«Где я — там нейтральная полоса»
Фрагмент книги Флориана Иллиеса «Когда заходит солнце. Семейство Томаса Манна в Санари»
Трудно расставаться с родиной человеку, который считал себя воплощением ее культуры и национального духа. Но именно это пришлось сделать Томасу Манну в 1933 году, когда к власти в Германии пришли нацисты. О том, как мучительно знаменитый немецкий писатель искал свое место в новой эмигрантской действительности — и как на это смотрели и реагировали члены его большого семейства, — читайте в отрывке из книги Флориана Иллиеса «Когда заходит солнце».
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность. Информация о наркотических средствах, психотропных веществах и их аналогах носит исключительно информационный характер и не является пропагандой их употребления.
Флориан Иллиес. Когда заходит солнце. Семейство Томаса Манна в Санари. М.: Ад Маргинем Пресс, 2026. Перевод с немецкого и примечания Михаила Рудницкого. Содержание

А еще: Томас Манн молчит. Ему срочно требуется не только прочная географическая точка опоры. Но и идейная. И второе, пожалуй, посложнее первого будет, ибо идейная позиция — это не вилла, ее на лето не арендуешь, чтобы потом поменять.
А в чем, собственно, трудность? Да в том, что Томас Манн считает себя истинным представителем немецкой культуры — однако находится за пределами Германии. А тех, кто сейчас в Германии объявляет себя еще более истинным представителем немецкой культуры, Томас Манн презирает. В дневнике он не скупится на слова отвращения и гнева в отношении нацистов. Но он более чем скуп на такие же слова в публичном выражении своей общественной позиции, хотя, казалось бы, что это за «немецкая революция», которая «умы вроде меня» вынуждает покинуть страну? И все равно, продолжает колебаться он, «даже пагубно запутавшаяся Германия остается очень важной величиной». С гордостью упоминает он в дневнике письмо от Кэте Хамбургер, уверяющей его, «что вы как художник и человек все еще остаетесь вождем немецкого духа». В растерянности он спрашивает себя: так кому же верить?
Рене Шикеле коротко и ясно описывает положение друга: «Томас глубоко несчастлив. С ним происходит то же, что с большинством немцев его поколения. Они прекрасно видят, что творится и к чему все идет, однако не желают это осознать, потому что как осознать уму непостижимое безумие, а еще главным образом потому, что не желают понять: родину свою они уже потеряли». Томас еще весной смутно чувствовал, какой сигнал подает своим невозвращением, однако «вовсе необязательно хорошо себя чувствовать среди тех, кто остается за рубежом, в обществе Керра, Тухольского и т. д.». Ведь это, в сущности, все журналисты, которых преследуют из-за их еврейского происхождения и к которым он, сын любекского сенатора, нобелевский лауреат, относится несколько свысока. И еще: «Если уж кто менее всего способен быть мучеником, так это Томас Манн», — замечает Рене Шикеле.
Совсем другое дело Генрих Манн — тот сразу принял удел эмиграции, в событиях в Германии видит подтверждение худших своих опасений и уже из-за границы возвышает голос против нацистов, выступает с обличительными статьями в газете Dépêche de Toulouse. Племяннику Голо поведение дяди импонирует, и он невольно сравнивает его с отцовским, особенно после того, как стал свидетелем очередной из чуть ли не ежедневных дискуссий между братьями: Генриху «я действительно сочувствую, он несет свою участь с большим достоинством и даже шармом, совершенно без дамских стенаний и обиды на весь мир, как наш старик». Тонко чувствующий сын нашел очень точное слово — «обида» — для описания того, как Томас Манн воспринимает нацистскую диктатуру: именно как личную обиду.
Каждый день в письмах и газетах из Германии Томас Манн читает о все более жутких злодеяниях, о марионеточном правосудии, о закрытии либеральных газет. Ужасы, творящиеся в родном отечестве, более чем внятно доходят до него даже сюда — в надмирную отрешенность виллы La Tranquille («Спокойная»), что так красиво расположилась на вершине холма.
