Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Игорь Кузьмичев. Чудаки города Ленинграда. Тихие герои неофициальной культуры. СПб.: DА, 2024. Содержание
Перекресток Моховой и Пестеля — место литературное. Позади — здание бывшей школы, рядом — его родной дом Мурузи. Пустая (и остававшаяся такой вплоть до восьмидесятых, по воспоминаниям композитора Валерия Гаврилина, жившего там же) Моховая; юный Бродский, перейдя Литейный, поворачивал сначала направо (школа 196, где учился с четвертого по шестой класс), затем шел прямо, до Соляного (школа 181, седьмой класс) и, наконец, налево (та самая 191-я, последнее место учебы).
На Моховой за улицей Пестеля — тоже литература и тоже тени. Дом журналиста, куда захаживал Довлатов; напротив — редакция великого журнала «Звезда». На Моховую «Звезда» перебралась после войны, а в тридцатые редакция обитала на Воинова, нынешней Шпалерной. Впрочем, даже если бы «Звезда» и в тридцатые располагалась на Моховой, тому, кто жил по соседству, в доме 10 по Пестеля, ничего бы не перепало. Выкинули бы, не пустив дальше порога. И никакие уверения в том, что он поэт, не помогли бы. А он — был настоящим поэтом.
Оставьте меня, я смешной и хороший,
Я делал всю жизнь, что делали вы.
В передних я путал любовь, как калоши,
И цацкался с Лелькой на спусках Невы.
Годами когда-нибудь в зале концертной
Я встречу Бориса и Лелю вдвоем.
А после в «Европе», за столом десертным,
Без женщин, спокойно, мы все разберем.
Зовут поэта Алик Ривин, ему чуть больше двадцати. Он живет с тетушками в комнате, окна которой выходят на Пестеля. Я стою на перекрестке; если бы Алик подошел к окну, мы бы увидели друг друга. Но летом 2023-го все иначе. Здание то же, окна — уже нет. И квартиры той нет. В первые годы войны дом был разрушен: сердцевина обвалилась. Именно та часть, где была квартира Ривина и его тетушек.
Николай Чуковский писал в романе «Балтийское небо»:
«Он (Лунин. — Прим. ред.) подходил к тому месту, где улицу Пестеля пересекает Моховая, и вдруг увидел, что один из четырех углов на перекрестке сметен бомбой, словно отрезан. Все квартиры всех пяти этажей углового дома были видны снаружи — комнаты, оклеенные разноцветными обоями, столы, заваленные снегом, шкафы, зеркала».
Автор знал, о чем пишет.
Как знал и приятель Алика Ривина Абрам Старков. Старков, живший на Моховой, вернулся в Ленинград в конце войны:
«Я прошел мимо углового дома, в котором жил Алик. Весь угол — и со стороны Моховой и, главным образом, с улицы Пестеля — снесло бомбой от крыши до основания, все квартиры тут, в том числе и принадлежавшая Аликиным тетушкам, — я помнил примерно ее расположение, — были сейчас „нараспашку“ — без наружных стен, перегородок и перекрытий».
Абрам Старков не нашел следов Алика в Ленинграде, впрочем, их никому не удалось отыскать. Остались лишь записанные воспоминания знавших его людей, три портрета и три десятка стихов. Алик — или все-таки Александр, или, может, Арнольд? В каком году он родился? Наконец, когда и где умер?
Считается, что Ривин погиб в первые годы блокады. От голода? Или завалило обрушенной стеной дома на Пестеля?
Но вдруг Ривин выжил? Отправился в эвакуацию (что вряд ли) или просто сумел пережить блокаду? Филолог Тамара Хмельницкая упоминала версию, согласно которой Алик вырвался из Ленинграда и двинул на Кавказ. Солнце, горы — его стихия.
Но все это случится потом.
Вторая половина тридцатых. Дом на Пестеля стоит, свет горит, жизнь идет, какой бы страшной она ни была. Алику чуть больше двадцати (год его рождения вроде бы 1914-й), он успел поучиться, поработать, полежать в больнице для душевнобольных. Итог: неоконченное высшее, отсутствие пальцев на правой руке (производственная травма), официальный диагноз «шизофрения».
