Слово «постправда» вошло в международный лексикон на волне роста правого популизма. Однако автор одноименной книги Стив Фуллер считает, что явление это возникло задолго до наших дней, и предлагает найти его истоки еще в античном мире. «Горький» публикует фрагмент главы этого труда, озаглавленной «История истины с точки зрения постистины».

Стив Фуллер. Постправда. Знание как борьба за власть. М.: Издательский дом Высшей школы экономики, 2020. Перевод с английского Дмитрия Кралечкина

Философы утверждают, что ищут истину, но на самом деле это не так уж очевидно. Их можно также считать наиболее опытными экспертами по миру постистины. Они видят в «истине» то, чем она и правда является, а именно название бренда, вечно нуждающегося в продукте, который купит каждый. Это помогает объяснить, почему философы увереннее всего апеллируют к «Истине», когда пытаются убедить нефилософов, например, в судах или учебных аудиториях. Говоря на профессиональном жаргоне, «истина» вместе с понятиями, ей родственными, «по существу своему спорна». Другими словами, философы расходятся не только во мнениях о том, какие пропозиции являются истинными или ложными, но и, что еще важнее, о том, что значит утверждать, что нечто является истинным или ложным.

Если мое замечание кажется вам слишком жестким или циничным, рассмотрим «карьеру» ключевых философских категорий, позволяющих обмениваться притязаниями на знание. Не последние в числе таких категорий — «свидетельства» (evidence) и собственно «истина». Свидетельства — удобный отправной пункт для разговора, поскольку он прямо ведет к популярному образу нашего мира постистины как мира «после фактов», понимаемого в качестве злонамеренного отрицания прочных, хотя, возможно, и не неопровержимых, свидетельств, независимость которых устанавливает пределы того, что можно с тем или иным основанием утверждать о мире.

Но только в раннее Новое время философы начали проводить различие между чисто фактической концепцией свидетельств и личным признанием или же свидетельством авторитета. Этот разрыв стал очевидным лишь в середине XIX в., когда свидетельства, опирающиеся на мнение людей, в книгах по логике стали регулярно относить к «неформальным ошибкам», если только у таких людей не было «прямого знакомства» с рассматриваемым вопросом. Само понятие «эксперт», являющееся юридическим изобретением конца XIX в. и представляющее собой сокращение от слова «experienced» («опытный»), позволило расширить идею «прямого знакомства» так, чтобы включить людей с определенным образованием, благодаря которому у них есть право на основе своего опыта делать индуктивные обобщения, относящиеся к рассматриваемому в данный момент вопросу. Таким образом, недавно попавший под запрет «аргумент от авторитета» вернулся через заднюю дверь.

Это постепенное оформление понятия свидетельства стало частью более общего процесса секуляризации знаний. В то же время было бы ошибкой считать, что современное понятие было создано специально для научного исследования. Скорее оно выступало переложением процедуры инквизиции, использовавшейся в Европе для выявления еретиков и ведьм. В Англию эту процедуру импортировал Фрэнсис Бэкон, юрист короля Якова I, считавший, что природа сама скрывается от закона, слишком долго пряча свои секреты от человечества. Поэтому нужны были особые суды, которые бы заставили природу расстаться с ее обычной двусмысленностью и выбрать между двумя взаимоисключающими ответами.

Бэкон называл такие судебные расследования Experimentum crucis (решающим опытом), а Карл Поппер тремя столетиями позже превратил их в золотой стандарт научного метода. Конечно, у Бэкона и Поппера не было никаких иллюзий насчет того, что факты, произведенные, как мы сказали бы сегодня, в условиях «чрезвычайной выдачи», могут быть выражениями природы в более спокойных обстоятельствах. Напротив, Поппер дошел до того, что стал называть факты конвенциями, имея в виду удобные промежуточные остановки на бесконечном пути инквизиции природы. В конце концов, опыты считались решающими именно потому, что их результаты позволяли ускорить получение будущих знаний, которые в противном случае раскрывались бы — независимо от того, хорошо это или плохо — по графику самой природы, а потому у человечества было мало возможностей запланировать ответ, не говоря уже о том, чтобы направить движение природы на благо человечества.

Что касается «истины» («truth»), то само слово восходит к староанглийскому «troth», в котором уже заложены все философские сложности, присущие этому понятию. «Troth» означает верность, но чему именно — источнику или предмету?

Первоначально «истина» в этом смысле означала верность источнику. То есть речь шла о лояльности инстанции, уполномочивающей того, кто высказывает истину, и такой инстанцией могли выступать как христианское божество, так и римский военачальник. В этом контексте верность связывалась с выполнением того или иного плана, будь то план мироздания или сражения. Человек действовал в рамках истины, выполняя намерение силы, предоставившей ему полномочия, независимо от того, как именно оно выполнялось и с каким результатом. Именно этот смысл «истины» позволил иезуитам, католическому контрреформаторскому ордену, основанному испанским офицером Игнатием Лойолой, исполнять промысел Божий, действуя на основе принципа «цель оправдывает средства».

Однако благодаря другому католику, Фоме Аквинскому, истину в современный ему период стали считать верностью предмету, а именно эмпирическим объектам, уже попавшим в поле игры. Его собственное латинское выражение — adequatio ad rem, неточно переводящееся как «соответствие вещи», отражает расхолаживающий характер этой концепции, которая по-прежнему в чести у философов, называющих ее «корреспондентной теорией истины». Фома Аквинский, писавший в конце XIII в., в период массового распространения ереси, утверждал, что мир, как он дан нам в обычных условиях, достаточно близок к божественному плану, а потому верующий должен перестать пытаться угадывать намерения Бога и вместо этого сосредоточиться на прояснении эмпирических деталей Творения. Сегодня Фома Аквинский является официальным философом церкви, надежным ориентиром для приспособления науки к вере.