В этот период растерянности и нерешительности по ключевым идейным вопросам на Томаса Манна начинают действовать две во многом прямо противоположные силы: с одной стороны это его дети, Эрика, Клаус (а отчасти уже и Голо), которые со все меньшей деликатностью втолковывают родителю, что надо окончательно решиться на жизнь в изгнании, за границами рейха. И громко, во всеуслышание заявить, что он на стороне эмигрантов, вместе с ними.
С другой стороны — это его до смерти перепуганный издатель Готфрид Берман Фишер, который звонит ему, навещает и всячески обхаживает: дескать, все уляжется, все совсем не так скверно, главное, он ни в коем случае не должен делать политических заявлений, иначе выход осенью первого тома его романа об Иосифе под большим вопросом. А Берман Фишер прекрасно знает, сколь важно для его автора не обмануть ожидания остающихся на родине верных ему читателей.
Но Томас Манн мало-помалу начинает чуять недоброе, он догадывается, насколько зависим и подвержен манипуляциям его норовящий усидеть на всех стульях издатель — даром, что ли, он и в Париже пытался Клауса переубедить. Он записывает: «Опаска, что Б. хочет втянуть меня вместе с издательством в „национальную консолидацию“…»
Да, Томас Манн в полной растерянности. Еще в Бандоле, как совсем недавно стало известно, ему приходит письмо от Отто Граутоффа, близкого друга его юности. О получении оного письма дневник Томаса Манна умалчивает, хотя обычно в нем досконально фиксируется практически все вплоть до счетов за электричество. Но, по-видимому, письмо адресату слишком неприятно — и из-за личности отправителя, напоминающего ему о годах молодости и тогдашних попытках с помощью медицины взять под контроль собственную сексуальность. Однако оно, что ничуть не менее важно, неприятно и своим содержанием. «Я написал Томасу Манну, который, будучи лишен в Мюнхене гражданских прав, первые месяцы эмиграции проводил в Бандоле», — пишет Граутофф в своих неопубликованных воспоминаниях. И далее: «Я призывал его. Настойчиво убеждал возвысить голос в защиту свободы, правды и справедливости, в защиту достояния немецкой культуры, доблестным стражем которой он столько раз себя провозглашал. Никакого ответа. А какой огромный вес это могло бы придать немецкой эмиграции!»
Могло бы, но не придало. Все происходящее представляется Томасу Манну слишком запутанным, чтобы публично встревать и предпринимать какие-либо действия в каком-то из направлений. Как добросовестный делопроизводитель он записывает: «Порою, сдается мне, голова у меня несколько перегружена: политический комплекс слишком сплавлен с вопросами моей личной жизни».
Да. Нет. Может быть. Пройдет еще несколько лет, прежде чем Томас Манн разрубит узел сомнений, когда в Америке просто-напросто самого себя объявит германской республикой, запечатлев свою решимость знаменитыми, чеканными словами: «Где я, там и Германия». Но здесь, в Санари, сейчас, в июне тридцать третьего, все настолько злополучно переплелось, что впору сказать: «Где я — там нейтральная полоса».
*
Тем не менее 12 июня семейство Манн официально совершает переезд в Санари. Вопрос местопребывания на лето решен, въезд в виллу La Tranquille состоялся. «Спокойная» — она и вправду замечательно расположена, на отшибе, на уединенной холмистой гряде, под сенью пиний и кедров, что защищают ее от мистраля, но между стволами то и дело открываются виды на бухты побережья, которыми обитатели виллы могут любоваться из окон верхнего этажа. Да, вилла двухэтажная, внизу, как и в Мюнхене, справа от входа сразу столовая, плиточный пол, коричневые стулья, рядом кухня, наверху рабочий кабинет отца и спальни для детей. Но детей слишком много, а помещений слишком мало. Для Голо комнаты не хватило, ему придется переехать в пансион неподалеку. Придется? Да нет же, на самом деле он до смерти рад вынужденному отдалению. А все равно его и отсюда, увы, каждый день после утреннего купания в море, кофе и круассана неодолимо тянет на виллу, к семье. Первым делом он спрашивает: «Какие новости с родины?» Новостей по большей части никаких, а если какие и бывают, то скверные.
