В «Новом литературном обозрении» вышла книга Дмитрия Крымова, составленная из дневниковых записей разных лет, в которых театральный режиссер зафиксировал внутреннюю работу над своими постановками. Предлагаем прочитать отрывок, в котором сталкиваются чеховский Сахалин и Венеция Хемингуэя.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Дмитрий Крымов. Новый курс: разговоры с самим собой. М.: Новое литературное обозрение, 2025. Содержание

Своими словами. Чехов «Остров Сахалин»

Хочется сделать то, что, кажется, нельзя сделать. Например, «Остров Сахалин». Опять разговор с детьми о непонятном. Далеком и непонятном.

Что такое перспектива? Обычно человек или любой предмет становится меньше с удалением.

А обратная перспектива? Чем человек дальше, тем он становится больше. Зависит от крупности человека. Объяснить на примерах: Петр Первый (и был-то большой, а сейчас кажется еще больше), Наполеон (был малюсенький, а кажется сейчас большой). Брежнев, скажем, стал меньше. Это зависит от поступков. От личности. Чехов увеличивался по мере продвижения на Сахалин, становился больше, значительнее.

А начать можно с того, что объяснить, как это далеко. Сахалин — это очень далеко. Принести, например, огромный лист толстой фанеры, метров пять, и долго отпиливать от него маленький кусочек —это и есть Сахалин. Кусочек очень маленький, ну просто очень, а фанера необъятна, громадна и стара: на ней то ли дрова рубили, то ли мясо, она вся какая-то покоцанная, с ободранными краями и дырками. Но отдавать кусочек она не хочет — когда пилишь, идет кровь. А отпиленный кусочек норовит опять пристать на свое место: надо сделать там сильный магнит, чтобы было трудно оторвать. (Ведь когда вода опускалась, на самом деле Сахалин переставал быть островом, а становился полуостровом.) Вот такое странное место. И все в тумане.

Череда русских уголовников. Поведение и речь — другая порода людей. Говорить невозможно и не о чем. Две России. Одна — огромная, гнойная, хитрая, жуликовато-бесноватая, страшная, азиатская и непонятная. Вторая — выдавливающая из себя «раба».

И вот Чехов — высочайший, выросший за время путешествия, нескладный, еле входит в помещение на этом странном, потустороннем кусочке земли. Входит и встречает там Соньку Золотую Ручку. И их разговор.

Странный разговор, вдруг «доверительный», про жизнь, про литературу... Она — вор в законе, лучший вор всех времен и народов. Закована в кандалы. Вор-виртуоз, актриса своего дела, знающая несколько языков, высокий специалист, и хоть и старушка, но актриса и женщина. И он против нее как мальчик. А она то вдруг похожа на Аркадину, усталую от своего успеха, но все еще голодную актрису, то на Дорна, циничного знатока человеческой природы, а иногда это Костя Треплев, когда начинает говорить про старый театр и про необходимость новых форм. А то вдруг Нина с ее «уметь нести свой крест и верить». Может, он устал с дороги, он протирает очки — кто перед ним? Иногда она переходит на уголовный жаргон, и Чехов ее не понимает, ей приходится, как маленькому, объяснять...

Дело в том, что Чехов до поездки на Сахалин пьес не писал, а как приехал домой, стал писать, — так, может быть, это после встречи с ней? Она подсказывает ему его путь? Она его благословляет на их написание? Предсказывает будущее? У него голова идет кругом, а она смеется: «Ты запиши, запиши, а то забудешь...» А потом успокаивает: «Да напишешь ты, все напишешь... Я же все твое читала, ты самый талантливый из всех теперешних...» Она его как будто ждала, ждала, чтобы передать что-то, свое знание жизни, что ли. Свое знание о нем, о его будущих пьесах, знание о том, что он будет великим русским писателем. Как ведьма в «Макбете». А в конце, когда он уходит, захватывая ворох исписанных листков, она вынимает из кармана его часы, бумажник... Профессионализм же никуда не девается.

Примечание

Эти записи были сделаны в 2017 году вскоре после премьеры «Гоголя. „Мертвых душ“». Я задумывал целую «детскую» серию, но она не состоялась, и даже этот спектакль не был поставлен, потому что я ушел из театра в 2018 году. «Несло горелым с четырех сторон», как написал Бродский. Только эпизод с Сонькой Золотой Ручкой вошел в спектакль «Все тут», который я сделал через несколько лет в другом театре.

Хемингуэй «За рекой, в тени деревьев»

А хорошо бы взять просто двух хороших актеров, посадить за стол, поставить перед ними большое увеличительное стекло, и пусть играют что угодно. Никаких режиссерских хитростей! Надо взять просто хороший текст. Можно взять Хемингуэя «За рекой, в тени деревьев», там много хороших диалогов. Можно взять сцену в ресторане, например. И много народа могли бы следить за этой удивительной сценой и удивительной игрой. Как под микроскопом.