Алик пишет стихи, читает их прохожим, проводит время в Публичной библиотеке, столуется у знакомых. Время его не замечает (Большой террор 1937–1938 пройдет мимо), но сам Алик, как настоящий поэт, держит это время на острие плохо заточенного карандаша.
Вот придет война большая,
Заберемся мы в подвал.
Тишину с душой мешая,
Ляжем на пол наповал.
25 марта 1938 года. Алик вышел из дома и, приплясывая, двинулся по Моховой в сторону Фонтанки. В километре от него, на улице Маяковского, Хармс запишет в этот день: «Наши дела стали еще хуже. Не знаю, что мы будем сегодня есть. А уже дальше что будем есть — совсем не знаю. Мы голодаем».
Алик тоже голоден, но ему все равно. С Хармсом он не знаком, хотя они нашли бы общий язык. Оба любят Хлебникова. Ривин носит с собой кусочек черствого хлеба — как дань уважения председателю земного шара.
Он выходит на Фонтанку. Алик может выбирать, куда пойти дальше. Можно пойти в Публичку. Можно — к филологу Ефиму Эткинду.
«К нам он приходил неожиданно, ставил на обеденный стол замызганный чемоданчик и произносил: „Гиб гелд“ (дай денег). „Гелд“ у нас не было — обеих месячных стипендий едва хватало недели на две, и мы сами, Катя и я, редко бывали сыты. Ривину мы отдавали бутылки. Он складывал их в чемоданчик, где обычно уже сидела кошка, и уходил на промысел: кошку за три рубля сдавал в университетскую лабораторию, бутылки — на приемный пункт. Кажется, только этим „гешефтом“ (как он обозначал свою нехитрую коммерцию) Ривин и существовал, других источников дохода не помню».
Эткинды живут на углу Кировского и Песочной (ныне Каменностровский / улица профессора Попова). У Алика нет желания тащиться в такую даль. Он сворачивает на Фонтанку и дрейфует в сторону Невского. Он направляется в гости к филологу Тамаре Хмельницкой и ее мужу, художнику Ивану Петровскому. Пересекает Невский и продолжает движение по набережной. Сворачивает в Чернышев переулок (ныне улица Ломоносова), от Пяти углов добредает по Загородному до дома 21. Он бывает здесь регулярно.
«В первый раз я приняла его в бывшей гостиной, обставленной парадными креслами, диваном и рядом стульев. Но он предпочел сесть на пол. К чаю я подала бутерброды, печенье и конфеты. К бутербродам он не притронулся, но сгрыз все конфеты до единой, хрустя карамелью, как костями. И тут же рассказал все о себе. Мать его умерла. Отец — бывший коммерсант, и, чтобы поступить в вуз, нужно было обязательно поработать на заводе. Там ему станком отхватило несколько пальцев. В университет он поступил, но оставался в нем недолго и вместо лекций и зачетов целыми днями писал собственные стихи».
Ривину на Загородном, 21, рады. Он приносит хозяевам школьную тетрадь, неаккуратно исписанную стихами. Читает вслух, затем вручает тетрадку хозяйке дома, а сам уходит к Петровскому. Они прекрасно ладят, Иван охотно рисует Алика, выслушивая его странные, дикие и бесстыжие байки. «Дай темак, дай тесак!», слышит Хмельницкая: так Ривин требует у Петровского денег.
Речь Алика — смесь русского и идиша, вульгаризмов и точных формулировок, выдающих в нем образованность. Речь его подчинена ритму, Ривин говорит, пританцовывая. Поэт не может быть тихим.
Абрам Старков вспоминал, как во время их совместных прогулок по Летнему саду Ривин громко читал стихи, не замечая окружающих, привлекая их внимание (на дворе, на минуточку, пуганые тридцатые).
А вот у Хмельницкой: он танцевал на трамвайных остановках, «распевая „я Алик — дер мишигинер“ и выпрашивая у прохожих грошики».