Потом Голо идет преподавать младшим сестренке и брату, Меди и Биби, чтобы те, как говорит отец, вконец не «одичали». Вообще-то Голо должен был в июне в Гёттингене сдать второй государственный экзамен на диплом учителя — вместо этого он становится домашним учителем для двух младших отпрысков семейства. После уроков по истории и немецкому (с Меди Голо читает шиллеровского «Валленштейна», с Биби — Саллюстия) на вилле La Tranquille подается обед. Главная трапеза как бы делит день на две части, придает жизни форму.
Еще на Пошингерштрассе у Голо буквально камень с души упадал, если Эрика или Клаус на обед приходили. Только они могли отца развеселить — забавными историями, шутками, пародированием знакомых, друзей, знаменитостей. Он слушал их с мягкой улыбкой, и вся трапеза сразу приобретала радостный характер. Зато, когда обоих старших не предвиделось, Голо иной раз готовился к обеду как к настоящему экзамену, на записочке составлял себе список тем, которые могут отца заинтересовать. И Михаэль как-то при случае ему признался, что поступает точно так же.
Всем известно: отец хочет, чтобы за обедом происходил умный застольный разговор. И натужные, насквозь искусственные эти «беседы», в ходе которых отец поочередно предоставляет детям слово, «с обратной почтой» ожидая либо остроумного словца, либо чуть ли не научного доклада, — беседы эти, как позже отважится однажды признаться Голо Манн, стали «кошмаром моего детства».
Здесь, в Санари, традиция с Пошингерштрассе неумолимо продолжена. Голо опять изо всех сил старается козырнуть знаниями (ему неведомо, но в своих дневниках отец и вправду милостиво выставляет ему неплохую оценку, отмечая возросший уровень его «политических суждений»). Моника, как и прежде, всячески норовит уклониться, прячется во время еды за завесой своих локонов или в отрешенную задумчивость, чтобы при первой возможности удрать к прислуге на кухню. Она несказанно рада, что из Мюнхена приехала именно Мария Треффлер, добросердечная Марихен, с которой они всегда лучше всего ладили, — на пару с ней она убирает посуду и приборы, лишь бы ни секундой дольше необходимого не участвовать в застолье.
И конечно, вздох всеобщего облегчения, если к обеду обещались быть Лиза и Сибилла. Стараниями дочки взбодренная свежей дозой горючего, госпожа Морфезани оживленно болтает с главой семейства, Сибилла делится последними местными новостями, а дети наслаждаются освобождением от мучительной ораторской повинности. Затем обе гостьи стремительно, — пока мамаша не «сдулась», — порой даже не дождавшись кофе, укатывают в стареньком сибиллином «пежо», на прощание радостно помахивая руками.
*
И только Меди, любимице, жизнь в отцовском доме всегда, даже за обедом, представляется интересной и уютной, — что в Мюнхене, что в Арозе, в Лугано и в Лё-Лаванду, что в Бандоле, что в Санари. И о напряженной атмосфере под родительским кровом она позже ни разу не вспомнит. В теплых лучах отцовской любви она наслаждалась и совместными трапезами, и своей жизнью, говорит она и хихикает. Да, именно такой, хихикающей, она и сохранится в памяти у всех нас благодаря Генриху Брелёру и его большому фильму о ее семье — «Семья Манн — роман столетия». Семейная сага, ради создания которой режиссер объехал вместе с Элизабет все «станции» ее долгого жизненного пути, в том числе и Санари. В этом путешествии Элизабет иной раз под камеру рассказывает самые невероятные вещи, глубоко прискорбные подробности существования наглухо замкнувшейся, на все пуговицы застегнутой семьи, — но смотрит на нас с такой милой, чуть хитроватой улыбкой, словно все это просто самая обычная жизнь, ничего особенного.
