому, чтобы кризис начался в благоприятный день; ему должны быть ясны предзнаменования кризиса, и, зная, какой будет его сила, он призван сбалансировать борющиеся силы, чтобы ход кризиса был именно таков, каким он должен быть.
Техника кризиса в древнегреческой медицине, таким образом, аналогична в своей общей форме технике судьи, арбитра в разрешении судебной тяжбы. В этой технике испытания присутствует своего рода юридическо-политическая модель, матрица, в равной степени приложимая и к поединку участников тяжбы в суде, и к медицинской практике. И в последней, так же как и в практике судебной, есть дополнительное осложнение: ведь врач, как вы понимаете, не лечит, нельзя даже сказать, что он напрямую состязается с болезнью, поскольку соперником болезни выступает природа; врач предвидит кризис, оценивает наличествующие силы, старается слегка изменить ход поединка или как минимум соотношение сил и в случае победы природы побеждает. Выполняя роль арбитра, врач и сам, в свою очередь, оказывается под судом — если вспомнить, что первым значением слова «кризис» как раз и является суд и болезнь как бы выносит себе в день кризиса приговор, — под судом избранной им тактики боя, из которого он может выйти победителем или побежденным болезнью.
В своем собственном бою с боем природы и болезни, в бою второго уровня, врач побеждает или терпит поражение с точки зрения внутренних законов болезни и вместе с тем по отношению к другим врачам. И здесь опять-таки возможно сравнение с юридической моделью. Как вы знаете, судьи, если они судили плохо, могли подвергнуться дисквалификации и сами становились подсудимыми, которых оправдывали или приговаривали; практиковалось даже своего рода публичное состязание между противниками, правилами боя и судьей. Это двойное состязание всегда характеризовалось публичностью. И медицинское обследование, каким оно практиковалось со времен Гиппократа и до знаменитых мольеровских врачей (о значении и статусе которых, впрочем, стоит поразмыслить), тоже неизменно проводилось с участием нескольких лиц. Другими словами, это был одновременно поединок природы с болезнью, врача с самой этой борьбой природы и болезни и врача с другими врачами.
Они сидели рядом, и каждый высказывал свое мнение по поводу того, когда наступит кризис, как он будет протекать и чем закончится. Известный рассказ Галена о том, как он добился успеха в Риме, при всем своем автоапологетическом характере кажется мне очень показательной иллюстрацией к этой своеобразной интронизации врача. Молодой и никому не известный врач из Малой Азии приезжает в Рим и принимает участие в медицинском состязании по поводу некоего больного. После разноречивых предсказаний других врачей он, Гален, говорит, осмотрев молодого пациента: в ближайшие дни у него начнется кризис, этот кризис выразится в носовом кровотечении и кровь будет течь из правой ноздри. Предсказание оправдывается, и, по словам Галена, все присутствовавшие врачи один за другим молча уходят. Таким образом, медицинский поединок был одновременно и поединком врачей между собой.
Присвоение больного единственным врачом, появление семейных врачей, изоляция пары «врач — больной» стали следствием целой серии экономических, социологических и эпистемологических трансформаций медицины, а в медицине испытания, ключевым элементом которой являлся кризис, состязание врачей было столь же обязательным, как и поединок природы и болезни. Таким образом, в медицине, которая, повторю, в отличие от алхимии, не была совершенно чуждой эволюции научного знания, но развивалась бок о бок, пересекалась и переплеталась с ним, на протяжении очень долгого времени продолжала заявлять о себе технология истины-испытания, истины-события.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.