Рассказ, или «этюд», «Русская душа», написанный в 1916 году и тогда же опубликованный в периодической печати, как и большинство других произведений Пантелеймона Романова (1884—1938), открывает читателю особенности национального характера, как его представлял себе автор, хорошо знакомый и с деревенской Россией, и с образованным городским обществом. По сюжету рассказа Андрей Христофорович Вышнеградский, профессор Московского университета, приезжает в деревню, чтобы после многолетней разлуки повидаться со своими братьями — Николаем и Авениром. О том, что из этого вышло, рассказывается в предлагаемом ниже отрывке.

Пантелеймон Романов. Русская душа. М.: Пролетарий, 1925

V

— Ну, а как живет Авенир? — спросил один раз Андрей Христофорович, соскучившись у Николая.

— Авенир, брат, живет хорошо.

— А сколько у него детей?

— Восемь сынов.

— Как много! Ему, должно быть, трудно с ними.

— Нет, отчего же трудно... на детей роптать нехорошо, это дар... И он все такой же горячий, проворный. Умная голова.

— У него всегда было слишком много самоуверенности, — сказал Андрей Христофорович.

— Да, ум у него шустрый, это правда, — сказал Николай, покачав опущенной над коленями головой, и вдруг поднял ее. — Вот, брат, настоящий человек.

— То есть как настоящий?.. — спросил профессор, почувствовав какой-то укол, точно в этом была косвенная мысль о том, что сам Андрей Христофорович не настоящий... — Как настоящий? — повторил он.

— Да так, — сказал Николай, — вот ты говорил, что ценишь людей, у которых мысль постоянно работает. Вот тебе Авенир. У него, милый, мысль ни на минуту без работы не остается.

— Может быть, — сказал профессор, — но вопрос: над чем и как?

— Мало ли над чем, — сказал Николай.

— А местечко у него хорошее?

— Ничего. Но все-таки, конечно, не то, что у нас. И потом, — продолжал Николай, — это человек — весь без обмана.

— Как без обмана?

— Ну, как тебе сказать... вообще природный. Душа настоящая русская.

— Да что же у меня-то не настоящая, что ли? — спросил, почти обидевшись, профессор.

Николай сконфузился.

— Ну, что ты... бог знает, что выдумал. — Но профессор чувствовал, что в его словах не было уверенности. И к тому же Николай сейчас же переменил разговор.

— Он приедет сюда, как только получит мое письмо, как узнает, что ты здесь, так и прискачет. Вот, брат, кому расскажешь!..

И правда: один раз, когда все сидели в саду за чаем, со стороны деревни послышался отчаянный лай собак и дребезжание колес. Видно было, как на двор влетела взмыленная лошадь, запряженная в тележку без рессор. Сидевший в ней человек в мягком картузе и короткой сборчатой поддевке на крючках как-то особенно проворно соскочил на землю, продернул и привязал вожжи в кольцо под навесом. А сам, отряхнув полы, посмотрел на свои сапоги, потом вопросительно на окна дома.

— Да ведь это Авенир! — сказал радостно Николай, и, как показалось Андрею Христофоровичу, более радостно, чем при его приезде. — Я говорил, что прискачет... Ну и молодец, вот молодец!

Обнялись.

— Европеец, европеец, — сказал Авенир, поцеловав брата. Он отступил на шаг со снятым картузом на отлете в руке и оглядывал профессора.

— Ну, брат, ты того... совсем, так сказать...

— Что? — почти с тревогой спросил Андрей Христофорович.

Но Авенир ничего не ответил. Он сейчас же забыл об этом и стал рассказывать, как он ехал, что с ним случилось.

Варя с его приездом повеселела и оживилась.

Целый вечер говорили, потом спорили о душе. Десять раз Авенир говорил Андрею Христофоровичу:

— Ну-ка, расскажи, брат, как вы там, европейцы, живете. — Но с первого же слова перебивал брата и пускался рассказывать про себя.