А потом за ними приплыла бы настоящая гондола, и они сели бы в нее и уплыли. Вот был бы театр — неторопливый, завораживающий, резкий и таинственный.

Большое увеличительное стекло и за ним — предсмертные минуты человека: его беседы — с девушкой, с другом, с лодочником, с шофером, видения и долгий унос тела, когда он умрет. Руки, ноги, голова, глаза.

Странно-большой экран, укрупнение, как в кино. Но я вижу людей и вокруг: то есть если официант несет им еду, то я вижу выходящего из кулисы нормального человека с тарелкой, который входит в это укрупнение, и тогда я вижу его руки, его пальцы, саму тарелку — все делается значительным, мистическим, рассматриваемым.

Последнее любовное свидание как затяжной прыжок... Тягучее, но так, чтобы глаз не оторвать от этого «кадра».

Хорошая идея — видения за увеличительным стеклом. Девушка, война, лодка, утки, война и опять еда... И гондола в конце.

Она — Аня или Маша.

А кто он? Известные актеры заняты, и не такие уж они хорошие. Они известные. В хорошем и в плохом смысле — в смысле, что известно, что они сделают. А тут нужна не известность и не рассматривание известного актера через стекло, а нужна кропотливая работа, а на это вряд ли кто-то из «них» способен.

Вот он вошел на пустую сцену, долго оглядывается, выбрал место, принесли столик, накрыли. Тихий разговор с метрдотелем, как бы не для нас. Кто он? Бочкарев? Или Сережа Дрейден?.. Медали, нашивки, настоящая форма американского подполковника после войны. Короче, сел. Опустилось увеличительное стекло — и началась игра: пальцы, меню, ожидание, потом еда, уход к телефону, пустота на столе, какие-то видения в этом же стекле, на этой же скатерти — утки, человек, война... Достает лекарство, долго держит ее руки, пальцы, смотрит название вина, смотрит на маленьких человечков, идущих в атаку на скатерти... Война не отпускает. Стало душно, вышел из-за стола, из-за окна, стоит рядом, дышит, она там, ее беспокойное лицо. Потом входит обратно.

Иногда за окном идет снег и люди куда-то бегут, а он смотрит из-за стекла на них.

Иногда его жена выходит и садится тут, перед окном, курит, а он смотрит на нее оттуда. Его девушка ее не видит. А он видит. С прошлым не так просто покончить.

Последний ужин. Last Supper.

А плавание на гондоле — окно вдруг начинает качаться, вернее то, что мы видим в окне, начинает качаться, и мы видим крупно то их двоих, то гондольера. Как во сне — медленно все качается.

А иногда генералы входят и садятся тут, а он оттуда дает саркастические их описания.

Иногда тут появляются его болезни, какие-то недруги, дурак-водитель, и он разговаривает с ними через толщу стекла.

А еще осмотр у врача можно лихо сделать: голое тело, рентген, он — там, а врач — тут. За тем же столом, за которым только что они ели омара. А может быть, Саша Филиппенко? Скрипучий голос, резкие черты. И в конце — две большие голые ступни, увеличенные стеклом.

А начать с того, что по планшету катятся газета, просто бумага, сломанный зонтик... Все в разные стороны. Три человека с такими сильными пылесосами гоняют все это, заставляя зонтик подлетать и держаться в воздухе. Площадь. Венеция. Ветер. Может быть, одна газета летает туда-сюда, туда-сюда... и выходит человек, который ловит и поднимает эту газету, читает, и ему приносят столик и стулья.

Венеция нетуристическая.

А потом быстро опустить стекло, сесть туда вдвоем и разговаривать.

А когда выходит сюда — опять ветер.

А раздеваться у врача надо в ее присутствии, она с любопытством смотрит, а потом с ней разговоры о возможном ребенке.

Хорошее начало — летающий на ветру зонтик.

Пустота, пустой город. Быстро вошли и сели. Долгое молчание, руки, взгляды. Разговоры тоже мучительно долгие, сладостно ни о чем, измождающее, изматывающее зацепление слов, разговор для того, чтобы смотреть друг на друга, неизвестно, куда он направится, но он направится обязательно и все равно куда.

И именно на большой сцене, где есть пространство, этот квадратик будет прибежищем, а на малой сцене это будет просто приемом, немного укрупняющим лицо и фигуру: бытово.

И выходы за пределы квадратика.

Во-первых, его выходы и яростные монологи в зал — о войне, об утках, о жене, о генералах, о рыбалке, Париже, корриде. Или еще что-то, что его распирает, что не выговорено им за жизнь и выхаркивается во время последнего свидания, потому что, как бы ни был сладостен этот момент, он только часть жизни, прожитой жизни, где накопилось бог знает что и что-то недоделано, недоговорено, недостреляно. Это первое.

