Революция — это радикальная трансформация государства, длительный процесс, но рано или поздно приходит тот, кто ставит точку в творчестве народных масс. «Горький» публикует фрагмент беседы экономиста, ректора РАНХиГС Владимира Мау и философа, профессора НИУ ВШЭ Бориса Капустина, опубликованной в книге Владимира Мау «Революция: механизмы, предпосылки и последствия радикальных общественных трансформаций» (М.: ИД «Дело», 2017). В качестве модераторов беседы выступили главный редактор ИД «Дело» Валерий Анашвили и редактор Артем Смирнов.

Модератор: Давайте начнем с того, что такое, на ваш взгляд, революция.

Владимир Мау: Существует достаточно большое количество подходов к определению революции и, соответственно, к ее анализу. В моем понимании, с учетом накопленного исторического и экономического опыта революций, этот феномен характеризуется двумя принципиальными чертами.

Это радикальная трансформация общественно-экономического, идеологического, политического устройства общества, осуществляемая при сломе государственной власти. То есть два элемента существенны — радикальная трансформация и слом, крах государства.

Отдельный вопрос: что считать радикальным сломом и в какой мере в процессе революционной трансформации сохраняется преемственность с ancient regime, в какой мере сохраняется непрерывность, то есть связь до- и послереволюционных систем. Это уже отдельный сюжет. Тем не менее общество до революции серьезно отличается от общества после революции.

Аналогично специального внимания заслуживает вопрос о причинах и формах краха государственной машины, а также о путях ее восстановления. Разумеется, возможны два варианта. Во-первых, возможна радикальная трансформация без слома государства. И это не есть революция. Или, может быть, по другим определениям, это политическая революция. Примером здесь служит реставрация Мэйдзи. И во-вторых, возможен крах государства без системной трансформации.

Мне представляется, что данное определение революции является наиболее общим, охватывающим практически все известные нам исторические события. Другие характеристики революции уводят в частности, хотя и важны для понимания отдельных исторических явлений. Как, например, насилие, которое при несомненном его наличии в революциях, является все-таки функцией от уровня социально-экономического развития — в более богатых странах насилия, как правило, меньше, — в том числе и в ходе революционной трансформации. Поэтому ни насилие, ни какие-то другие дополнительные факторы, которые могут быть важны для той или иной революции, не являются существенными для ее определения.

Впрочем, вряд ли возможно и целесообразно абсолютное, точное и окончательное определение революции. Но в данном случае это общее определение описывает практически все глубокие общественные трансформации (революции), происходившие в странах, среднедушевой ВВП которых находился примерно в интервале от 1200 до 1400 долларов (по расчетам А. Мэдисона). Причем это касается и так называемых оборванных (abrupt) революций, по определению Баррингтона Мура. Такой, например, была германская революция 1848 года. Но эти же базовые характеристики революции прослеживаются и применительно к посткоммунистической трансформации России, находившейся на совершенно ином уровне экономического развития.

Борис Капустин: Владимир Александрович, может быть, разумнее поступить таким образом: до того как я изложу мою версию оптики, сквозь которую мы рассматриваем и распознаем революции, хотелось бы задать некоторые уточняющие вопросы.

Вы упомянули революцию 1848 года, так называемую европейскую «Весну народов», которая вообще-то признается революцией, потерпевшей поражение.

ВМ: Точнее, это была abrupt revolution, оборванная революция. Аналогичной была и революция 1905 года в России.

БК: Да, таких побежденных или оборванных революций в истории было немало, и, может быть, даже больше, чем так называемых победивших революций. Слома государственной машины такие побежденные революции не производят, сколь бы сильные сбои в работе этих машин они ни вызывали. Но ведь слом государственной власти Вы считаете одним из ключевых признаков революции. Коли так, то что дает право рассматривать потерпевшие поражение революции в качестве революций (как ту же революцию 1848 года)? Не ведет ли Ваше рассуждение к тому, что революциями могут называться только победившие революции? Хотя о критериях «победы» или «поражения» революций нам, видимо, следует поговорить особо.

ВМ: Здесь есть еще один пример революции, относительно которой тоже следует задать вопрос, революция ли это. Я имею в виду Американскую войну за независимость.

БК: Да.

ВМ: В моем понимании, это именно война за независимость, а не революция. В ней не было системной трансформации. Было изменение политического режима, причем вынужденное, поскольку изначально Соединенные Штаты не хотели этой смены.

Модератор: Трансформация произошла.

ВМ: Да, произошла трансформация в условиях дееспособного, хотя и только что появившегося государства. А за государством стоит способность элиты. Но революция — это всегда крах, это банкротство элиты, на что обращал внимание Егор Гайдар. Революция не является неизбежной, и элита имеет достаточно возможностей не допустить развала страны, потери контроля над ситуацией — при достаточной гибкости этой элиты и готовности принимать ответственные решения. В общем, элиты, как правило, все-таки способны удерживать ситуацию под контролем.