Было уже 10 часов вечера, потом 11, 12, а они все еще говорили, вернее, говорил один Авенир. Говорили о политике, о воздухоплавании, о войне, и Авенир нигде не отставал и никогда не сдавался.

Он имел такой вид, как будто только что приехал с места, где он все видел и изучил, а Андрей Христофорович сидел в глуши и ничего не знает.

— Наши аэропланы, брат, самые лучшие в мире. В три раза лучше немецких. У них неуклюжая прочность и только, а у нас!..

— Откуда ты это знаешь? — спросил Андрей Христофорович, которому хоть раз хотелось найти основания их суждений.

— Как откуда? Мало ли откуда? Это даже иностранцы признают. А ты, значит, не патриот?

— Кто же тебе это сказал?

— По вопросу, брат, видно, и вообще по холодности. В тебе нет подъема. Это нехорошо, брат, нехорошо.

— Да постой, голова с мозгом!

— Что же мне стоять? У тебя холодное, рассудочное отношение, разве я не вижу.

— Мы слишком много говорим вместо дела, — сказал Андрей Христофорович.

— Где же много, — сказал Авенир, — ты бы послушал, как мы... И потом про разговоры ты напрасно... В слове мысль, в мысли — дело. И теперь мы уже совсем не те, что были раньше; ты это особенно заметь, — сказал Авенир, поднимая палец. И повторил: — Особенно!

— А какие же? — спросил Андрей Христофорович.

— Ну вот ты даже спрашиваешь, какие? У тебя скептицизм. — И ответил: Совсем, брат, другие.

— Вот и я тоже говорю ему, — сказал Николай, запахивая свою масленую полу.

— Совсем другие! — повторил еще раз Авенир. — Было время, да прошло.

— Может быть, ужинать пойдете? — сказала Варя, которая уже томилась оттого, что долго не ели.

VI

— Ну, что же, поедем теперь к нам, — сказал на третий день Авенир.

— Хорошо, а как ехать?

— Со мной на лошадях поедем, чем тебе кружить полтораста верст по железной дороге. Я, брат, всегда на лошадях езжу.

— А сколько до тебя на лошадях?

— Восемьдесят верст.

— Да, на лошадях лучше, — сказал Николай. — А то там изволь каждый раз поспевать вовремя.

— На одну минутку опоздал, и весь день пропал к черту, — прибавил Авенир.

— И звонки эти дурацкие, — сказал Николай.

Пошли смотреть экипаж. Это была тележка без рессор, тарантас, как называл ее Авенир. Сиденье у этого тарантаса было такое низкое, что колени у сидящих в нем подходили к самому подбородку.

— Сидеть-то не особенно удобно, — сказал Андрей Христофорович.

— А что? — спросил Авенир и живо вскочил в тарантас.

— Как, что? Сиденье очень низко.

— Ну, уж это так делается, брат; кузнец при мне делал другим.

— Как так делается, если это неудобно?

— Нет, это правда, Андрей, — в тарантасах сиденье высоко не делается. У кого ни посмотри.

— Ну, брат, — сказал Авенир (он даже опечалился), — тебя, милый мой, Европа, я вижу, подпортила основательно.

— Чем подпортила?

— Об удобствах уж очень заботишься.

— Нет, я все-таки поеду по железной дороге, да и грязь, я вижу, порядочная.

— На колеса смотришь? Это еще с Николина дня. Тогда грязь была, правда. А теперь все высохло.

— У нас, милый, места хорошие, — сказал Николай.

Кончили на том, что Авенир подвязал потуже живот, перецеловался со всеми, похлопал себя по карманам и покатил один. Профессор поехал по железной дороге. Когда приехал, Авенир сам выехал за ним на станцию.

