Питер Годфри-Смит. Чужой разум. М.: АСТ, 2020. Перевод с английского Марии Елифёровой
Слово, ставшее плотью
Какова психологическая роль языка, нашей способности говорить и слушать? И в первую очередь, какую роль играет это бормотание, этот хаос внутренней речи? Эти вопросы вызывают горячие баталии. Для одних внутренняя речь — пустопорожний комментарий, пена на поверхности сознания, не имеющая особого смысла. Для других, например для Выготского, это жизненно важный инструмент. Краткое, но знаменитое высказывание Чарльза Дарвина в «Происхождении человека» (1871) гласит, что речь, внутренняя или внешняя, необходима для сложного мышления.
Умственные способности у отдаленных прародителей человека должны были быть несравненно выше, чем у какой-либо из существующих обезьян, прежде чем даже самая несовершенная форма речи могла войти в употребление. С другой стороны, можно принять, что постоянное применение и усовершенствование речи оказало влияние на мозг, давая ему возможность и побуждая его вырабатывать длинные ряды мыслей. Длинный и сложный ряд мыслей не может теперь существовать без слов, немых или громких, как длинное исчисление — без цифр или алгебраических знаков.
На первый взгляд этот вывод кажется неизбежным: сложное мышление, способное шаг за шагом продвигаться от посылки к умозаключению, нуждается в языке или чем-то подобном ему. Кажется, что организованная внутренняя обработка информации не может осуществляться без него.
Но последнее утверждение неверно. Мы уже убедились, что во внутреннем мире животных происходят достаточно сложные процессы без помощи речи. Вспомним павианов из предыдущей главы. Они живут общественными группами, образуя сложные альянсы и иерархические отношения. У них простые вокализации, всего три-четыре звука, но система внутренней обработки слуховой информации гораздо сложнее. Они умеют узнавать друг друга по голосам и давать истолкования череде криков разных павианов, конструируя свое понимание происходящего, которое намного сложнее всего, что павиан смог бы высказать. Когда они конструируют истории, у них явно имеются какие-то средства для сцепления идей, гораздо более развитые, чем способность выразить их через доступную павианам коммуникативную систему.
Пример с павианами особенно ярок, но есть и другие. В последние годы наука достигла стойкого и впечатляющего успеха в изучении способностей некоторых видов птиц, особенно ворон, попугаев и видов, запасающих пищу, — например, соек. Никола Клейтон и ее коллеги из Кембриджского университета провели ряд исследований, продемонстрировавших, что птицы могут прятать разные типы пищи в сотнях различных мест, чтобы вернуться за ней позже, и что они запоминают не только места, где прятали корм, но и что именно они там спрятали, так что более скоропортящиеся продукты они съедают раньше, чем те, которые хранятся дольше.
Сам Выготский еще в начале двадцатого столетия отчасти осознавал это. Он знал о «первых ласточках» в сфере исследований, показывающих сложность мышления животных — работах, которые могли нанести сокрушительный удар его теориям. Поначалу Выготский считал, что внутренняя речь играет ключевую роль во всяких сложных мыслительных операциях, но затем он узнал об экспериментах Вольфганга Келера с шимпанзе. Келер был немецким психологом, который провел четыре года в полевой лаборатории на острове Тенерифе (Канарские острова) во время Первой мировой войны. Там он экспериментировал с девятью шимпанзе, уделяя особое внимание тому, как они добывают пищу в новых для них условиях. По сообщению Келера, иногда шимпанзе демонстрировали «инсайт» — они могли разрешить новую проблему спонтанно. Наиболее широкую известность получил пример с ящиками, которые они ставили друг на друга и затем залезали на них, чтобы дотянуться до пищи, подвешенной высоко. Келер подорвал представление о том, что связь между языком и сложным мышлением так уж необходима.
Есть свидетельства, что это применимо и к человеку. Канадский психолог Мерлин Дональд в своей книге «Истоки современного сознания», опубликованной в 1991 году, привлек данные двух «естественных экспериментов». Во-первых, он обратился к сведениям о жизни глухих в бесписьменных обществах, где также отсутствуют жестовые языки. Он утверждал, что эти люди ведут более полноценный образ жизни, чем можно было ожидать, если бы язык играл ключевую роль в сложном мышлении. Во-вторых, он привел необычайный пример франко-канадского монаха, известного под именем брат Иоанн, случай которого был описан в статье Андре Роша Лекура и Ива Жоанетта 1980 года. Большую часть времени брат Иоанн вел нормальную жизнь, но временами был подвержен приступам тяжелой афазии. Во время таких приступов он полностью утрачивал способность пользоваться языком — и восприятие речи, и саму речь, как внешнюю, так и внутреннюю. Во время приступов он оставался в сознании. Иногда приступы одолевали его на людях, и в этих случаях ему приходилось проявлять немалую изобретательность, чтобы выпутаться из этого положения. В статье описан случай, когда он приехал поездом в другой город и его одолел приступ как раз в момент, когда ему нужно было отыскать гостиницу и заказать себе что-нибудь поесть. Он использовал для этого жестикуляцию (в частности, тыкал пальцем в меню, которое не мог прочесть, надеясь, что попадает в нужное место), и для организации мыслей и действий ему не нужен был никакой внутренний языковой поток. Если верна теория, что для сложного мышления необходим язык, брат Иоанн вряд ли бы справился. Впоследствии он описывал подобные эпизоды как очень затруднительные и неловкие, но он справлялся и он оставался в сознании.