Правда, я здесь сделаю одну оговорку. Это может быть важно для логики нашего разговора. В моем понимании, 1848 год — это наложение нескольких процессов. При исследовании эмпирического материала нетрудно заметить, что после великой революции раз в 15–20 лет происходят политические революции. В течение столетия волны политических потрясений угасают и осуществляется переход к сбалансированности. И если мы посмотрим в этом смысле на 1848 год во Франции, то это, конечно, очередной этап постреволюционных колебаний — начиная с Реставрации: 1830 год, 1848 год, и все кончается событиями 1870–1971 годов.

В 1871-м система приходит в равновесие и, в общем, становится «нормальным», достаточно стабильным политический режим республиканцев — республика с бесконечной сменой правительства. Но при внешней неустойчивости она оказалась крайне устойчивой, потому что ни одна французская республика не продержалась столько, сколько Третья республика, хотя многие прогнозировали крах уже в первые месяцы ее существования.

В этом смысле 1848 год не просто «Весна народов», это и переплетение разных социально-политических процессов. Это попытки революций в Германии и Австрии, которые были остановлены. Это и очередной постреволюционный цикл развития Франции. А в Великобритании уже ничего подобного не происходило – здесь революционные циклы были завершены примерно столетием ранее: последним, немного карикатурным, этапом постреволюционной стабилизации была попытка захвата власти Bonnie Prince Charlie (1745–1746). Но там тоже наблюдались постреволюционные политические циклы, включавшие реставрацию (1660), затем Славную революцию (1689), наконец, приход на трон Ганноверской династии (1714), что свидетельствовало о достижении элитами стратегического консенсуса.

БК: Прежде всего, я согласен с тем, что ни одна революция не была плодом одной причинно-следственной цепи, в каких бы терминах — экономических, классовых, этнических или иных — мы бы ее ни описывали. Именно поэтому революции не предопределены «железными законами» истории. Даже если верить в схему стадиального прогресса человечества (цивилизации или какой-то иной единицы общности людей), то нетрудно «эмпирически» признать то, что революции вообще-то большая историческая редкость и многие общества претерпевали фундаментальные преобразования своего устройства без чего-либо, напоминающего «революцию». Этим я, конечно, вовсе не хочу сказать, что революции, при всей их редкости, не имели всемирно-исторического значения и не оказывали воздействия на политические и духовные практики в самых удаленных от их эпицентров уголках нашего мира. Однако же и эти всемирно-исторические революции всякий раз оказывались следствиями специфического стечения обстоятельств, и в этом смысле они были контингентными, а не «неизбежными» — даже с точки зрения предполагаемых «законов» стадиального прогресса. Это-то и побуждает некоторых весьма серьезных авторов и такую «образцовую» «великую революцию», как Французская, считать «ненужной». Но коли контингентными оказываются победившие революции, то не следует ли считать столь же контингентными и поражения проигравших революций? Можем ли мы, скажем, из законов развития капитализма (или либеральной демократии) во Франции вывести неизбежность разгрома пролетарского восстания в Париже в июне 1848 года генералом Кавеньяком, убежденным республиканцем, между прочим, и то, что эта кровавая баня аукнулась ему позднее поражением в борьбе за президентское кресло, которое ему нанес политический проходимец и шут Шарль-Луи Наполеон, вскоре после этого установивший, кажется, самый отвратительный режим в истории Франции нового времени?

ВМ: Очень интересная ситуация была в Вене, конечно.