— У нас, брат, отдохнешь. У нас воздух здоровый, не то, что у Николая. У тебя, должно быть, от этой учебы да от книг голова порядком засорилась... Ну, да, толкуй там, как будто я не знаю. Это ты там закис, вот и не замечаешь. Прочищай тут себе на здоровье. Я тебе душевно рад и скоро от себя не выпущу... И брось ты, пожалуйста, все это. Живи просто, — проживешь лет сто. Живи откровенно. Все, брат, это чушь.

— Как живи откровенно? Что — чушь? — спросил озадаченный профессор.

— Все! — сказал Авенир. — Вот моя хижина, — прибавил он, когда подъехали к небольшому домику в сирени.

— Входи... Пригнись, пригнись! — поспешно крикнул он. — А то лоб расшибешь.

— Как это вы себе тут лбы не разобьете, — сказал Андрей Христофорович.

— Я и правда частенько себе шишки сажаю. А вот мои сыновья, — сказал Авенир. — После познакомишься, сразу все равно не запомнишь. Катя! — крикнул он, повернувшись к приотворенной двери.

Вышла Катя, крепкая, в меру полная и красивая еще женщина с родинкой на щеке, очевидно, смешливая. Она, забывшись, вышла в грязном капоте и вдруг, увидев профессора, вскрикнула:

— Ах, матушки! — засмеялась и убежала.

— Врасплох захватил, — сказал Авенир так же, как Николай.

Все комнаты, с низенькими потолками, оклеенными бумагой, были завешены сетями — рыболовными, перепелиными, западнями для мелких птиц, насаженными на дужки из ивовых прутьев. А над постелями — ружья и крылья убитых птиц. И везде валялись на окнах картонные пыжи, машинки для закручивания ружейных гильз.

Нравы были несколько грубоваты. В особенности у старшего сына Петра, который травил деревенских собак и ел сырую рыбу.

Больше всех профессору понравилась Катя. Она была всегда ясная, приветливая и только необычайно смешливая, что, впрочем, удивительно шло к ней. Смех настигал ее, как стихия, и она уже ничем не могла сдержать его, убегала в спальню и хохотала там до слез, до колик в боку.

VII

С самого раннего утра, едва только солнце встало над молочно-туманными лугами и зажгло золотой искрой крест дальней колокольни, как в сенях уже захлопали двери и раздался голос Авенира:

— Захватил весло? Бери удочки... да не нужно эту чертову кривую! Что же ты крыло-то не зачинил, тюря? Собирай, собирай, господи благослови. К обеду приедем.

И наступила тишина, как будто уехала толпа разбойников или людоедов.

Часов в двенадцать приехали с рыбной ловли, и Авенир прислал младшего сына за Андреем Христофоровичем. Он должен был непременно идти и посмотреть улов.

Связанные вместе две лодки были причалены к берегу и привязаны одной цепью за столб с кольцом. На одной из них сидел Авенир в широкой соломенной шляпе, в рубашке с расстегнутым воротом. Рукава у него были засучены выше локтя. И он, опустив в садок обе красные руки, водил ими по дну.

— Иди сюда, Андрей! Смотри, вот улов!

— Да я вижу отсюда.

— Нет, ты сюда подойди. Вот гусь! Хорош?

И он на обеих ладонях разложил огромного карпа, который, лежа, загибал то хвост, то голову.

А сыновья — огромные, загорелые, тоже с засученными рукавами и вздувающимися мускулами под мокрой прилипшей рубашкой — развешивали сети на шестках вдоль берега.

Потом отбирали рыбу на обед; Авенир, отгоняя мух и отирая сухим местом засученной руки пот со лба, только покрикивал:

— Клади большого, клади его, шельмеца. Так! Стой! Это на жаркое. Доставай теперь налима... Смотри, Андрей, князь мира грядет.

Профессор смотрел. Из садка показывались огромная коричневато-зеленая голова и скользкое туловище.

И князя мира опускали головой в мешок.

— Это на уху.

Потом долго купались, причем сыновья плавали молча или лежали под солнцем на воде, раскорячившись, как лягушки, а Авенир каждую минуту окунался с головой и кричал:

— Боже, как хорошо! Вот чудо-то! Лезь, Андрей, наплюй на докторов. Все это, брат, ерунда!