Городской сумасшедший? Слишком очевидная характеристика. Проклятый поэт — тоже так себе определение. Совместимы ли психическое расстройство и чувство собственного достоинства? У Ривина это чувство присутствовало совершенно точно. Так же как здоровый внутренний драйв, ирония и умение при необходимости держать дистанцию.
«Мы не виделись полтора года. Мне показалось, что он стал еще бледнее.
— Здр-равствуй, — сказал он, грассируя. — Извини, что с таким опозданием поздравляю тебя с орденом. Не знал, куда писать. За тобой ведь не угонишься.
— Спасибо, — сказал я. — Как ты живешь, Алик?
— Пребываю... — сказал он.
— Я слышал, ты в университет поступил...
— Хожу...
— А сейчас куда?
— К Ивану Андреевичу, — сказал он. — Пусть басни научит сочинять. Что же мне еще остается?
Я понял мрачноватую шутку: он шел в Публичку, где баснописец Крылов работал когда-то главным библиотекарем».
Ирония, самоирония, хороший слог. Что это, как не беседа двух здравомыслящих?
Ривина жалели, но он не был жалким, об этом говорил Харджиев. В его воспоминаниях Ривин — «знающий себе цену поэт, гордый и независимый. И не такой уж угрюмый... Он понимал юмор и сам его не чурался».
Ты прав,
И я прав,
У каждого свой смысл
И свой нрав.
Твой смысл в точности,
А мой в непрочности,
Оно прочней.
Ура!
Ловля кошек для заработка. Востоковед Игорь Дьяконов пишет в своей «Книге воспоминаний»: «Последний раз я встретил его в начале 1941 г. около здания Библиотеки Академии наук; он вылетел со страшным матом из соседнего Института галургии, куда он пытался продать для экспериментов мешок кошек. После этого он зашел в библиотеку, повесил мешок с кошками на крюк в гардеробе и поднялся в читальный зал». Мешок с котами на крюк, а сам в читальный зал — да этот парень не чудик, а настоящий циник.
В марте 1938-го я оставил Алика в гостях у Тамары Хмельницкой и Ивана Петровского. Петровский рисует Алика; собственно, три его работы — все, что сохранило облик поэта. Три довольно разных образа. На одной из них он похож на героя глэм-рока.
На позднем наброске, датированном осенью 1940 года, — хищное, острое, как у индейца, лицо.
Наиболее выразительный Ривин — в цветном варианте. Глаз почти не видно, но выражение губ говорит само за себя.
Когда именно был сделан этот портрет, неизвестно. Будем считать, что в марте 1938-го.
Выбив из Петровского рубль, Алик покидает дом на Загородном. Он идет домой, сжимая в кармане кусок черствого хлеба. Через полтора года, когда начнется Зимняя война, он напишет: «Вот придет война большая, заберемся мы в подвал». Посвящение другу, который вскоре погибнет.
Пройдет еще два года, и Алик последний раз мелькнет перед глазами тех, кто сможет о нем потом что-то вспомнить.
В декабре 1941-го Яков Смоленский встретит Ривина в деканате филфака. Это была единственная комната, где еще топили. Алик сидел у печки и читал книгу. Выяснилось, что он приходит туда ежедневно. Дальнейшее — туман. В дом на Пестеля попала бомба, следы Ривина потерялись. Исчезло все, кроме 32 стихов.
Спустя 80 лет я стою на перекрестке Моховой и Пестеля и пытаюсь читать со смартфона стишок Алика под названием «Рыбки вечные» («Поэма горящих рыбок»). Экран бликует, читать неудобно. Я всматриваюсь в слова. И вижу жизнь. Наперекор всему.
Зажег я солнце над землею,
луну из льдины я сковал
и звезды колкою золою
на небеса нацеловал.
Но кто я? Цапля-однонога,
стоящая на облаках?
Я человек, кусочек Бога —
и ветер сжат в моих руках.
О жизнь моя, о жизнь моя...
О слепой восторг бытия!
Кто я? Где я? Не надо. Не знаю.
Но чувствую, чувствую — есть я.