Всем нам приходится решать, как рассказывать о собственном детстве.
Элизабет Манн, вспоминая о поре своего взросления, решила считать ее счастливой. А еще она решила не начинать пробовать силы в писательстве. Что ж, решения жизненно важные, и, быть может, не такие уж неправильные.
*
Кстати, у Томаса Манна глаза зеленые, а вот у его детей темно-карий, почти черный цвет глаз, унаследованный от матери. И лишь у Клауса, единственного в семье, глаза голубые — такая вот игра природы.
*
Прингсхаймовская, женская ветвь продолжает полнокровно жить в семействе Манн — и отнюдь не только в темно-карих глазах ее представительниц. Ведь наследие Хедвиг Дом, скончавшейся в 1919 году прабабушки, — прежде всего наследие политического свойства, она — одна из основоположниц феминизма — боролась за избирательные права женщин, за совместимость профессиональной деятельности и материнства, и это ей принадлежит вышедшая еще в 1902 году замечательная книжка, в которой она высмеивает жалкие аргументы «антифеминистов». И тем самым как бы задает тон энергичного, жизнеутверждающего мировосприятия дочери Хедвиг, как и внучке Кате — и правнучке Эрике.
Хедвиг и Катя, Катя и Эрика. Два материнско-дочерних дуэта весьма схожи и интонациями общения, и нотками высокомерия, но, когда в Мюнхене они вынуждены выступать на одной сцене, это неизбежно приводит к некоторым диссонансам.
А потому — намеренно или неосознанно — возникает потребность не слишком часто с такими совместными концертами выступать. Как Хедвиг с Катей, так и Катя с Эрикой давно привыкли пошушукаться друг с дружкой насчет присутствующих и отсутствующих третьих лиц — а на расстоянии энергично используют переписку. Не по одному, а иной раз и по два письма в день циркулируют между участницами дуэтов, неважно, где кто находится — в Мюнхене ли, в Париже, в Бандоле или в Санари. И в письмах тон общения такой же: изысканный, ироничный от насмешки до издевки, неизменно подчеркивающий классовое превосходство над другими, — а зачастую и очень остроумный, веселый.
Именно у Хедвиг Катя смолоду училась справляться с щекотливыми ситуациями в семье. С супружеской неверностью отца, с неприспособленностью к жизни старшего брата, с подавленной гомосексуальностью брата-близнеца Клауса. И это помогает ей теперь, уже в собственной семье, как-то улаживать осложнения, связанные с сексуальной ориентацией мужа и двоих сыновей, а также ее дочери Эрики, но прежде всего — с проблемой наркотиков у Клауса и Эрики.
Трудности жизни переносятся легче, если над ними посмеиваться. Едва ее мать отбыла к себе в Мюнхен, а дочь — в Париж, как из обоих этих городов Кате в Бандоль тут же начинают приходить письма. Благодаря чему она неизменно остается в курсе всех событий, пусть ее временный командный пункт расположен всего лишь в посредственно оборудованном двухкомнатном номере посредственного французского гранд-отеля, а затем — в спальне виллы La Tranquille. В их переписке не принято ходить вокруг да около: Меди, на взгляд Хедвиг, «столь же мало осведомлена в политическом плане, сколь и в сексуальном», — без обиняков заявляет бабушка своей дочери. А та, в свой черед, пылая гневом, не скрывает от собственной дочери возмущения другой ее сестрой, или, как она формулирует, «вечной проблемой Мони». И только наркотическая зависимость Клауса никогда не именуется прямым текстом, а лишь иносказательно упоминается как его «мелкобуржуазная слабость». Когда уже ничем помочь нельзя — в этой семье на помощь приходит высокомерие.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.