Наконец он оделся, сидя на зеленом бережку, и они пошли по узенькой каменистой тропинке в гору к селу, мимо огородов, где на полуденном, знойном солнце желтели за частоколом подсолнечники.

Авенир остановился, посмотрел на реку, где еще продолжали купаться сыновья, и крикнул:

— Не отставай, не отставай, Петр! Чище работай. Эх, рано вылез. Ну, делать нечего. Огурец зацветает. Ну и лето! А земля-то: нигде такой земли не найдешь. Что ни посади, все вырастет. Захочешь дыни — дыни будут расти, винограду — и виноград попрет.

— А у тебя и дыни есть?

— Нет, только огурцы да капуста пока, а если б захотеть!.. Стоит только рукой шевельнуть!

Дома уже был готов обед. Ели здесь еще больше, чем у Николая. Сыновья ели молча, а отец говорил, не переставая:

— В три часа выехали нынче. Заря была — чудо! Поедем, Андрей, как-нибудь с нами. Катя и то ездит, она — молодец!

Катя улыбалась.

— Я люблю это, — если бы только меня зубы не мучили.

— Разве мучают? — спросил Андрей Христофорович.

— Зубы и зубы! — сказал Авенир, махнув рукой. — Мы все от них на стену лезем. Ешь, пожалуйста, капусту, Андрей. Это, брат, удивительно полезная вещь. У меня, брат, система, чтобы все было по-настоящему, то есть по-простому. Вот Николай в неметчину ударился, воды какие-то пьет. Видал?

Только под конец обеда заметили, что Петра за столом нет, да и тетка Варвара исчезла куда-то.

— А где же Петр? — спросил Авенир.

— Он закупался. Его бабушка рассолом поит, — сказал Павел, наливая себе вторую тарелку окрошки.

— Редкий человек тетка Варвара, — сказал Авенир, — без нее было бы плохо.

— А что он чувствует? — спросил Андрей Христофорович.

— Да его мутит, — сказал Павел, — как до дома дошел, так и начало мутить.

— Ну, иди теперь отдыхай. Тебе никто не помешает. У нас в этом отношении...

И, проводив брата до его комнаты, Авенир исчез.

Андрей Христофорович постоял, вынул часы, положил их на стол, потом поискал чего-нибудь почитать, но ничего не нашел.

Минут через пять дверь приотворилась, и в нее просунулась голова Авенира.

— Андрей, ты не спишь? — спросил он шепотом.

— Нет еще.

— Ну, давай поговорим.

— Как бы не забыть, — сказал Андрей Христофорович, — мне нужно в город послать. Это можно?

— Сколько угодно, Павел живо скатает. И ты, пожалуйста, не стесняйся, как что нужно — говори. Я очень рад.

— Ну, отправь, пожалуйста, вот это сегодня же.

Перед вечером Авенир повел брата на курган показать красивый вид.

— Пойдем, пойдем. Вот вы там все по Швейцариям ездите, а своего родного не замечаете.

— Что же, в город поехали?

— Ах, братец ты мой! Из ума вон! Где Павел? — спросил Авенир, оглянувшись на сыновей, которые молча следовали за ними.

— Он от живота катается, — сказал Николай.

По дороге на курган Авенир вспомнил, что он когда-то был большим любителем театра

— Я, брат, всем интересуюсь. Ты небось думаешь, что мы живем тут в глуши и ни бельмеса не смыслим. Ну, кто теперь в Малом играет?

— Садовская — бытовых комических старух, — сказал профессор.

— Бытовых комических, — повторил Авенир, — так, знаю теперь.

— Ермолова — драматическая.

— Драматическая? Так.

— Ну, Рыбаков играет стариков, конечно.

— Стариков... А Чацкого кто играет?

— Чацкого недавно играл Яковлев.