Второе: он панически подозрителен. Все время подзывает официанта и выясняет — кто это? По сцене, по пустой сцене иногда проходят разные люди, он их боится, это фобия, и когда он узнает, что это ничего страшного, просто какой-то человек, то он начинает страшно язвить, не может остановиться. Язвительность как признак болезни.

А она тоже не просто пай-девочка, она азартна и приходит играть с ним в опасные игры, например в войну, в его войну, в его воспоминания о войне. В его настоящие, страшные, не детские воспоминания. И если он не хочет, она вытаскивает их из него силой. Ждет неделю, как ребенок ждет обещанного мороженого, и приходит. Такая игра. Она порочна и игрива. Она венецианка и в злоязычии не уступает ему, они упиваются вдвоем, зло и безжалостно обсуждая всех посетителей ресторана и всех, кого увидят. И такая у них есть игра.

Ее тянет к нему, как к пороку, как к проводнику в другой, взрослый мир, она нашла его, как лазейку, как дыру в заборе. И в этом счастье свидания она беззастенчива. Она — венецианка. За ней вся история пороков и страстей этого города. Она для него тайна, тайна не только молодости и физической красоты, но сочетание этого с дьявольским азартом и артистизмом игрока, который пугает даже его, видавшего виды вояку. Она, захлебываясь, хочет деталей — войны, порока, всего на свете.

Они останавливают друг друга, раскрасневшиеся и разгоряченные, вспомнив, что они в кафе и кругом люди.

Их отношения — неприличные игры. В этом они доходят до края: «Дай твою руку... Потрогай в кармане камушки», — говорит он, а она уже сама залезла к нему в карман, и он мало что понимает. Как сказано про Лолиту Набокова — еще неизвестно, кто кого совратил. Он даже побаивается ее иногда. «Когда ты стала такой?» — спрашивает. А она заводится от этого, что все это на людях.

Игры, игры...

Итак:

  1. Игра о войне:

«Нет, расскажи! И это! И это! Я сама! Нет, не так, а так!»

И замолкает, как дитя, когда ужасы.

Совместное переживание.

Окно во взрослый мир.

2. Игра в любовь:

Азарт. Завести его, властвовать.

Поженимся — не поженимся?

Пять или шесть детей?

«Обними покрепче... Нет! Еще крепче!»

Камни в карманах. «Дай потрогать!»

3. Игра в знание города:

«Чей это город? Мой! Нет, мой!» Взахлеб.

4. Игра в злоязычие:

Они упиваются, обсуждая тех, кого видят.

О лесбиянках, об уродах, о неталантливых...

5. Игра в осмотр у врача:

С врачом и одновременно с ней — о детях, о любви.

6. Игра: «Я сама дам тебе лекарство!»

7. Игра: обучение ругательствам.

8. Игра-танец.

9. И последняя игра, куда он ее не взял: игра в смерть. О господи! Темочка та еще. И все это под увеличительным стеклом.

Это девочка-мечта, девочка-мираж: то она венецианка, то медсестра, то утка. Это, вообще, предсмертное видение, она ему, недолюбившему в этой жизни, послана свыше — из той.

А потом он опять выскочит, схватит у уборщицы, протирающей лужи, швабру и станет по всем правилам заряжать, перезаряжать эту «винтовку», а потом стрелять по всем правилам. И утка начнет метаться в окне, а когда выстрел, она распластает крылья и влипнет в окно, и кровь потечет по стеклу. А потом вторая и третья.

А она потом будет отмывать эту кровь со стекла, как после приступа Высоцкого Марина Влади убирала сгустки его крови из рукомойника театральной гримерки.

А он придет сникший и опустошенный и сядет за стол. И опять ласковый, медленный разговор.

Приступы.

Это все не реальность, а его бред. По нарастающей. А может быть, все время идет дождь? На всей огромной сцене?

В общем, выходы за пределы этого «окошка», за пределы «увеличительного стекла», я думаю, мы найдем, важно быть уверенным, что внутри него внимание может держаться достаточно долго. Это центр идеи, без этого не нужно ничего. Надо попробовать на паре репетиций. И поговорить с Аней, чтобы она не вые...

Примечание

Спектакль 2016 года в нашей Лаборатории в театре «Школа драматического искусства» назывался «Последнее свидание в Венеции». Играли Александр Филиппенко, Мария Смольникова, Алина Ходжеванова, Кристина Пивнева, Максим Маминов и Ольга Надеждина. Художник — Александр Боровский.

Поздно каяться, но оттенок неудовлетворенности результатами нашей работы у меня остался. Хотя к увеличительному стеклу, которое мы купили в Германии и вставили в окно венецианского кафе, претензий никаких нет.