Эти противоположные тенденции, заключенные в понятии истины — то есть ориентация на источник или на предмет, — сохранились и в наши дни. Ньютон, который, как известно, во втором издании своей «Philosophiae Naturalis Principia Mathematica» провозгласил «Hypotheses non fingo» («гипотез не измышляю»), на самом деле просто успокаивал подозрительных религиозных читателей, боявшихся того, что он, возможно, пытается проникнуть в «Разум Бога», а не просто предлагает ясное описание порядка природы. Конечно, учитывая объемные теологические сочинения Ньютона, при жизни не публиковавшиеся, он и в самом деле стремился разгадать намерения божества, в которое верил. Он стремился к источнику, а не просто к предмету всякого знания. Если принять это в расчет, можно увидеть иронию в том, что такой патентованный «атеист», как физик Стивен Хокинг, преемник Ньютона на посту главы кафедры математики в Кембридже, умудрился сделать ставку на «Разум Бога» как основную метафору в своей классической научно-популярной «Краткой истории времени». Ньютон и Хокинг различаются не только содержанием своей деятельности, но также уровнем самосознания. Ньютон намеренно скрывал то, от чего ко временам Хокинга формально отреклись, а может, и вообще давно позабыли.

Философом, позволяющим сориентироваться в этой порой несколько сюрреалистической интеллектуальной среде постистины, выступает Ганс Файхингер (1852—1933) — человек, на котором лежит ответственность за превращение Иммануила Канта в оплот академических исследований, поскольку именно он основал в 1896 г. журнал Kant Studien. Файхингер разработал также определенное мировоззрение на основе часто употреблявшегося у Канта выражения «als ob» («как если бы»). В значительной степени нормативная сила философии Канта проистекает из такого мышления и действия, «как если бы» определенные вещи были истинными, даже если вы, возможно, никогда не сможете доказать их и даже если они могут оказаться ложными. Файхингер назвал появившееся таким образом мировоззрение фикционализмом, и именно оно выражает кульминацию постистины как особой чувствительности. С точки зрения Файхингера, философия представляется наиболее постистинностным полем из всех существующих.

Идею Файхингера полезно рассмотреть с точки зрения общеизвестного раскола современной философии на «аналитическую» и «континентальную». Аналитики обвиняют континенталов в том, что те переняли у Фридриха Ницше все его дурные привычки. Результатом стала традиция дурных рассуждений, ложных филологических изысканий, эксцентричных историй, обскурантизма и гипербол. Вот уж действительно целый букет преступлений против истины, но интересно, что наиболее важным и устойчивым вкладом аналитической философии считаются несколько мысленных экспериментов, по сути, попросту плодов воображения (таких, как «мозги в бочке» Хилари Патнема или «китайская комната» Джона Серла), которые, однако, выдаются за героические абстракции, полученные на основе некоей гипотетической реальности. Остальная часть аналитической философии представляет собой, по сути, всего лишь схоластические препирательства по поводу точной формулировки этих мысленных экспериментов и выводов, которые из них позволительно сделать. Иногда, впрочем, такие препирательства оживляются моментами сильнейшего негодования, а также демонстрацией невежества, узколобия и предубеждения по отношению к другим, как правило, «континентальным» или «постмодернистским», способам рассуждения.

Файхингер мог бы помочь нам в понимании того, что происходит сегодня. Наш подход к миру он разделил на вымыслы и гипотезы. В вымысле вы не знаете, что живете в ложном мире, тогда как в гипотезе знаете, что не живете в ложном мире. В обоих случаях «истинный мир» не обладает никаким определенным эпистемическим статусом. Напротив, вы предполагаете «ложный мир» и в своем рассуждении исходите из него. С этой точки зрения континентальные философы — это поставщики вымыслов, а аналитические — гипотез. То, что в быту мы называем реальностью, колеблется между двумя этими полюсами, никогда на самом деле не приближаясь к какому-то надежному смыслу истины. Вымыслы нужно представлять в качестве того, что существует в диапазоне от драм до законов («юридических фикций»), а гипотезы — в диапазоне от сочинений Евклида и до того, что ученые проверяют в лабораториях, или же того, что делают люди, когда планируют будущее.

Значит ли это, что истина — понятие попросту избыточное? На это как раз и указывает «избыточная теория истины», предложенная логиком Фрэнком Рамсеем. Кроме того, теории истины, которые наследуют ей, но называются по-разному — «дефляционная», «дисквотационная», «экспрессивная» или даже «гоноративная» (если вспомнить интерпретацию Джона Дьюи у Ричарда Рорти), — тоже могут быть добавлены к постистинностному репертуару аналитической философии. Но «на самом деле» (если так можно выразиться), Файхингер бы сказал — и я с ним согласен, — что истина оказывается всем тем, что определяется судьей, полномочным в рассматриваемом деле. Другими словами, Бэкон в конечном счете был прав, а это, возможно, объясняет, почему Кант посвятил ему «Критику чистого разума». Но о каких именно полномочиях мы здесь говорим? В следующем разделе, который посвящен философским началам всего концептуального комплекса постистины, я сосредоточусь на идее модальной власти, которая включает контроль над тем, что считают возможным другие люди. Когда Отто фон Бисмарк заявил, что политика — это искусство возможного, он тем самым признал открытие Платоном того, что всякая власть сводится к модальной власти.