— Ну, довольно, а то перезабуду. Вот и курган. Закат-то отсюда как виден. Вот картина! А то ваши художники что-то, говорят, завираться стали. Становись сюда, отсюда виднее, — говорил Авенир, втаскивая брата за рукав к себе, так что тот от неожиданности едва не упал.

— Оглянись кругом, какова высота. Что, брат!.. На реку-то глянь, на реку! Ручейком отсюда кажется. Вот отсюда бы читать стихи. Вот стать бы сюда, а слушатели там, где река. Все эти актеры ваши — дрянь. Нужно что-нибудь могущественное. Простор-то какой. Куда ж они к черту годятся. — Потом, помолчав, добавил: — Да, лучше наших мест все-таки нигде не найдешь. Один простор чего стоит.

— Ну, милый, одним простором не проживешь. Нужна работа.

— Да над чем работать-то?

— Как над чем?! Теперь и ты спрашиваешь, над чем работать? Так я тебе скажу, что, помимо всего прочего, нам нужно работать над тем, чтобы выработать в себе потребность знания и деятельности. Это — первая ступень.

— Ну, от добра добра не ищут, как говаривал Катин дедушка, — сказал Авенир.

— Я пол-Европы объехал, и никто даже не спросил меня ни разу, как и что там. А все отчего? От самоуверенной косности. Ты не обижайся на меня, но мне хотелось наконец высказаться.

— Ну, за что обижаться, бог с тобой! — горячо сказал Авенир.

— Ты живешь тут и ничего не видишь, не видишь никаких людей, никакой другой жизни и заранее ее отрицаешь. Все эти две недели мы только и делаем, что говорим и все ниспровергаем, а между тем я не могу добиться пустяка: послать в город.

— Завтра пошлем, Андрей, ей-богу, пошлем. Это вот некстати у Павла живот заболел.

— Дело не в том, что ты завтра пошлешь, я говорю сейчас вообще... Но самое главное, что у вас нет ни малейшего стремления к улучшению жизни, к отысканию других форм ее. И все это от страшной самоуверенности. Вы не верите ни знаниям, ничему. Я приехал сюда — слава богу, человек образованный, много видел на своем веку, много знаю, — а я чувствую, что вы не верите мне. У вас даже не зародилось ни на минуту сомнения в правильности своей жизни...

— Сядь, сядь сюда на камешек, — сказал Авенир.

— Спасибо, я не хочу сидеть. Ты знаешь, я — профессор старейшего в России университета, — приехав сюда, чувствую, что у тетки Варвары гораздо больше авторитета, чем у меня. Ты ни разу, положительно ни разу, ни в чем со мной не согласился. А подрядчика, который и грамоты, наверное, не знает, ты вчера слушал со вниманием, которому бы я позавидовал.

— Жулик, мерзавец, каких мало, — сказал Авенир. — Он сорок тысяч тут на одной постройке награбил. Его давно в тюрьму пора.

— Ну, вот, а у тебя к нему доля какого-то уважения есть.

— Ну, что ты, какое может быть уважение, — сказал Авенир. Потом, помолчав и покачав головой, прибавил:

— А все-таки умница! Это уж не какая-нибудь учеба, а природное, настоящее. Нет, ты напрасно, Андрей, думаешь, что я тебя не слушаю, не ценю, я брат...

Он встал и крепко пожал руку брату.

— Ты знаешь, — продолжал Андрей Христофорович, — когда оглянешься кругом и видишь, как вы тут от животов катаетесь, а мужики сплошь неграмотны, дики и тоже, наверное, еще хуже вашего катаются, каждый год горят и живут в грязи, когда посмотришь на все это, то чувствуешь, что каждый уголок нашей бесконечной земли кричит об одном: о коренной ломке, о свете, о дисциплине, о культуре.

Авенир кивал головой на каждое слово, но при последнем поморщился.

— Что она тебе далась, право...

— Кто она?

— Да вот культура эта.

— А что же нам нужно?

— Душа — вот что.