БК: Да, нечто схожее произошло и в Вене, и в Берлине, и в Праге... Разве что крови было поменьше. И итогом подавления революции там были все же не столь позорные режимы, как во Франции. Но интересно вот что (если я могу ненадолго вернуться к обозначенному мной ранее вопросу о критериях «победы» и «поражения» революции). С одной стороны, ни одна революция не осуществляла на деле лозунгов, под которыми она происходила и за которые люди отдавали жизни, своим самопожертвованием обеспечивая ее победу. Вспомним кромвелевскую «революцию святых», «Новый Иерусалим», идея которого не только двигала «отцами-пилигримами», переселявшимися в Новый Свет, но и вдохновляла формирование новой национальной идентичности («нации чистых») в ходе Американской революции, «свободу, равенство, братство» Французской революции (и это в условиях формирования общества капиталистической конкуренции и в преддверии возникновения монстра наполеоновской бюрократии!), не говоря уже о коммунистических идеях большевиков, конденсированно изложенных в ленинской книге «Государство и революция», которая ошеломляет современного читателя прежде всего тем, насколько мало она имеет общего не только с реальностью сталинского СССР, но и с действительностью «военного коммунизма», возникшей буквально через год после ее написания. Воистину Энгельс прав: «Люди, хвалившиеся тем, что сделали революцию, всегда убеждались на другой день, что они не знали, чтó делали, что сделанная революция совсем не похожа на ту, которую они хотели сделать». Но коли так, то каковы критерии победы революции? Считать ли таким критерием приход к власти «новых людей» и сам по себе крах старого государства? Но революции очень различаются между собою по масштабам «оборота» элит (в нашей недавней антикоммунистической революции, если ее можно считать таковой, к примеру, этот «оборот» был весьма незначительным), а крах государства сам по себе, если он не сопровождается чем-то возвышенным и «оправдывающим» его, есть катастрофа и трагедия народа в самом, пожалуй, чистом ее виде. Что же касается изменений общественного устройства, то, как мы говорили и как свидетельствует история, они могут производиться и без уплаты той высокой цены, которую назначают революции. Что же вообще их оправдывает, если такое оправдание может быть найдено? Хотя, возможно, найти «объективный» и приемлемый для всех ответ на этот вопрос нельзя совсем, и его следует заменить другим, ницшеанским по своему характеру и «перспективистским» вопросом — для кого или с точки зрения кого революции имеют оправдание? Но и это не всё. Вернемся к побежденным революциям и вновь воспользуемся примером 1848 года. Как пишет авторитетный историк, «ход событий после поражения революции показал, что победоносная контрреволюция оказалась не в состоянии восстановить дореволюционные порядки и была в конечном счете вынуждена во многом уступить тому, к чему стремилась либеральная буржуазия. <…> Это означало то, что несмотря на бесспорное военное и политическое поражение [революции], были произведены перемены, которые стали равнозначны революционной трансформации феодального общества...» [Арност Клима — прим. ред.]. Так в каком же смысле потерпела поражение революция 1848 года, если ее-то лозунги и устремления были осуществлены на деле, пусть с некоторой «задержкой» и руками не ее лидеров, а их заклятых противников? Как говорил архистратиг контрреволюции князь Бисмарк, «если суждено быть революции, то лучше мы ее будем делать, чем терпеть». Но разве такие «нюансы» имеют принципиальное значение для хода истории (в отличие от судеб и амбиций непосредственных участников событий)? Есть ли вообще существенные и «объективные» различия между победившими и потерпевшими поражение революциями? Или же опять нам нужно преобразовать этот «объективистский» вопрос в «перспективистский» — для кого и с чьей точки зрения одни революции побеждают, а другие терпят поражения? И к этому добавляется еще один вопрос, который Эрик Хобсбаум вообще считал самым трудным и «заброшенным» (neglected) вопросом теории революции — «когда и как революции заканчиваются». В значительной мере трудность этого вопроса (и нежелание им заниматься) объясняется, видимо, тем, что все — не только контрреволюционеры, но и оказавшиеся (в данный момент) у кормила власти революционеры — спешат с революцией покончить. Собственное пребывание у власти обычно и служит критерием объявления революции закончившейся для тех, кто такое объявление делает. Комичным примером этого стало постановление Национального собрания Франции, с некоторым запозданием признавшего в штурме Бастилии 14 июля «законное» выступление народа против деспотизма и даже «революцию», прекратить все дальнейшие беспорядки как «противозаконные» и тем самым остановить революционную самодеятельность парижан. Конечно, остановить ее не удалось, и к ней вскоре добавились мощные выступления в сельской местности, которые Жорж Лефевр окрестил «крестьянской революцией», и все это толкнуло революцию дальше — непосредственно к знаменитым декретам «ночи 4 августа». И так далее. Знаменитое изречение Наполеона Бонапарта, сделанное им после прихода к власти — «Мы закончили роман революции: теперь следует начать ее историю, видеть только то, что является реальным...», — является блестящей квинтэссенцией того, о чем я сейчас веду речь. Революция как неконтролируемое верхами политическое творчество низов, как «роман» оставлена (режимом Бонапарта) позади. Она превращена в историю как прошлое. В этих условиях важно то, что есть, а не то, что может стать или случиться. Становление замирает в наличном бытии. Это и есть тот «реализм» («видеть только то, что является реальным»), который знаменует собой окончание революции.

Читайте также

Алфавит революции. Часть первая
1917 год: от анархистов до Николая II
8 ноября
Контекст
«Воплощение революционных идеалов не меняет природу этого мира»
Философ Михаил Рыклин о личной истории террора, Шаламове и двадцатых годах
7 ноября
Контекст
Я твой государство шатал
Рецепт успешной революции от американского социолога
7 ноября
Рецензии