Крайние точки зрения на обе стороны вопроса начинают смягчаться: язык — важный инструмент мышления, а внутренняя речь — не просто мыслительно-звуковая пена. Но она не является жизненно необходимой для организации идей, а язык — не главный проводник сложного мышления. В первых абзацах этой главы я писал, что Юм в своем перечне явлений внутренней жизни сознания удивительным образом упускает внутреннюю речь. Но совершенно аналогичные претензии можно предъявить и приведенному там же возражению Джона Дьюи. Дьюи считал, что Юмовы «идеи» были всего лишь словами, проговариваемыми про себя. Но даже если слова и вправду подразумевались, что не так с упомянутыми Юмом восприятиями «тепла или холода, света или тени, любви или ненависти»? Несомненно, Дьюи тоже был знаком с подобными вещами на личном опыте. Списки обоих философов явно неполны.
Роль, которую язык играет в нашем сознании, возможно, не так далека от оценки Дарвина, хотя Дарвин и высказался на этот счет чрезмерно категорично. Язык служит посредником для организации идей и работы с ними. Вот свежий пример из экспериментов с маленькими детьми, которые проводит у себя в лаборатории гарвардский психолог Сьюзен Кэри. Она проверяла, с какого возраста малыши осваивают логический принцип разделительно-категорического умозаключения. Предположим, вам известно, что верно либо А, либо Б. Узнав, что А неверно, вы должны заключить, что верно Б. Могут ли дети применять это правило до того, как освоят слово «или»? Некоторое время считалось, что могут, но теперь представляется, что им нужно сначала выучить это слово, чтобы освоить этот вид мыслительной операции. (Если фантик под одной из двух чашек и он не под этой чашкой, то...) В подобных экспериментах непросто установить причинно-следственные связи, но здесь, похоже, имеет место образцовое подтверждение теории Выготского.
Каковы же внутренние механизмы, осуществляющие эту работу? Как слово становится плотью? Тут немало неясного. Но вероятная модель, основанная на исследованиях ряда ученых, выглядит примерно так.
Обычная речь функционирует и как входящая информация, и как исходящая. Входящая — то, что наш мозг воспринимает через слух, исходящая — то, что мы произносим сами. Мы и говорим, и слушаем, и к тому же слышим то, что говорим. Даже разговор с самим собой вслух может оказаться полезным способом обдумать решение проблемы. Теперь рассмотрим эти общеизвестные факты в свете понятия, которое приобретает все большую значимость в современных науках о мозге: это понятие эфферентной копии. (Слово эфференция в данном случае означает результат на выходе или действие.) Лучше всего пояснить это понятие на примере зрения.
Когда вы поворачиваете голову или переводите взгляд, изображение на сетчатке вашего глаза непрерывно меняется, но в вашем восприятии объекты внешнего мира не претерпевают изменений. Ваш мозг непрерывно корректирует движения глаз, поэтому, если в окружающей среде что-то действительно движется, вы это замечаете. Для этого требуется фиксировать собственные решения о тех или иных действиях. Механизм эфферентной копии работает так: когда вы принимаете решение совершить то или иное действие и мозг посылает «команду» мышцам, одновременно с этим бледное отображение той же самой команды («копия» в условном понимании) посылается в тот участок мозга, который имеет дело с входящей визуальной информацией. Это позволяет данному участку делать поправку на ваши собственные движения.
Я уже ввел понятие эфферентной копии, не называя этого термина, в главе 4, где писал о том, как в ходе эволюции возникали новые виды обратной связи между действиями и чувствами. Многие подвижные животные сталкиваются с тем, что их действия влияют на то, что они ощущают; это порождает проблему — как отличить, когда перемена в ощущениях вызвана значимым событием во внешней среде и когда она вызвана действиями самого животного.
Эти механизмы не только помогают разрешить проблемы восприятия, но и участвуют в осуществлении сложных действий как таковых. Когда вы принимаете решение совершить действие, эфферентные копии могут применяться для того, чтобы сообщить мозгу: «Вот так должен выглядеть результат с учетом того, что я сделал». Если результат не соответствует ожиданиям, то, возможно, что-то изменилось во внешней среде, а возможно, действие, которое вы пытались выполнить, не удалось. Нередко приходится определять, привела ли попытка осуществить действие Х к реальному осуществлению этого действия. Например, вам известно, что вы должны ощутить, толкнув стол. Если ощущения не соответствуют ожиданиям, то, возможно, это значит, что стол на колесиках, но возможно также, что вы вообще до него не дотянулись.
Теперь рассмотрим то же самое применительно к речи. Каждому нужно, чтобы его слова выговаривались так, как запланировано, а речь — очень сложная деятельность. В ходе речевой деятельности создание эфферентной копии позволяет нам сравнивать произносимые слова с их внутренними образами; это можно использовать для определения, правильно ли мы выговариваем звуки. Разговаривая вслух, мы одновременно отмечаем мысленно звуки того, что мы намеревались сказать, и мы способны обнаружить, что сказали что-то не так. Бытовая речь содержит в качестве фона нечто вроде внутреннего «говорения» и «слушания».
Итак, эта скрытая сторона бытовой речи помогает управлять сложными действиями. Но эти слуховые образы речи, эти внутренние как бы проговариваемые фразы, похоже, выполняют и другие функции. Если мы порождаем эти почти что высказанные фразы для проверки того, что говорим вслух, не так сложно перейти к следующему шагу — соединить вместе во фразы, которые мы не намеревались произносить, предложения и речевые фрагменты, роль которых чисто внутренняя. Образование фраз в нашем слуховом воображении создает новый тип опосредования, новое поле деятельности. Мы можем формулировать фразы и воспринимать их результаты. Когда мы слышим — внутренне, — как те или иные слова сочетаются друг с другом, мы таким образом можем что-то узнать о том, как сочетаются друг с другом соответствующие идеи. Мы можем упорядочивать объекты, сопоставлять возможности, каталогизировать, обучать и побуждать.